Свиток десятый. Небесный город
1
Хоремхеб вернулся из страны Куш в самую жаркую летнюю пору. Ласточки уже давно попрятались в иле, вода в окружающих город озерах стала затхлой, саранча и земляные блошки поедали посевы, но сады фиванских богачей ярко зеленели и дарили прохладу, а по обе стороны аллеи, окаймленной каменными овнами, пестрели ряды высаженных цветов, ибо свежей воды в Фивах не хватало только беднякам, и только пищу бедняков, словно кисея, покрывала пыль, пленкой ложившаяся на листья сикомор и акаций в их кварталах. А южнее, за Нилом, подобно синевато-алой грезе, в горячем солнечном мареве высились стены и сады Золотого дворца фараона. Хотя стояла самая жаркая летняя пора, фараон не уехал в увеселительные дворцы Нижнего Египта, а остался в Фивах. Что-то должно было произойти, и беспокойство охватило сердца людей, словно потемневшее небо перед песчаной бурей.
Когда на рассвете по всем южным дорогам в Фивы стали входить войска, никто не удивился. Поблескивая запыленными щитами и медными наконечниками копий, позванивая натянутыми луками, шагали по улицам черные отряды, с любопытством поглядывая вокруг и устрашая фиванцев белками глаз на потных лицах. Они двигались за своими варварскими стягами, направляясь в пустые казармы, где вскоре запылали костры, раскаляя камни, которые бросают в большие котлы для варки пищи. Одновременно в порт вошли воинские корабли, из которых выгружались колесницы и лошади с пучками перьев на голове; в этих отрядах тоже были главным образом негры с юга и сарданы из северо-западных пустынь. Они заполнили город, поставили стражей на перекрестках и закрыли выход к реке. Работа в мастерских и на мельницах, в лавках и на складах стала останавливаться, торговцы начали перетаскивать свои товары с улицы в дома и закрывать окна ставнями, владельцы кабачков и домов увеселений торопливо нанимали сильных мужчин с дубинами охранять их заведения. Люди оделись в белое и заспешили в большой храм Амона, они стекались из всех городских кварталов – богатых и бедных, пока дворы храма не заполнились до отказа, так что много народу осталось еще за его стенами.
В то же время по городу пронеслась весть, что ночью был осквернен и опозорен храм Атона. На его жертвенном алтаре оказался разложившийся труп собаки, а мертвый стражник лежал с перерезанным от уха до уха горлом. Услышав об этом, люди испуганно оглядывались, а иные втайне злорадно улыбались.
– Тебе надо очистить твои инструменты, – серьезно сказал мне Каптах. – Не успеет наступить вечер, как у тебя окажется много работы, я думаю, придется вскрывать и черепа.
Но до вечера не произошло ничего примечательного. Только пьяные воины-негры ограбили несколько лавок и изнасиловали парочку женщин, но стражники их поймали и публично высекли, что, правда, уже мало порадовало ограбленных торговцев и изнасилованных женщин. Я узнал, что Хоремхеб находится на главном корабле, и пошел в порт, чтобы с ним повидаться, хотя и не верил, что меня к нему допустят. К моему удивлению, стражник, равнодушно выслушав меня, пошел обо мне доложить и скоро вернулся, приглашая на корабль, к военачальнику. Так я впервые ступил на борт воинского судна и с большим любопытством оглядывался, но от других кораблей оно отличалось только вооружением и многолюдностью, ибо даже торговые суда могли иметь позолоченные ростры и цветные паруса.
И вот я снова увиделся с Хоремхебом. Он как будто стал еще выше и величественнее, его плечи были широки, руки мускулисты, но на лице появились морщины, а воспаленные от усталости глаза глядели невесело. Я низко поклонился ему, опустив руки к коленям, он же засмеялся и с горечью воскликнул:
– Гляди-ка, Синухе, Сын дикого мула, друг! Ты являешься в нужную минуту!
Но, помня о своем высоком положении, он все-таки не обнял меня, а повернулся к маленькому толстому офицеру, который смущенно стоял перед ним, выпучив глаза и тяжело дыша от жары. Хоремхеб протянул ему свою золотую плетку со словами:
– Носи на здоровье и будь в ответе!
Потом он снял с шеи расшитый золотом воротник, надел его на шею жирнопузого и сказал:
– Отдаю тебе знаки военачальника, и пусть кровь народа льется на твои дерьмовые руки.
После этого он повернулся ко мне и объявил:
– Синухе, друг, я готов следовать за тобой куда угодно и надеюсь, в твоем доме найдется циновка, на которой я смогу растянуться, ибо, клянусь Сетом и всеми злыми богами, я очень устал и мне надоело ссориться с сумасшедшими.
Положив руки на плечи низкорослого офицера, голова которого едва достигала его плеч, он произнес:
– Смотри внимательно, Синухе, друг мой, и запомни то, что видишь, – перед тобой человек, в руках которого лежит сегодня судьба Фив, а может быть, и всего Египта. Фараон назначил его на мое место после того, как я прямо сказал ему, что он сумасшедший. Но, глядя на этого вояку, ты догадаешься, что я, наверное, скоро снова понадоблюсь фараону. – После этих слов он долго смеялся, хлопая себя по коленям, но смех его был невеселым и даже пугал меня.
Маленький офицер глядел на него покорно, выпучив глаза, по его лицу и шее к жирной груди стекали ручейки пота.
– Ты ведь знаешь, что я не стремился отбирать у тебя эту плеть, – произнес он удрученно, – я люблю своих кошек и тишину сада больше, чем шум битвы. Но кто я такой, чтобы противиться приказу и воле фараона; он уверяет, что сражений больше не будет и Амон падет бескровно.
– Он говорит о том, чего ему хочется, – сказал Хоремхеб. – Его сердце бежит впереди разума, как и птица, летящая быстрее улитки. Поэтому его слова не имеют никакого значения, тебе придется думать только своей головой и пролить какое-то количество крови, хотя она и египетская. Но, мой сокол свидетель, если ты променяешь свой разум и воинское искусство на породистых кошек, я собственноручно тебя выпорю, ведь во времена бывшего фараона ты, как мне говорили, был хорошим воином, наверное, поэтому фараон и выбрал тебя для такого неприятного дела. – С этими словами он так хлопнул по спине нового военачальника, что коротышка чуть не задохнулся, и слова, которые он хотел сказать, застряли у него в груди.
Хоремхеб в два прыжка поднялся на палубу, воины вытянулись перед ним, подняли копья и заулыбались. Он махнул им рукой и крикнул:
– Счастливо, дорогие чушки! Слушайтесь этого маленького толстого породистого кота, который теперь по воле фараона держит золотую плеть военачальника. Слушайтесь его так, будто он ваше несмышленое дитя, и позаботьтесь, чтобы он не выпал из колесницы или не поранился собственным ножом.
Солдаты расхохотались и принялись громко восхвалять Хоремхеба, но он помрачнел, пригрозил им кулаком и сказал:
– Я не говорю вам «прощайте», а говорю «до скорого свидания», ибо уже вижу, какое нетерпение горит в ваших свиных глазках. Придерживайте свои лапы и не забывайте моих уроков, а не то я превращу ваши спины в лохмотья, когда вернусь.
Он спросил, где я живу, и объявил это начальнику стражи, но не велел относить свои вещи в мой дом, считая, что на военном корабле они будут в лучшей сохранности. Потом он обнял меня за шею, как некогда раньше, и сказал, вздохнув:
– Честное слово, Синухе, никто больше меня не заслужил сегодня хорошей выпивки.
Я вспомнил и рассказал ему о «Крокодильем хвосте», он заинтересовался, и я осмелился попросить его поставить стражу у кабачка Каптаха, чтобы уберечь его от беспорядков. Хоремхеб отдал распоряжение начальнику стражи, тот послушался его, словно он по-прежнему владел плетью главного военачальника, и пообещал подобрать надежных опытных воинов для охраны кабачка. Так я сумел оказать услугу Каптаху, и мне это ничего не стоило.
