, выбирая имена дочерям.
Раньше Старшая Дочь и не подумала бы, что можно тратить столько усилий на такую ерунду, как выбор имени ребенку, но когда ее здесь называли по имени, собственное имя казалось ей красивым. Ей было в диковинку, чтоб ее окликали особым именем, она всегда видела себя частью семьи – частью, которую не так-то просто отделить от целого. Но вдруг оказалось, что индивидуальное отношение к ней возможно, еще как возможно, прямо тут, в нашем мире, всего лишь в нескольких кварталах от дома, в семье длинноволосой девочки, где пользовались «Кройтером» в больших длинных бутылках. Хотя эти люди придерживались правых взглядов и выступали за неделимость всей территории Палестины, Старшая Дочь была для них личностью, а не ходячей метлой, как ее порой называли. Это было что-то совершенно новое, потрясающее.
Здесь ее впервые в жизни спросили, не родственница ли она художнику Кастелю[15], чья картина висит у них в гостиной. Старшая Дочь, как ни старалась, не ощутила близости ни с художником, ни с картиной. Дома, на углу Нордау, отец, нарезая лук, буркнул сквозь усы, что художник – какой-то их дальний кузен. При случае, в доме длинноволосой девочки, она пролепетала что-то о своей семейной истории и вознеслась на седьмое небо, заметив, что ее слова произвели сильное впечатление на главу семьи, высокого и худого Йегошуа. Йегошуа любил рассказывать про учебу в Оксфорде, и никогда нельзя было понять, кто его слушает, а кто всего лишь тихо сидит.
Старшая Дочь полюбила всей душой семью трех сестер с редкими библейскими именами. Она полюбила и мать, очень добрую, несмотря на раздражительность, вызванную скачками сахара, и отца, который принял ее в лоно семьи, словно так и надо. Ей нравилось бывать в этом доме, явно получше ее родного. Между гостиной и кухней стоял двусторонний шкаф: с одной стороны хранился парадный сервиз, с другой – склад шоколадок и всяческих орехов. Никто никого не стеснял, не давил, было принято постучать в дверь, прежде чем войти.
Благодаря общению с этой семьей Старшая Дочь на всю жизнь избавилась от потребности карабкаться вверх по общественной лестнице. Они были членами партии «Свобода» – «Херут»[16] и голосовали за Бегина. Старшая Дочь действительно ощущала у них в доме свободу, еще как ощущала! Во-первых, простор! Это была огромная квартира, созданная из двух. Старшая Дочь отродясь не видела ничего подобного. Когда старшая из сестер захотела фиолетовую комнату, пригласили специального дизайнера. Сколькому она у них научилась! Целые трапезы без хлеба. Салфетки, красиво сложенные рядом с ножом и вилкой, а иногда подавали серебряные столовые приборы, дедушкино наследство. Впрочем, праздничный серебряный набор казался ей не таким красивым, как повседневный, сияющий оттого, что его мыли швейцарским порошком в электрической посудомойке.
А как она однажды опозорилась! Мать, добрая, но со странностями, очень старавшаяся всем угодить, протянула руку за ее тарелкой, а Старшая Дочь подумала, что она хочет, как говорится, «дать пять», и «дала пять» в ответ.
Ей было тогда тринадцать.
В перерыве между блюдами мать зажигала сигарету. За столом говорили о Кафке, и все участвовали в беседе. А еще выяснилось, что педикюр можно сделать на дому, не обязательно ездить в школу косметики в Холон.
Даже иврит в их доме звучал необычно, отличался от того, какому их учили в школе. Вообще, чувствовалось что-то необыкновенное во всем. Дом был полон книг, но то были книги на иврите, некоторые новые, например «Блошиный цирк»[17] и другие неизвестные ей названия. Ох, несдобровать бы ей, произнеси она там имя Сталина! Но ведь они же отдали длинноволосую дочь в школу, где даже после того, как все узнали об ужасах сталинизма, некоторые учительницы порой заменяли в столовой бюст Гордона бюстом Сталина. Сторонники «Херут» отправили привыкшую к изысканным блюдам девочку в школу с обедом для рабочих. Не ужилась она в прошлой школе, вот ее и перевели в эту, известную своей готовностью принимать всех, а девочка в отместку ломала себе руки-ноги.
В большой квартире убирался работник по имени Рами. Этот высокий мужчина запутался в долгах, а теперь взялся за ум и возвращал их. Если Старшая Дочь и ее подруга проходили мимо, а он мел улицу, они игнорировали его, хотя в доме болтали с ним о том о сем. Старшая Дочь игнорировала его и тогда, когда одна встречала его на улице, потому что понимала, что так принято. Однажды на улице Дизенгофа она все-таки поздоровалась, но он не ответил.
Для Старшей Дочери это были люди, которые умеют жить правильно. От «Херут» они перешли к «либералам»[18], и от этого их свобода в глазах Старшей Дочери еще более возросла, потому что стала теперь универсальной. За едой они смеялись над словами друг друга, то есть один что-то говорил, а другой смеялся, как будто первый рассказывал анекдот. Иногда они и правда рассказывали анекдоты. Кто-нибудь говорил: «Послушайте, какой анекдот», – и все слушали, не перебивали.
