Эгипет — страница 62 из 96

птице. — Он передернул плечами. — Зеленым сном в саду зеленом[196]. Зеленым сном, в саду зеленом. Libera me domine[197].

Пирс уселся на выцветший диван и окинул взглядом свой прежний дом, свою птицу. Повсюду — патиной — чувствовалась личность Акселя, из-за которой здесь почти совсем ничего не осталось от его собственной жизни и от маминой, хотя, по сути, считай, изменилось совсем немногое. Стены в детстве не были шоколадно-коричневыми, хотя навряд ли Аксель выкрасил их в этот цвет, скорее всего они просто потемнели от старости. А диван когда-то был синим, он прекрасно помнил этот синий диван; эти забранные в рамки гравюры с изображением собора и камероновскую фотографию Уильяма Морриса[198] он когда-то подолгу рассматривал. И узор на ковре вспомнился тут же, как всплыл. Все осталось по-прежнему, как руины древней Трои, под приличествующим случаю слоем грязи, под вещичками с распродаж и еще бог весть откуда, сквозь затхлый стариковский запах.

Libera me domine, — снова сказал Аксель, в руках у него были шейкер и два бокала.

Пирсу пришлось настругать лимонных ломтиков, пухлые, сужающиеся к подушечками пальцы Акселя для такой тонкой работы не годились, «и тем не менее», как говорил Аксель; а потом еще и протереть ими стаканы, налить и подать. Что-то вроде маленькой, наспех, чайной церемонии. Акселю она безумно нравилась.

— Обрати внимание на бокалы, — сказал он. Бокалы были высокие, с травленым рисунком, на рифленых зеленых ножках. — Венецианское стекло. Ну, собственно, не совсем венецианское, а наподобие венецианского. Должно быть, викторианские копии, вероятнее всего; мне так кажется.

Пирсу они показались скорее «вулвортскими»[199], но он в таких вещах не разбирался.

— Естественно, не в магазине куплены. Ребята принесли. Типа, Аксель, ты же любишь всякие чудные вещички, может, притаришь их у себя, а то у нас они все равно разобьются. Тоже, понимают. Сами-то они, конечно, не могут оценить стоящую вещь, но знают: что-то в ней есть, что-то такое, что выше их понимания. Красота. Книги, они вечно таскают мне книги. Эй, Аксель, такая, в общем, фигня, я тут нашел кое-что. А это кое-что — Рабле, по-французски, маленький томик ин кварто, отдельный том, а я ему в ответ и говорю: «Да-да, Тедди, это великая классика, — мягко, на полном серьезе, чтобы не задеть простые чувства простого человека, — она на французском, и на очень старом французском...» Так ты это дело читал, говорит он мне, а я ему: да, приходилось, я в общем-то язык разбираю... Они, конечно, надо мной подтрунивают, но, в конце концов, они всего лишь простые ребята с мозолистыми руками. Доброго, доброго Рождества, то, что ты сегодня сюда пришел, очень много значит для меня, Пирс. Очень много значит.

Он вздохнул:

— Всего лишь простые ребята с мозолистыми руками. Шелопуты. Шелопуты.

И он усмехнулся, явно о чем-то вспомнив.

— А эти ребята и ты вместе с ними вообще-то хоть что-нибудь зарабатываете? — спросил Пирс.

Он всегда чувствовал себя виноватым, оборвав отца вот так, на самой мажорной ноте, но ничего не мог с собой поделать. Ему не нравился этот бизнес на утиле, к которому пристрастился отец: не нравилась эта шайка бруклинцев, которая после работы и по выходным, по согласованию с ответственным за снос старого жилья, вычищала из покинутых жильцами домов медный и свинцовый лом и вообще все, что там можно было найти хоть сколь-нибудь ценного. Штаб-квартира у них была расположена в здании старой пожарной части, за которое они платили городу какую-то мизерную арендную плату, — самое место, чтобы прятаться от жен и накачиваться пивом; между собой они были связаны чем-то вроде круговой поруки и клятвы верности еще одному человеку, который был старше их и которого они называли просто Шеф. Пирс решил, что тот когда-то и в самом деле служил в военно-морском флоте в соответствующем чине[200]. Судя по тем историям, которые рассказывал Пирсу Аксель, Шеф руководил всей их мародерской деятельностью и сложившаяся между ними система отношений была чем-то средним между порядками, принятыми в лагере для скаутов и в воровской шайке времен Вийона, — хотя Аксель клялся и божился, что ничем противозаконным тут даже и не пахло. Акселю доставались книги; насчет прочих своих дел с этой компанией он особенно не распространялся.

— Заработки, значит, говоришь. Деньги, — уклончиво начал он. — Во-первых, для того чтобы делать деньги, сперва нужно иметь некоторое их количество. — И вдруг взорвался: — Деньги! О каких таких деньгах может идти речь в такой день! Единственный день в году!

— Кх-х-хе фьють! — мигом отозвался Пирсов попугай.