Я уже знал, что в «Крокодильем хвосте» было много маленьких тайных комнат, в которых торговцы краденым товаром и грабители могли вести между собой деловые переговоры, а высокородные женщины встречались иногда с крепкими портовыми носильщиками. Я отвел Хоремхеба в одну из этих клетушек, куда Мерит принесла ему наполненную чудесным зельем чашу из раковины. Он опустошил ее залпом, чуть кашлянул и сказал:
– Ого! – потом попросил вторую порцию и, когда Мерит ушла за ней, сказал, что она красивая женщина, и спросил, какие у меня с ней отношения.
Я заверил его, что никаких, но был рад тому, что Мерит не успела еще завести себе новое платье и прятала свой живот. Хоремхеб не коснулся Мерит, он лишь вежливо ее поблагодарил, взял чашу, осторожно пригубил и глубоко вздохнул. Потом сказал:
– Синухе, завтра по улицам Фив потечет кровь, но я не могу ее предотвратить, ибо фараон мой друг и я люблю его, хотя он и сумасшедший; с того дня, как я прикрыл его своим плащом, мой сокол связал наши судьбы. Может быть, я и люблю его именно за безумие, но в завтрашние дела я не буду вмешиваться, ибо должен думать о будущем и не хочу, чтобы народ меня ненавидел. Ох, Синухе, друг мой, много воды утекло в Ниле, и много раз поднималась она со дня нашей последней встречи в вонючей Сирии. Теперь я возвращаюсь из страны Куш, где по приказу фараона распустил все гарнизоны и привел негритянские отряды в Фивы, так что с юга страна не имеет защиты. Синухе, друг мой, во всех больших городах воинские казармы уже давно пустуют, в котлах угнездились птицы, и воины шатаются по селениям, избивая палками землепашцев и отбирая у них шкуры, которыми те должны были бы платить дань фараону. Но и с этим я ничего не могу поделать, ведь я укрыл однажды фараона своим плащом и оберегал его в час его немощи, так что моя судьба связана с ним. Никто не может уберечь его от него самого, поэтому сердце мое сжимается из-за Египта, ибо Египет – это моя родина.
Я рассказал ему о том, что фараон запретил посылать корабли в Пунт, рассказал о настроениях в Сирии. Он не удивился, а лишь помрачнел, кивнул, отхлебнул напиток и сказал:
– Если так пойдет и дальше, то в Сирии неизбежно вспыхнет бунт. Может быть, это его образумит. А страна тем временем нищает. Вот мы лишаемся и торговли с Пунтом. На рудниках со времени его правления не хватает людей, а те, кто есть, работают плохо – ведь лодырей уже нельзя бить палками, их можно только меньше кормить. Сердце мое болит за него, за Египет и за его бога, хотя в богах я ничего не понимаю и не хочу понимать, потому что я солдат. Могу тебе только сказать, что многие, очень многие погибнут из-за Атона, а ведь это безумие, ибо боги, наверное, существуют не для того, чтобы сеять в народе смуту, а для того, чтобы народ мог жить спокойно.
И еще он сказал:
– Завтра Амон должен быть свергнут, и я не стану о нем тосковать – Амон слишком разжирел, чтобы уместиться в Египте рядом с фараоном. Государственная мудрость требует свалить Амона, фараон унаследует от него несметные богатства, которые еще смогут его спасти. Всех остальных богов он может перетянуть на свою сторону, если будет действовать разумно, ибо их жрецы, соседствуя с Амоном, оказались в тени и очень завидуют ему. Фараон мог бы подчинить их себе, установив в Египте власть многих мелких богов. Но Атона не любит ни один жрец, а сердцами народа управляют жрецы, и особенно жрецы Амона. Поэтому все пойдет прахом.
– Но, – сказал я, – Амон достоин ненависти, его жрецы слишком долго держали народ в невежестве и душили всякую живую мысль, без позволения Амона никто не смел и слова сказать. Атон же обещает свет, свободу и жизнь без страха, а это большое дело, очень большое дело, друг мой Хоремхеб.
– Не знаю, что ты имеешь в виду, говоря о страхе, – отвечал Хоремхеб. – Страх – узда для народа; если боги держат народ в страхе, для опоры власти не требуется оружия. В этом отношении Амон хорошо выполнял свою задачу, и, если бы он верно служил фараону, он был бы достоин своего положения, ибо без страха невозможно управлять ни одним народом. Атон же, с его добротой и любовью, – очень опасный путь.
– Он более велик, чем ты думаешь, – сказал я тихо, сам едва понимая, для чего я это говорю. – Может быть, неведомо для себя и ты, и я носим его в себе. Если бы люди поняли его значение, он мог бы освободить все народы от страха и невежества. Но ты, вероятно, прав, и многим придется умереть за него, ибо вечные ценности обычным людям можно внушить только насильно.
Хоремхеб поглядел на меня с досадой, как на ребенка, который говорит глупости в присутствии взрослых. Его лицо потемнело, он нашаривал на скамье плетку, чтобы стегнуть себя по ногам, ибо напиток уже начал действовать на него, но, не найдя ее, немного смутился и сказал заносчиво:
– До тех пор, пока человек останется человеком, пока он будет жаждать собственности, не утратит азарт и страх, до тех пор, пока существуют люди с разным цветом кожи, существуют разные языки и народы, – до тех пор богатый будет богат, бедняк – беден, сильный будет управлять слабым, а хитрый – сильным. Атон же хочет всех уравнять, даже раба с богачом. Здравый смысл подсказывает мне, что это безумие, и это настолько ясно и очевидно, что я не хочу об этом даже говорить, это только мешает мне и путает мои мысли.
– Вавилоняне утверждают, что, согласно расположению звезд, начинается новый год Земли, – сказал я тихо. – Наверное, Атон возьмет власть в свои руки и его власть сохранится, покуда ворон не побелеет, а река не потечет вспять, как поют жрецы в храме Атона, – добавил я, хотя и сам не верил своим словам.
Хоремхеб допил чашу до дна и посмотрел на меня с жалостью, но напиток поднял его настроение, он пришел в хорошее расположение духа и сказал:
– С тем, что Амона пора свергнуть, мы, наверное, оба согласны, но, если так должно случиться, это нужно делать тайно и неожиданно, в ночной тиши и одновременно во всей стране, самых главных жрецов надо казнить, остальных отправить на рудники и в каменоломни. А фараон в своем безумии хочет сделать это все открыто, перед лицом народа и своего бога, только ведь его бог – это солнечный диск, в нем нет ничего нового – не так ли? Как бы то ни было, это безрассудство, из-за которого прольется много крови, я не согласился участвовать в таком деле, потому что он не предупредил меня о своих намерениях. Клянусь Сетом, знай я заранее, чего он хочет, я бы все хорошенько обдумал и свалил Амона так неожиданно, что он, наверное, и сам не успел бы заметить, что произошло. А теперь все известно каждому уличному мальчишке в Фивах, и жрецы в храмах натравливают народ сражаться с Атоном, так что мужчины ломают деревья, вооружаясь дубинами, а женщины идут в храмы, скрывая под одеждой стиральные вальки. Клянусь соколом, мне хочется плакать, когда я думаю о безумии своего фараона.
Он опустил голову на руки и склонился к моим коленям, оплакивая грядущие страдания Фив. Мерит принесла ему третью чашу «крокодильего хвоста» и с таким восторгом глядела на его широкую спину и крепкие мускулы, что я сердито велел ей убираться и оставить нас вдвоем. Я попытался рассказать Хоремхебу о том, что разведал по его поручению в Вавилонии, в стране хеттов и на Крите, но заметил, что крокодил уже ударил его своим хвостом и он крепко спит, положив голову на руки. Так он уснул в этот вечер на моих коленях, а я всю ночь оберегал его сон, слушая, как шумят в кабачке воины, ибо хозяин и Каптах сочли своим долгом ублажать их, чтобы они ревностнее оберегали дом во время беспорядков. Шум не смолкал всю ночь, и воинам, очевидно, было весело, а я терзался мыслями о том, что в каждом фиванском доме точат ножи и серпы, заостряют деревянные колья и оправляют в медь кухонные скалки, чтобы они стали тяжелее. Никто, наверное, не спал этой ночью в Фивах, даже фараон, но Хоремхеб спал крепко. Может быть, потому, что он родился воином.