Им принадлежала шоколадная фабрика, поставлявшая шоколад одного качества в армию и шоколад другого качества в самые изысканные городские кондитерские. В их большом холодильнике «Вестингхаус» всегда можно было найти большой кремовый торт, который им посылала одна из кондитерских. Порой там обнаруживалось два разных торта, а то и все три. Тогда Старшая Дочь получала три куска, по одному от каждого торта, в точности как ее длинноволосая подруга. Когда из-за сломанной руки или ноги подруга не могла носиться на улице и выпускать скопившуюся энергию, она становилась очень нервной, и вся семья превозносила терпение Старшей Дочери, которая каждый день часами сидела у них, лишь бы не возвращаться домой. Старшая Дочь и не думала, что так можно кого-то хвалить, тем более ее. И располагался их дом очень удобно: на Га-Яркон, почти на углу Нордау, напротив Сада Независимости, прилегающего к Средиземному морю. Два дома отделяла друг от друга только красивая аллея. Старшая Дочь была худого сложения, тоньше Твигги[19] у нее были тонкие длинные ноги, и она ходила большими шагами. Расстояние было таким коротким, а деревья такими величественными и прекрасными, что у нее поднималось настроение, и вдруг улетучивалась и скука, и бессмыслица существования. Много километров она отшагала взад-вперед по этой красивой аллее.
Школьная столовая представляла собой большой прямоугольник, с краю которого на деревянном пьедестале возвышался бюст А. Д. Гордона. Длинные и узкие столы стояли в два ряда. Стульев не было, только спартанские скамейки. В центр стола ставили огромный котел, куда дети сливали остатки первого, прежде чем наложить в ту же тарелку второе. Идея этой кастрюли, именуемой «универсал», была позаимствована школой из кибуцной культуры совместного питания. Сегодня «универсалы» уже исчезли, а то же слово стало обозначать мастера на все руки или того, кто исполняет много разных дел по мере надобности.
В школе был заведен порядок. Перед тем как дети отправлялись в столовую, директор Цви трижды бил в гонг, возвещая, что уже без пяти час. Откуда взялся этот гонг? Действительно ли это был древний гонг из Китая? Никто не спрашивал, и никто не знал. По сигналу гонга дети заполняли столовую. Усевшись на скамейках по обе стороны длинных столов, они, разумеется, сначала пели под аккомпанемент учительского аккордеона, а потом директор хриплым прокуренным голосом зачитывал школьную газету «Ежедневные события».
В эти минуты в столовой воцарялась тишина. Дети были дисциплинированные, а Цви читал, не кашляя и не запинаясь.
Один день в неделю был посвящен физическому труду, потому что школа как бы руководствовалась учением Гордона: работай и учись. На деле там процветали самые разные и причудливые идеологии, поди разберись в намеках учителей.
В день труда класс разделяли: треть учеников училась плотничать или шить (независимо от пола), треть отправлялась на сельхозработы на ферму, и треть изучала домоводство, то есть виды продуктов и их ценность, и училась готовить. Все знали, что это день отдыха, потому что к нему не надо было выполнять задания, разве что по домоводству: по нему обычно требовалось письменно ответить на какой-нибудь легкий вопрос, например что такое белки. Но большинство учеников не делали и этого, потому что их затягивала общая атмосфера безделья.
Ходили слухи, что учительница домоводства тоже пережила Катастрофу, и дети ее очень боялись. В то время уже было принято бояться тех, кто пережил Катастрофу, потому что от них можно всего ожидать. Учительница была очень строгая, но не плохая, это было видно по наказаниям. Родители шлепали детей, если те говорили дома, что учительница набралась опыта в гестапо. В некоторых домах вообще было запрещено произносить слово «гестапо». Учительницу домоводства все уважали, и жаловаться на нее было нельзя. Классная руководительница тоже пропускала мимо ушей жалобы на эту учительницу, словно после того, что сотворили с ней, надо было терпеть то, что творила она.
Тридцать пять лет спустя длинноволосая подруга, все эти годы сохранявшая свою прическу, лишь изредка подрезая концы волос, так что у нее была все та же пышная темно-каштановая шевелюра, теперь с несколькими седыми волосками, решила удалить Старшую Дочь из числа своих знакомых.
Решение вызрело в ее сердце не сразу. То событие, после которого она сообщила о своем решении, стало, понятное дело, лишь последней соломинкой.
Двадцать с лишним лет отношения у них не ладились, но обе все-таки тянули волынку в память о добрых старых временах. И вот как-то раз длинноволосая подруга пригласила Старшую Дочь на обед в субботу. Присутствовали также несколько израильских воротил и знаменитостей: одни облысевшие, с закрученным в хвост остатком волос, другие стриженные под бокс, по последней моде их сыновей, хотя волосы у них были редкими и седыми.