Пирс часто замечал, что поводом для высказывания птице служит любой громкий звук. Аксель тяжело поднялся на ноги, со стаканом в руке; попугай бочком пошел по жердочке в его сторону, внимательно уставившись на него парой круглых старческих глаз с мешковатыми веками. Выражение лица у Акселя было чрезвычайно решительное, и Пирс на секунду испугался, что вот сейчас он попросту возьмет и придушит птицу. Но тот всего лишь постоял у клетки, а потом с отсутствующим видом принялся поглаживать попугая по горлышку тыльной стороной указательного пальца.

— Я получил открытку от Винни, — сказал он.

— Правда? — сказал Пирс. — Я тоже. С ней вроде бы все в порядке.

Аксель тяжело вздохнул.

— Ходил вчера к полунощной. В Сент-Бэзил. Помнишь, мы всегда туда ходили. Винни там пела. Так чистенько пела. — Он всем весом облокотился о каминную полку, уронив голову, понурив плечи. — Я вас обоих упомянул в завещании. Моя жена. Мой сын.

Пирс тоже на минуту опустил глаза, а потом сказал:

— Ты, значит, по-прежнему ходишь к мессе. Ну и как, народу все так же много?

— Ангельская месса, — сказал Аксель. Аксель умудрялся сочетать врожденный атеизм с сентиментальной любовью к церковной службе и с особой привязанностью к Деве Марии. — И музыка. Gloria in excelsis Deo. Винни как будто колокольчиком вызванивала высокие ноты, так, так ... как будто колокольчиком.

— Ну, в общем, такое впечатление, что все у нее хорошо, — сказал Пирс. — Отдохнула. Посвежела. И открытка была такая забавная. Наверное, Дора выбирала.

— Я упомянул вас обоих, — повторил Аксель. — В завещании. Можешь быть уверен. Ты теперь единственное, что у меня осталось, Пирс. Единственное.

Пирс повертел в руках бокал из венецианского стекла. Его последнее замечание не смогло свернуть с накатанной колеи паровозик воспоминаний, смешанных с чувством вины и утраты, который трогался в путь после первого мартини, в ожидании второго — да, собственно, и не было на то рассчитано. Эти воспоминания были столь же неотъемлемой частью Рождества, как мрачные пророчества об упадке былого могущества наций и глубочайшая потребность По-Прежнему Делать Добро — неотъемлемой частью дней его рождения, к которым Аксель также относился с величайшей серьезностью; как и к своему супружескому и родительскому долгу, и к неудаче, постигшей его на обоих этих поприщах, или к тому, что он считал неудачей. У Пирса никогда не получалось хоть как-то приободрить его; было совсем не просто, если принять во внимание глубину обуревающих Акселя чувств, посоветовать ему просто-напросто наплевать и забыть или, скажем, подумать вслух при Акселе, как раз взобравшемся на мрачные вершины рыцарских самобичеваний, о том, что Винни (Пирс ни на секунду в этом не усомнился) вообще не давала и не дает себе труда задумываться о такого рода тонкостях. Об Акселе помнила не она, а Сэм (и Дора теперь, когда Сэма не стало), он помнил о необходимости послать к Рождеству открытку и о том, что у Акселя есть Пирс и обязанности в отношении Пирса. А Винни просто хотелось, чтобы все оставили ее в покое.

Пирсовой матери всегда была свойственна потрясающая тяга к покою — при воспоминании о ней перед глазами у Пирса практически неизменно вставала неподвижно сидящая фигура, с ласково-безразличным выражением на лице, с руками, небрежно упавшими на колени, — и тем не менее именно покоя ей вечно недоставало. Беспокойство любого рода было для нее чем-то вроде тех загадочных хронических заболеваний викторианской эпохи, симптомы которых видимы изредка и с трудом, но на предотвращение и утоление которых уходит без остатка вся человеческая жизнь. Пирсу были памятны всего несколько случаев, когда эта болезнь прорывалась наружу: прежде всего, видимо, в те времена, когда она вышла замуж за Акселя, потом, должно быть, тогда, когда у ее брата Сэма умерла жена и она уехала от Акселя, чтобы поселиться у Сэма; и потом еще раз, после того как умер Сэм, и болезнь настолько обострилась, что ей пришлось уехать в санаторий — чтобы хоть как-то обрести покой.

Там она и познакомилась с Дорой. Дора уже долгие годы ухаживала за овдовевшим старшим братом (ей показалось, что и Винни занималась тем же самым, хотя в действительности все было скорее наоборот), за братом, который достиг теперь последней, предельной степени дряхлости и к которому она ходила едва ли не каждый божий день. Потом он умер, и Доре стало нечем себя занять — ситуация, которой она боялась едва ли не пуще, чем Винни жаждала покоя; вот она и взяла в свои руки жизнь Винни, со всеми удивительными историями и сопутствующими родственниками, которые к ней, судя по всему, прилагались, с Пирсом и Акселем, и теперь она управлялась с ней и с Винни, обосновавшись в купленной на деньги, взятые из доходов от собственной страховки и от страховки Винни, цепочке флоридских бунгало. Вот там-то Винни, судя по всему, и обрела наконец покой.

— Пизанелло[201], — сказал Аксель, достав полученную из Флориды открытку, такую же, как у сына, и протянув ее Пирсу. — Кватроченто