2
Толпы народа всю ночь бодрствовали во дворах храма Амона и вокруг него, бедняки сидели на прохладных цветниках, жрецы приносили бессчетные жертвы на всех алтарях и раздавали народу жертвенное мясо, хлеб и вино. Высокими голосами они славили Амона и обещали вечную жизнь каждому, кто верит в него и не пожалеет ради него собственной жизни. Жрецы могли бы предотвратить кровопролитие, если бы захотели. Им достаточно было отречься от Амона и смириться с новым богом, тогда фараон позволил бы им спокойно уйти и не стал бы им мстить, ибо его бог ненавидел месть и злобу. Но власть и богатство так обуяли жрецов Амона, что их уже не пугала даже смерть. Возможно, что в эту последнюю ночь, призывая на помощь Амона, многие из них вновь уверовали, поэтому их и не страшила гибель. Они хорошо знали, что ни народ, ни малочисленные стражи Амона не смогут оказать достаточного сопротивления вооруженным, привыкшим к битвам воинам, которые все сметут со своего пути, подобно паводку, уносящему сухие соломинки. Но они хотели, чтобы между Амоном и Атоном легла кровь, чтобы фараон оказался преступником и убийцей, позволившим грязным неграм пролить чистую египетскую кровь. Они хотели жертв во имя Амона, хотели, чтобы он жил вечно, насыщаясь паром кровавых жертв, даже если его статуи будут повергнуты, а храмы закрыты.
Наконец после долгой ночи из-за трех гор поднялся солнечный диск – Атон, и пылающий жар дня мгновенно развеял прохладу ночи. Тогда на всех углах и на площадях затрубили трубы, и глашатаи зачитали указ фараона, в котором он объявлял Амона ложным богом, проклиная его на веки вечные и повелевая сколоть даже его имя со всех надписей, памятников и могильников. Все храмы Амона в Верхнем и Нижнем Египте, все его земли, скот, рабы, строения, золото, серебро и медь становились собственностью фараона и его бога, при этом фараон обещал превратить храмы Атона в открытые для прогулок места, объявил его сады публичными садами и его священные озера доступными всему народу, чтобы бедняки могли купаться там в жаркие дни и брать из них сколько угодно воды. Все земли Амона фараон обещал раздать тем, у кого ничего нет, чтобы они засевали поля во имя Атона.
Сначала народ, как того требует обычай, безмолвно слушал указ фараона, но потом со всех перекрестков, торжищ и площадок перед храмами понеслись громкие крики: «Амон! Амон!» Крик был таким мощным, будто кричали даже камни мостовой и стены домов. Услышав этот вопль, воины-негры почувствовали себя неуверенно, их раскрашенные белым и красным лица сделались серыми, они стали тревожно вращать глазами и, оглядываясь, заметили, что, несмотря на их многочисленность, их слишком мало для такого огромного города, который они увидели впервые в жизни. Среди криков народа уже почти никто не услышал, что фараон, желая очистить собственное имя от проклятого имени Амона, с этого дня стал называться Эхнатоном, что означает «любимец Атона».
Хоремхеб проснулся от этих криков в задней комнате «Крокодильего хвоста», не открывая глаз, потянулся и сказал мне, улыбаясь:
– Это ты, Бакет, любимица Амона, моя принцесса? Это ты меня зовешь?
Но когда я ткнул его в ребро, он открыл глаза, и улыбка, подобно старому платью, спала с его лица. Он потрогал свою голову и сказал:
– Клянусь Сетом и всеми злыми богами, твое питье, Синухе, было таким крепким, что мне, видно, приснились какие-то сны.
– Народ кричит: «Амон!» – сообщил я ему.
И тогда он все вспомнил, поспешно встал, и мы вышли в питейную, спотыкаясь о спящих стражников и голые ноги девиц. Хоремхеб схватил со стены хлеб, осушил целый кувшин вина, и мы поспешили к храму по пустынным, как никогда, улицам. По дороге Хоремхеб умылся под фонтаном на Аллее овнов, подставив голову под струи и тяжело фыркая, так как крепкий напиток все еще стучал в его голове.
Тем временем маленький толстый «породистый кот» по имени Пепитамон выстроил свои отряды и колесницы перед храмом Амона. Узнав, что все построены и каждый отряд знает свою задачу, он взобрался на золоченые носилки и громко крикнул:
– Египетские воины! Бесстрашные герои Куша и отважные сарданы! По приказу фараона идите и сбросьте статую проклятого Амона – и вы получите большие награды! – Сказав так, он счел, что выполнил все, что от него требовалось, и удовлетворенно сел на мягкое сиденье носилок, позволив рабам обмахивать себя, ибо стало уже очень жарко.
Перед храмом было бело от неисчислимого количества людей – мужчин и женщин, стариков и детей; когда отряды воинов направились к храму, они не отступили, и даже воинские колесницы не сумели обратить их в бегство. Негры отталкивали людей древками копий и били их дубинками, но народ не отступал. Вдруг все разом стали взывать к Амону и бросились плашмя на землю перед колесницами, так что лошади стали топтать их ногами и колеса поехали прямо по телам. Когда офицеры поняли, что они не смогут двигаться вперед, не проливая крови, они отвели свои войска назад, ожидая новых распоряжений, поскольку фараон запретил проливать кровь. Но кровь уже пролилась на камни площади, раздавленные охали и стонали, однако, заметив, что воины отступают, толпа решила, что она одержала победу, и ею овладело страшное опьянение.
Пепитамон между тем вспомнил, что в своем указе фараон принял имя Эхнатона. Чтобы угодить фараону, он решил тотчас же изменить и свое имя, и, когда офицеры, растерянные и потные, пришли к нему, требуя новых распоряжений, он их будто и не слыхал, а заявил им, выкатив глаза:
– Не знаю никакого Пепитамона. Меня зовут Пепитатон, благословенный Атоном Пепи.
Офицеры, каждый из которых командовал тысячей воинов и имел золоченую плетку, очень на это рассердились, и один из них сказал:
– Да будь он проклят, этот Атон, уж не издеваешься ли ты над нами вместо того, чтобы приказать: что делать с народом, чтобы очистить путь к храму?
Но Пепитатон отвечал презрительно:
– Вы воины или слабые женщины? Прогоните народ, но не проливайте крови, так повелел фараон.
Услышав это, офицеры переглянулись и сплюнули, но вернулись к своим тысячам, ничего другого им не оставалось.
Во время этого высокого совещания толпа пришла в неистовство и пошла на отступающих негров, бросая в них поднятые с земли камни, размахивая скалками и дубинами и издавая громкие крики. Народу было много, люди криками подбадривали друг друга, и многие негры, раненные камнями, падали на землю, обагряя ее своей кровью, лошади взбесились от страшного гама и вставали на дыбы, возницы, стараясь их сдержать, изо всех сил натягивали вожжи. Вернувшись к колесницам, командовавший ими офицер увидел, что у его самой дорогой и любимой лошади выбит глаз и она хромает, припадая на раненную камнем ногу. Это так его разгневало, что он разрыдался и закричал:
– Моя быстроногая стрела, мой солнечный луч, они выбили тебе глаз и сломали ногу, но, клянусь, ты мне дороже всего этого сброда и всех богов, вместе взятых! Я отомщу за тебя, но не стану проливать кровь, раз фараон это запретил.
Возглавляя отряд колесничих, он въехал прямо в толпу, и каждый его воин подхватил в свою колесницу первого же попавшегося крикуна, а лошади стали топтать стариков и детей, так что крики толпы перешли в вопли. Тех, кого втащили в колесницы, душили вожжами, чтобы не текла кровь, и мчались дальше, выбрасывая трупы на устрашение народа. Негры сорвали тетивы со своих луков, бросились в толпу и, заслоняясь щитами от камней и ударов дубин, стали тетивой душить людей, хватая даже ребятишек. Но каждого раскрашенного негра, отбившегося от своих и оказавшегося в толпе, народ в ярости затаптывал и разрывал в клочья, а одному из возниц, которого удалось стащить с колесницы, толпа, ревя от возбуждения, разбила голову о камни мостовой.
Мы с Хоремхебом следили за всем этим с Аллеи овнов, но мешанина, гвалт и крики перед храмом были так сильны, что мы толком не видели, что там происходит, и узнали все только позднее. Хоремхеб сказал:
– Я не имею права вмешиваться, но многому, наверное, научусь, наблюдая за всем этим.
Жуя хлеб, захваченный из кабачка, он взобрался на спину овцеголового сфинкса и наблюдал оттуда за происходящим.
Между тем военачальник Пепитатон стал нервничать, так как время, которое отмеряли водяные часы, шло и шло, а крики народа, подобно шуму яростного половодья, продолжали доноситься до его ушей. Он снова подозвал к себе офицеров, раздраженно обругал их за медлительность и сказал:
– Моя суданская кошка Мимо должна сегодня окотиться, и я очень за нее беспокоюсь, оставив ее без помощи. Во имя Атона отправляйтесь в храм и свалите эту проклятую статую, чтобы мы все могли вернуться домой, а не то, клянусь Сетом и всем его злым воинством, я сорву цепи с ваших шей и разломаю ваши плетки.
Выслушав такие угрозы, офицеры вспомнили, что они люди подневольные, и, посоветовавшись, решили, что надо сохранить воинскую честь. Призывая на помощь все злые силы, они выстроили войска, повели их в атаку и смели со своего пути народ, как половодье сметает сухую солому. Копья негров покраснели от крови, по площади потекли кровавые ручейки, и сто раз по сто мужчин, женщин и детей погибли в это утро во имя Атона перед его храмом, так как жрецы, увидя, что воины ринулись на толпу, велели закрыть ворота храма, и народ, словно овечье стадо, разбежался во все стороны, а опьяненные кровью негры преследовали людей, убивая их стрелами, колесничие мчались по улицам, приканчивая копьями бегущих. Спасаясь, люди втиснулись в храм Атона, свалили его алтари и убили попавшихся им жрецов, следом за народом в храм влетели колесницы. Каменные полы храма Атона быстро обагрились кровью и мертвыми телами.
Возле стен храма Амона отряды вынуждены были остановиться, так как негры не привыкли брать приступом стены, а их тараны не могли проломить медные ворота, хотя, может быть, легко пробивали ворота поселений на сваях где-нибудь в южных лесах, в стране жирафов. Им удалось всего лишь окружить храм, но жрецы слали им со стен проклятья, а стражи стреляли из луков и метали в них копьями, так что многие из раскрашенных негров погибли у стен храма. А с площади перед ними поднимался густой запах крови, и мухи слетались туда целыми тучами со всего города. Пепитатон уселся в золоченые носилки и прибыл на площадь, где уже стоял такой смрад, что лицо его посерело и он велел рабам жечь вокруг него благовония. Видя бесчисленные трупы, он заплакал и стал рвать на себе одежды, но сердце его было переполнено тревогой за суданскую кошку Мимо, и поэтому он сказал своим офицерам:
– Боюсь, что на вас падет страшный гнев фараона, ведь вы не разбили статую Амона, зато кровь волнами течет по желобам площади. Но сделанное сделано. Поэтому я должен срочно отправиться к фараону, рассказать ему о случившемся и постараться защитить вас. Заодно я, наверное, успею заехать домой, взглянуть на свою кошку и переодеться, ибо здесь ужасный запах, который въедается в одежду до самой кожи. Успокойте тем временем негров, дайте им еды и пива, стены храма нам сегодня все равно не взять. Я, как человек опытный, это вижу. Дело в том, что мы не приготовились рушить стены, но это не моя вина, поскольку фараон даже не упомянул о возможности осады храма. Пусть он сам теперь решает, как следует поступить.
В этот день больше ничего не случилось, офицеры отвели свои отряды подальше от стен и мертвых тел, давая дорогу обозу, доставившему еду для негров. Сарданы, которые были умнее негров и не любили солнца, захватили все дома в окрестностях храма, выгнали хозяев и разграбили винные погреба, поскольку это были дома богатых торговцев и знати. Трупы на площади разлагались, и с гор в Фивы слетелось такое количество воронов и стервятников, какого здесь никто не помнил.
К этому времени я уже давно расстался с Хоремхебом и увидел маленького мальчика с разбитым носом, он из последних сил тащил за собой стонущего отца, которого переехала колесница, сломав ему ногу. Я помог сначала ему, потом другим раненым и снова услышал сердитый свист стрел. Занятый врачеванием, я не испугался его, но сердце мое сжималось от мысли о предстоящих событиях, ибо я видел, что власть уже в руках Атона. Я понимал, что народ слеп и не видит добра, которое именем своего бога предлагает ему фараон, и мне хотелось умереть. Но стрелы избегали меня, и весь тот день я разрывал одежды и накладывал повязки, а вечером принимал больных в своем доме – ведь в кварталах бедняков не осталось почти ни одной семьи, где бы не оказалось раненых. Промывая и зашивая их раны, я выговаривал им:
– Уж не безумны ли вы, ведь фараон желает вам добра, он обещал разделить земли Амона между теми, у кого ничего нет. Начиная с этого дня сады Амона – это ваши сады, а в его священном озере вы можете ловить жирную рыбу.
Но они мне возражали:
– Лжефараон хочет выгнать нас из наших бедных домов, которые нам дороги, и принуждает нас пахать землю, превращая в рабов земли, хотя мы не родились навозниками. И разве ты не знаешь, что у рыб Амона колючие кости, которые застревают в горле и душат человека, ибо это святые рыбы?
Они стали смотреть на меня с подозрением и говорили:
– Синухе, мы привыкли тебя уважать и надеемся, что ты не из людей Атона. Но если ты поклоняешься Атону, то нам не нужна твоя помощь, ибо в таком случае нож твой отравит наши раны, повязки вопьются в кожу и сожгут ее подобно огню.
Я понял, что безумие Фив ослепило этих людей и лучше мне не отвечать им, а только помогать.
Во двор принесли юношу, волосы которого блестели от дорогого масла, но в горле у него зияла рана, из которой бежала вода, когда он пытался пить. Я мог бы его исцелить, но больные, раны которых я уже перевязал, заметили, что на его перепачканном уличной пылью и кровью воротнике вышит ряд крестообразных символов жизни, они набросились на него и убили, прежде чем я успел помешать. Несчастные не понимали, почему я плакал и ругал их, ведь они хотели избавиться от затесавшегося к ним зла, а все зло исходило от Атона.
– До Атона мы были бедными, но счастливыми, – объясняли они мне, – при нашей нищете и голоде Амон благословлял нас, и у нас была надежда попасть в Страну Заката, а из-за проклятого Атона мы теряем благословение Амона и остаемся такими же бедными и несчастными, какими были. Негры нам наносят раны, а если Амон нас бросит – ведь он царь всех богов, – то следом за фараоновским Атоном придут чума и голод.
Говоря так, они выбросили тело юноши на улицу, где собаки стали лакать его кровь и слизывать с волос дорогое масло.
Пока негры пили пиво на площадях и прилегающих к храму улицах, сарданы и младшие офицеры, которые не могли, да и не хотели мешать им, наслаждались вином в разграбленных ими домах. С наступлением вечера на главных улицах уже не зажглись светильники, и небо над Фивами было темным, а негры и сарданы разбежались из воинских лагерей, зажгли факелы и выбили двери в домах увеселений, они грабили дома и ходили с улицы на улицу, спрашивая у всякого встречного:
– Амон или Атон?
Если кто-нибудь не отвечал, они избивали его и опустошали его кошелек. А если кто-то от страха отвечал: «Да будет благословен Атон!» – они кричали: «Врешь, собака, нас не обманешь, фиванец!» – и протыкали ему горло или всаживали копье в живот, потом отнимали одежду и деньги. Чтобы лучше видеть, они поджигали дома вдоль улиц, и после полуночи небо над Фивами снова стало красным от пламени бушевавших повсюду пожаров, даже жизнь высокородных в Фивах не была в эту ночь в безопасности, и никто не мог убежать из города, потому что дороги и выходы к реке были перекрыты, стражники поворачивали назад любого беглеца, так как им было велено следить, чтобы золото и драгоценности Амона не вывозились тайком из города.
Не знаю, что в эту ночь думал фараон, видя на фиванском небе пламя пожаров, но мне кажется, от него многое скрыли и он верил тем объяснениям, которые ему давали, ибо в сердце своем не любил Фивы, священный город Амона. Пепитатон не потерял своей должности, наоборот – в знак благосклонности фараон подарил ему золотую цепь, украшенную изображением кошек, поскольку он первый, следуя фараону, изменил свое имя, желая изгнать из него проклятое имя Амона, которое не следовало больше называть вслух. За случившееся никто не был наказан, но фараон распорядился, чтобы осаду храма не снимали, пока жрецы не образумятся или не сдадутся, понуждаемые голодом; он повелел также никого не убивать. Но это был самый неразумный приказ, ведь в хранилищах Амона было достаточно зерна, в хлевах – скота, а в садах – пастбищ для него, так что если бы во дворах храма собралось даже в сто раз больше верных почитателей Амона, то от голода они все равно не пострадали бы, зато на голод были обречены сами Фивы, так как река и дороги к городу были перекрыты.
Но ужаснее всего было то, что на площади перед храмом валялись неубранные разлагающиеся трупы, поскольку, желая избежать гнева фараона, все делали вид, что ничего о них не знают, – ведь фараону было доложено, что погибло всего несколько человек. Родственникам тоже не разрешалось убирать тела дорогих им людей, только самым богатым сарданы продали в первый день несколько трупов с площади, а уже на второй и сами убежали оттуда из-за вони. Сладковатый запах разложения распространился на весь город, и даже нильская вода была отравлена, так что через несколько дней в городе начались повальные болезни, с которыми невозможно было справиться, потому что Дом Жизни с его снадобьями оставался за стенами храма.
Каждую ночь в городе бушевали пожары, и раскрашенные негры грабили дома и пили вина из золотых чаш, а сарданы спали в мягких постелях под балдахинами. Но жрецы Амона с утра до ночи слали со стен храма проклятья ложному фараону и богоотступникам. Из всех щелей вылезли отбросы городского населения – грабители могил и уличные воры, не боявшиеся никаких богов, в том числе и Амона. Они набожно славили Атона и шли в его храм, поспешно вычищенный, чтобы получить у оставшихся в живых жрецов символ жизни и повесить его себе на шею как талисман, а потом, в темные ночи, грабить, убивать и насиловать кого вздумается. После этих дней и ночей Фивы несколько лет не могли возродиться, власть и богатство вытекли из этого города, как кровь вытекает из бесчисленных ран человека.
3
Хоремхеб жил в моем доме, он перестал спать и худел, взгляд его становился все более мрачным, и он уже пренебрегал едой, которую Мути с утра до вечера ему предлагала, ибо, подобно многим женщинам, она очень привязалась к Хоремхебу и уважала его больше, чем меня – хотя и ученого, но слабого, лишенного мускулов человека. И Хоремхеб сказал:
– Плевал я и на Амона, и на Атона, но они доведут до того, что мои воины совсем одичают и озвереют, так что мне придется высечь немало спин и отрубить немало голов, прежде чем я сумею их снова образумить. Это большая беда, ведь я знаю многих из них даже по имени, помню их заслуги и понимаю, что, если держать их в узде, они могут быть хорошими воинами.
Каптах богател день ото дня, и лицо его все больше лоснилось, он не уходил из «Крокодильего хвоста» даже на ночь, поскольку младшие офицеры из сарданов, не спрашивая о цене, платили за напиток золотом или награбленным добром, так что задние комнаты кабачка наполнились доверху драгоценностями, шкатулками и коврами. Само это заведение никто не притеснял, грабители обходили его стороной, так как оно охранялось воинами Хоремхеба, которых Каптах поил с утра до вечера, благодаря чему они несли свою службу добросовестно, призывая на помощь богов и благословляя хозяина. На дверях кабачка для устрашения и предупреждения бесчинствующих они повесили даже голову пойманного на улице грабителя.
На третий день беспорядков мои снадобья кончились, купить их стало невозможно даже за золото, и я был бессилен исцелять болезни, распространяемые в кварталах бедняков гниющей водой и разлагающимися трупами. К тому же я устал, сердце мое было подобно ране в груди и глаза от недосыпания стали красными. Мне все надоело – и бедняки, и раны, и Атон, и я отправился в «Крокодилий хвост» и напился там смешанных вин, пока не уснул, а наутро Мерит разбудила меня, – оказывается, я спал рядом с ней на ее циновке. Мне стало очень стыдно, и я сказал ей:
– Жизнь подобна холодной ночи, но это прекрасно, когда двое одиноких греют друг друга в стужу, хотя их руки и глаза друг другу лгут.
Она сонно зевнула и сказала:
– Почем ты знаешь, лгут ли мои глаза и руки? Но мне надоело бить по рукам воинов и отбиваться от них, а у тебя под боком единственное надежное место в этом городе, где меня никто не тронет. Почему это так – я не ведаю, и мне обидно, что ты даже не взглянул на мой живот, в котором нет никакого изъяна, – ведь меня называют красивой женщиной.
Я пил пиво, которое она принесла, чтобы разогнать мое похмелье, и ничего не нашелся ей ответить. Она смотрела в мои глаза смеющимися карими глазами, хотя на дне их оставалась печаль. И она спросила:
– Не могу ли я помочь тебе, Синухе? Я знаю, что в этом городе есть женщина, которая много тебе должна. Теперь все стоит вверх дном и многим приходится возвращать старые долги. Может быть, и тебе стало бы лучше, если бы ты получил то, что тебе задолжали, и не подозревал в каждой женщине пустыню, способную тебя испепелить?
Я уверил Мерит, что не считаю ее пустыней, но все-таки ушел от нее – ведь я был всего лишь человек, а сердце мое в эти дни онемело от крови и ран, я хлебнул такого угара ненависти, что боялся себя самого. Поэтому слова ее начали тлеть и разгораться во мне, как пламя, я вспомнил храм кошачьей богини и дом по соседству с ним, и, хотя время, словно песок, уже покрыло мои воспоминания, в эти дни фиванского ужаса из могил поднялись все умершие, и я вспомнил своего ласкового отца Сенмута и добрую мать Кипу, а думая о них, почувствовал во рту вкус крови, ведь я знал, что в эти дни в Фивах нет ни одного высокородного и богатого человека, который был бы вполне защищен, и мне достаточно было заплатить нескольким воинам, чтобы они исполнили любую мою просьбу. Но я не знал, чего я хочу, и поэтому отправился домой, сделал все, что можно было сделать для больных, не имея снадобий, и посоветовал жителям бедных кварталов вырыть себе колодцы у берега реки, чтобы вода очистилась, просачиваясь сквозь ил.
На пятый день страх охватил даже офицеров, ибо воины начали осыпать их проклятьями, перестали сбегаться на зов трубы, а повстречавшись на улицах, выхватывали у них из рук и ломали их золотые плетки. Они обращались к Пепитатону, тоже пресыщенному разбойной жизнью воинов и тоскующему по своим кошкам, и умоляли его пойти к фараону, рассказать ему правду, а потом снять с себя воротник царского военачальника. Поэтому на пятый день гонцы фараона пришли в мой дом и позвали Хоремхеба к Эхнатону. Хоремхеб, похожий на разбуженного льва, встал, умылся, оделся и пошел с ними, ломая голову, что сказать фараону, поскольку сегодня покачнулась и власть фараона и никому не было ведомо, что может случиться завтра. Фараону он сказал:
– Эхнатон, времени мало, мне некогда напоминать тебе о том, что я тебе советовал. Но если хочешь, чтобы все стало по-прежнему, передай мне на три дня свою власть, на третий день я возвращу ее тебе, а ты не допытывайся, что я сделал.
– Ты сокрушишь Амона?
– Честное слово, – отвечал Хоремхеб, – ты безумнее лунатика, но после всего, что случилось, Амон должен пасть, иначе нам не сохранить власть фараона. Поэтому я свергну Амона, но не спрашивай, как я это сделаю.
– Только не причиняй зла его жрецам, – предостерег фараон, – ибо они не ведают, что творят.
Хоремхеб отвечал ему:
– Честное слово, тебе надо бы вскрыть череп, ничто другое тебя, должно быть, не излечит, но раз я прикрыл тебя однажды своим плащом, то послушаюсь и сегодня.
Тогда фараон заплакал и протянул ему на три дня жезл и бич. Как все это произошло, я не видел и знаю только по рассказам Хоремхеба, а он, как всякий воин, любил приукрашивать рассказы своими подробностями. Во всяком случае, он вернулся в город в золотой колеснице фараона и, разъезжая по улицам, стал сзывать воинов, называя их по именам. Собрав самых преданных, он велел протрубить в трубу, приказав остальным собраться вокруг стягов с изображением сокола и львиного хвоста. Всю ночь он наводил порядок – из воинских казарм доносился рев и вой, а его подручные изломали целую кучу палок, пока у них не устали руки и они не стали жаловаться, что никогда в жизни так не трудились. Лучших своих людей Хоремхеб отправил наблюдать за порядком на улицах, они привели всех воинов, которые не послушались призыва трубы, и Хоремхеб повелел высечь их, у тех же, чьи руки и одежды оказались в крови, на виду у остальных воинов скатились с плеч головы. К утру все отребья Фив разбежались, словно крысы, ибо каждого пойманного на воровстве или грабеже тут же протыкали копьями. Они разбегались и дрожали, прячась в своих убежищах и срывая с себя символ Атона – крест, боясь, что это может их выдать.
Хоремхеб собрал всех городских строителей, велел им разрушить дома богачей и разбить суда, чтобы иметь дерево, из которого он приказал соорудить тараны, лестницы и осадные башни, так что стук молотков и треск бревен наполнили фиванскую ночь. Сильнее всех звуков слышались возносимые к небу жалобы выпоротых негров и сарданов, но эти голоса были приятны жителям Фив, поэтому они простили Хоремхебу все его деяния и полюбили его, ибо наиболее разумным уже надоел Амон, из-за которого произошло столько разрушений, к тому же они надеялись, что, сокрушив Амона, воины покинут город.
Хоремхеб не стал тратить времени на переговоры со жрецами, а, едва только рассвело, созвал всех офицеров и распределил между ними задания. Воины притащили к стенам храма пять осадных башен, другие стали таранить ворота, при этом никто даже не поранился, ибо осаждавших защищали специально сооруженные навесы, а жрецы и стражи храма, ожидая прежней осады, не накипятили воды и не растопили смолы, чтобы лить на осаждающих. Так и получилось, что они не смогли отразить нападения, которое, согласно плану, велось одновременно с разных сторон, а лишь рассеяли свои силы и понапрасну бегали по стенам, народ же во всех дворах стал кричать от страха. Видя, что ворота уже поддаются, а негры взбираются на стены, главные жрецы велели трубить отбой и прекратить сопротивление, ибо, по их мнению, Амон получил уже достаточно жертв, а во имя будущих времен надо было оставить в живых тех, кто особенно предан ему. Ворота открыли, и по приказу Хоремхеба воины выпустили народ, скопившийся в первых дворах. Люди разбегались, призывая на помощь Амона, и с радостью возвращались домой, так как их опьянение уже прошло, а время в тесных дворах храма на жаре тянулось томительно.
Таким образом, Хоремхеб без жертв захватил дворы храма, его хранилища, постройки для скота и мастерские. Он взял также Дом Жизни и Дом Смерти и разослал врачевателей из Дома Жизни исцелять своими снадобьями больных в городе, но Дом Смерти он не тронул, так как этот дом существует вне жизни и там всегда спокойно, что бы ни случилось. Сами жрецы вместе со стражниками заперлись внутри большого храма, чтобы стеречь главные святыни, они одурманивали стражников, угощая их опьяняющими сластями, чтобы те сражались, не щадя жизни и не чувствуя боли.
Побоище в большом храме длилось до вечера, пока все оказывавшие сопротивление с оружием в руках стражники и жрецы не были убиты, в живых остались только главные служители Амона, которые собрались вокруг статуи своего бога в центральном святилище. Тогда Хоремхеб приказал трубить отбой и, как только сражение прекратилось, отправил своих воинов собирать трупы и сбрасывать их в реку, сам же пошел к жрецам Амона и сказал им:
– Я не ссорился с Амоном, ибо поклоняюсь Хору, своему соколу. Но мне необходимо выполнить приказ фараона и свергнуть Амона. Наверное, и вам и мне было бы приятнее, если бы в вашем святилище не нашлось его изображения, ведь воины могут его осквернить, а я вовсе не хочу быть осквернителем богов, хотя, согласно клятве, должен служить фараону. Подумайте о моих словах, я даю вам на это водяную меру времени. Когда она истечет, вы можете спокойно уйти, и никто вас не тронет, потому что мне не нужна ваша жизнь.
Жрецам, которые уже приготовились умереть во имя Амона, эта речь понравилась. Они оставались в главном святилище за пологом до тех пор, пока вода в водяных часах не вытекла. Тогда Хоремхеб сам рванул полог и выпустил жрецов, а когда они вышли, святилище было пустое, статуи Амона нигде не было, жрецы раскололи ее на куски и унесли куски под своими одеждами, говоря при этом, что чудо свершилось и Амон продолжает жить. После этого Хоремхеб велел опечатать все хранилища печатью фараона, а подвалы с золотом и серебром опечатал собственноручно. В тот же вечер каменотесы при свете факелов разбили все статуи Амона и скололи даже его имя на надписях, ночью Хоремхеб велел очистить площадь от трупов и затушить в городе пожары, которые еще кое-где полыхали.
Услышав, что Амон свержен, мир и порядок восстановлены, богатые и высокородные оделись в лучшие одежды, зажгли перед своими домами светильники и вышли на улицы праздновать победу Атона. Придворные, прятавшиеся в Золотом дворце фараона, вернулись в город, переправившись через реку на судах, и вскоре фиванское небо вновь заалело от факелов и светильников, люди рассыпали на улицах цветы, кричали, смеялись и обнимались. Хоремхеб не мог им запретить угощать вином сарданов, а высокородным женщинам – обнимать негров, которые носили на концах своих копий бритые головы убитых ими жрецов. Этой ночью Фивы ликовали в честь Атона. Считая, что все теперь дозволено, что нет разницы между египтянином и негром, придворные дамы, раскрыв свои летние наряды, уводили к себе домой негров, восхищаясь их силой и терпким запахом крови, источаемым черными телами. Если из тени храма на площадь выползал раненый страж, призывая в горячке на помощь Амона, ему разбивали голову о камни мостовой, а высокородные женщины прыгали от восторга вокруг его тела.
Все это я видел собственными глазами, а увидев, схватился за голову, думая лишь о том, что ни один бог не может излечить человека от безумия. Мне все стало безразлично, я бегом побежал в «Крокодилий хвост», слова Мерит пламенем вспыхнули в моем сердце, и я позвал воинов, которые продолжали охранять кабачок. Они послушались меня, зная, что Хоремхеб мой друг, и я повел их через ликующий этой безумной ночью город, мимо беснующихся на улицах людей, мимо храма богини в образе кошки, к дому Нефернефернефер. Там тоже горели светильники и факелы, дом не был ограблен, и до улицы доносился пьяный гомон. Дойдя до этого места, я почувствовал, как задрожали у меня колени, а живот упал в пятки, и я сказал воинам:
– Это приказ Хоремхеба, моего друга, военачальника фараона. Идите в дом, там есть женщина, которая высоко держит голову и глаза которой зелены, как камень. Идите и принесите ее ко мне; если она станет сопротивляться, стукните ее по голове древком копья, а в остальном не причиняйте ей боли.
Воины с радостью пошли в дом, перепуганные гости тотчас стали оттуда выбегать, а слуги принялись звать стражников. Воины вернулись, захватив с собой фрукты, медовые хлебцы и винные кувшины, они на руках принесли Нефернефернефер, а так как она сопротивлялась, стукнули ее по голове древком копья, и ее гладкая головка, с которой свалился парик, была окровавлена. Я положил руку ей на грудь, почувствовал теплоту и стеклянную гладкость кожи, но мне показалось, что я коснулся холодной и скользкой змеи. Услышав, что сердце ее бьется и она жива, я завернул ее в черную пелену, как заворачивают трупы, и поднял на носилки. Видя, что со мной воины, стражники мне не препятствовали. Воины проводили меня до ворот Дома Смерти, а я сидел в носилках, держа на коленях бесчувственное тело Нефернефернефер, она все еще была красива, но казалась мне змеей, и я чувствовал к ней отвращение.
Через ликующие Фивы мы прибыли в Дом Смерти, у его ворот я дал воинам золота и отослал их вместе с носилками, а Нефернефернефер взял на руки и отнес в дом. Когда мойщики трупов вышли мне навстречу, я сказал им:
– Я принес вам тело женщины, которую нашел на улице, ни ее имени, ни родственников я не знаю, но надеюсь, что ее украшения возместят ваши труды, если вы сохраните ее тело для вечной жизни.
Мойщики трупов обругали меня, говоря:
– Ты думаешь, нам в эти дни мало мертвечины? Да и кто оплатит наши труды?
Но, развернув черную пелену, они почувствовали, что тело еще теплое, а сняв с Нефернефернефер одежды и украшения, увидели, что она красива, красивее любой из женщин, которых доставляли в Дом Смерти. Не сказав мне больше ни слова, они положили руки на ее грудь и почувствовали биение сердца. Тогда они снова поспешно ее завернули и сказали мне, подмигивая друг другу, смеясь и гримасничая:
– Иди своей дорогой, незнакомец, и да будет благословен твой поступок, мы воистину сделаем лучше всего, сохранив ее тело для вечной жизни, если это будет зависеть от нас, мы продержим ее здесь семьдесят раз по семьдесят дней, чтобы тело надежно сохранилось.
Таким образом, я получил свой долг с Нефернефернефер, которая мне много задолжала за моих родителей. Я подумал, каково ей покажется, когда она очнется в пещерах Дома Смерти, лишенная богатства и слуг, во власти мойщиков трупов и бальзаминаторов, ибо эти люди, насколько я их знал, никогда в жизни не позволят ей вернуться на дневной свет. Такой была моя месть Нефернефернефер, из-за которой я сам перенес ужасы Дома Смерти, но, как я понял впоследствии, месть эта была детской, о чем я поведаю позднее. Здесь скажу только, что если месть и опьяняет и если вкус ее сладок, то из всех радостей земли эта – самая недолговечная. В ту минуту месть казалась мне пьянящим и дурманящим зельем, которое пробрало меня с ног до головы, но едва я удалился из Дома Смерти, как опьянение прошло, и вместо него появилось чувство бесцельности, сердце сковал леденящий холод, а голова была пуста, как яичная скорлупа. Мне уже не доставляла удовлетворения мысль, что я, может быть, спас нескольких молодых безумцев от позора и ранней гибели, ибо разорение, позор и смерть следовали за каждым шагом обнаженной ножки Нефернефернефер. Нет, эта мысль не радовала меня больше, я стал думать, что если все в мире имеет предназначение, то и жизнь Нефернефернефер имела свою цель и что на свете должны быть женщины, подобные ей, ибо они призваны испытывать сердца. Если же все на свете лишено цели, то и мой поступок столь же бесполезен, как все деяния человека, тем более что радость от него истаяла в одно мгновение. А если все бесцельно, то лучше броситься в реку, пусть она унесет с собой и тело.
Я направился в «Крокодилий хвост», встретился с Мерит и сказал ей:
– Я взыскал свой долг и сделал это таким страшным способом, какого не придумал еще ни один человек, но месть не принесла мне радости, и на сердце у меня еще более пусто, чем раньше, а тело мое мерзнет, хотя ночь горяча.
Я пил вино, и оно было для меня словно пыль во рту, и я сказал Мерит:
– Да иссохну я, как куст в песках, если еще хоть раз в жизни прикоснусь к женщине; чем больше я думаю о ней, тем больше боюсь ее, тело женщины – сухая пустыня, а сердце – смертельная западня.
Мерит коснулась моих рук, посмотрела в глаза своими карими глазами и сказала:
– Синухе, ты никогда не знал женщины, которая желала бы тебе только добра.
– Да хранят меня все боги Египта от женщины, которая желает мне добра, фараон тоже хочет всем только добра, а река из-за его доброты полна трупов! – воскликнул я, пригубил чашу, заплакал и добавил: – Твои щеки гладки, словно стекло, и руки твои теплы. Позволь мне нынче ночью тронуть губами твои щеки и вложить свои холодные пальцы в твои теплые ладони, чтобы уснуть без сновидений, – и я дам тебе все, что ты попросишь.
Мерит печально улыбнулась и ответила:
– Боюсь, что языком твоим говорит напиток, но я уже привыкла к этому и не сержусь на тебя, Синухе. Никогда в жизни не просила я ничего ни у одного мужчины, ни у кого не взяла подарка, который имел бы какую-нибудь цену, ничего я не попрошу и у тебя, но если я захочу что-нибудь отдать, то отдам от всего сердца и с удовольствием подарю тебе то, о чем ты просишь, ведь я такая же одинокая, как ты.
Она вынула из моей дрожащей руки чашу, расстелила циновку, опустилась рядом со мной и согревала мои холодные руки в своих ладонях. Я касался губами ее гладких щек и вдыхал кедровый аромат ее тела, я веселился с ней, и она была мне как отец и мать, она была мне как жаровня бездомному в зимнюю стужу, словно береговой огонь, который в ненастную ночь указывает моряку путь в гавань. А когда я погрузился в сон, она превратилась для меня в Минею, которую я потерял навечно, и я лежал рядом с ней на морском дне, и мне больше не снились плохие сны, я спал крепко, а она шептала мне на ухо слова, которые матери шепчут детям, чтобы они не боялись тьмы. Начиная с этой ночи она стала моим другом, в ее объятиях я снова поверил, что во мне самом и в мире есть что-то, что больше меня и моих знаний и ради чего стоит жить.
На следующее утро я сказал ей:
– Мерит, я разбил горшок вместе с женщиной, которая умерла, но я все еще сохраняю серебристую ленточку, связывавшую ее длинные волосы. И все-таки ради нашей дружбы, Мерит, если ты хочешь, я готов разбить с тобой горшок.
В ответ на это она зевнула, поднесла руку тыльной стороной ко рту и сказала:
– Никогда больше не смей пить наш напиток, Синухе, ни одной чашки, раз ты на следующий день начинаешь говорить такие глупости. Не забудь, что я родилась в кабачке и уже не невинная девушка, которая поверила бы твоим словам, чтобы потом с огорчением обмануться.
– Когда я смотрю в твои глаза, Мерит, я верю, что на свете есть и хорошие женщины, – произнес я, тронув губами ее гладкую щеку. – Я сказал это тебе для того, чтобы ты поняла, как много ты для меня значишь.
Она улыбнулась:
– Надеюсь, ты заметил, что я запретила тебе пить наш напиток, ведь если женщина хочет показать мужчине, что любит его, она прежде всего что-нибудь ему запрещает, давая почувствовать свою власть над ним. Не будем говорить о горшках, Синухе, ты хорошо знаешь, что, когда тебе слишком одиноко и печально, циновка рядом со мной всегда для тебя свободна. Но не обижайся, если заметишь, что на свете есть и другие одинокие печальники, ведь, как человек, я, подобно тебе, свободна выбирать себе общество и не хочу себя связывать. В честь этого, несмотря ни на что, я сама предлагаю тебе еще одну чашу напитка.
Как непостижимы чувства человека, как мало он знает собственное сердце, ведь в эту же минуту я снова почувствовал себя легко и свободно, словно птица, и забыл все страшное, что случилось за последние дни. Мне было хорошо, и, к счастью, в этот день я не стал больше пить – к счастью, потому что снова встретил фараона Эхнатона.
4
В этот день Хоремхеб возвратил фараону жезл и бич, рассказав ему, что сверг Амона и восстановил в городе порядок. Фараон надел на него воротник царского военачальника и протянул золотую плетку, которая все еще пахла кошками после Пепитатона. На следующий день фараон задумал праздничное шествие по Аллее овнов, чтобы в храме Атона принести жертвы в честь победы этого бога, но в тот вечер он хотел устроить для своих друзей праздник в Золотом дворце. Хоремхеб рассказал ему обо мне, и поэтому я тоже получил приглашение в Золотой дворец фараона, тем более что, рассказывая, Хоремхеб сильно преувеличил мои заслуги в исцелении фиванских бедняков и во всем, что мне удалось сделать, перевязывая раны несчастных и осушая слезы сирот.
Я оделся в царский лен и последовал за Хоремхебом. Но на судне, помахивая своей золотой плетью, Хоремхеб сказал:
– Пока я не забыл, хочу тебя предупредить, чтобы ты не впутывал впредь моих воинов в свои дела с женщинами, среди высокородных стоит большой шум, говорят, что прошлой ночью ты похитил какую-то женщину из ее дома. У нее много богатых любовников, которые орут, словно весенние коты, – фу-ты, дерьмо, как эта плетка воняет! – да, так они ищут свою красавицу, но мои воины молчат, поэтому держи ее подальше и развлекайся с ней сколько хочешь. А ведь я не поверил бы, что ты способен на такие подвиги из-за женщины. Но большие рыбы мечут икру в глубоких водах, – видно, мои воины были правы, назвав тебя за твою отвагу в разгар битвы Сыном дикого мула.
Во дворце я впервые увидел новые женские наряды, о которых так много говорили в городе, и утверждаю, что, несмотря на свою необычность, они были красивы и не требовали от мужчин большого воображения. Я заметил также, что женщины стали красить веки в цвет зеленого малахита, а щеки и губы – в кирпичный цвет, это делало их похожими на картинки, в чем они, очевидно, нуждались, так как после целой праздничной ночи, проведенной на улицах Фив, двигались вяло и с трудом скрывали зевоту, а многие из них так опьянели, что ноги у них подкашивались, и они с удовольствием подпирали стены или опирались на длинные палки мужчин.
Хоремхеб повел меня в комнату фараона, и вот я вновь его увидел. За время моего отсутствия он возмужал, его страстное лицо стало еще бледнее, глаза опухли от недосыпания. На нем не было никаких украшений, он был облачен в простую белую одежду из тончайшего царского льна, не скрывающую угловатой женственности его длинного хилого тела.
– Синухе, врачеватель, Тот, который одинок, я помню тебя, – сказал он мне, и я понял, что его можно либо ненавидеть, либо любить, оставаться равнодушным к нему невозможно. – Меня мучают головные боли, они не дают мне спать по ночам – едва только что-нибудь случается против моей воли, как начинается страшная боль, а лекари не могут мне помочь, – сказал он, тронув рукой свой лоб, – они умеют унять ее только пьянящими снадобьями, которых я не хочу, ведь чтобы служить своему богу, я должен иметь ясную как вода голову, к тому же мне надоели лекари проклятого Амона. Хоремхеб, Сын сокола, рассказывал мне о твоем искусстве, Синухе. Может быть, ты сумел бы мне помочь. Ты веришь в Атона?
Это был для меня трудный вопрос, и я тщательно взвесил свои слова, прежде чем ответил фараону:
– Если он – нечто, таящееся во мне, и нечто за пределами моих знаний, нечто большее, чем все, что может знать человек, то я верю в него. Иначе я не могу его постичь.
Лицо его вспыхнуло, он пришел в возбуждение и сказал с волнением:
– Ты говоришь об Атоне лучше, чем мои ученики, его воистину можно познать только сердцем, но никак не разумом. Я один понимаю его разумом, ибо я – сын его и в своих видениях смотрю ему прямо в лицо, хотя он безлик. Нет иного бога, кроме Атона, боги же, изваянные людьми, – ложные боги… Все они – лишь тени перед Атоном, я сверг Амона, чтобы его тень не затмевала свет в сердцах моего народа. Если хочешь, Синухе, я дам тебе крест – символ жизни.
Я отвечал ему:
– Прошлой ночью я видел, как из-за твоего креста человека до смерти забили камнями, а женщины прыгали вокруг него, славя имя Атона. Я видел также, как женщины, восхваляя Атона, отдавались неграм.
Лицо фараона помрачнело, лоб перерезали морщины, костлявые скулы покраснели и выдались еще сильнее. Жалуясь на боль, он притронулся к голове, глаза покрылись серой пеленой, и он крикнул:
– Ты говоришь о том, что мне не нравится, и заставляешь мою голову болеть больше прежнего!
– Но ведь ты утверждаешь, будто живешь правдой, фараон Эхнатон, – отвечал я ему. – Вот я и говорю тебе правду, хотя знаю, что твои придворные и поклонники Атона, оберегая тебя от болезни, кутают правду в мягкие одежды и укрывают ее шкурами. Ведь правда – обнаженный меч в руках человека, он может обернуться против того, кто его держит. Не я, а правда оборачивается против тебя самого, фараон Эхнатон, и доставляет тебе страдания. Я легко вылечу тебя, если ты заткнешь уши, опасаясь правды.
Он быстро подошел ко мне, крепко схватил мою руку выше локтя, сжал ее и взволнованно сказал:
– Нет, нет, Синухе, Эхнатон живет только правдой, это назначение его жизни. Но если египтянка увлечется негром, это вовсе не преступление, перед Атоном равны все народы и все цвета кожи.
Хоремхеб сплюнул и растер ногой плевок, потом с отвращением понюхал свою золотую плеть. Фараон взглянул на него с обидой, и я понял, что ему недоступно смешное. Он ко всему относился серьезно и приносил несчастья окружающим. Я сказал ему:
– Правда не дает человеку счастья. Я недавно вскрыл череп старой женщине, которая воображала себя царицей Хатшепсут и была счастлива, а излечившись, увидела свою нищету и старость, и счастью ее пришел конец.
– Ты можешь вылечить меня, вскрыв мне череп? – спросил Эхнатон.
Я долго думал, прежде чем ответить:
– Тебе известно, что я знаю твою священную болезнь, фараон Эхнатон, еще юношей я видел тебя во время припадка. У одних после вскрытия черепа эти припадки прекращаются, у других они повторяются. Это, вероятно, зависит от того, происходит ли болезнь от внешнего ушиба, или она врожденная, ибо врожденную болезнь нельзя излечить вскрытием черепа. Твои повторяющиеся головные боли и замеченные мною подергивания рук и ног заставляют думать об ушибе, поэтому вскрытие черепа могло бы облегчить твои страдания, если бы какой-нибудь целитель осмелился на это. Но если такой найдется и излечит тебя, ты, вероятно, утратишь свои видения и то, что сердце твое считает истиной. Как врачеватель я осмеливаюсь сказать, что твой бог Атон – порождение твоей больной головы, но как человек признаю, что это нисколько не уменьшает величия твоей идеи.
Фараон недоверчиво посмотрел на меня и спросил:
– Ты действительно думаешь, что Атон покинет мое сердце, если ты вскроешь мне череп?
– Я не собираюсь вскрывать тебе череп, Эхнатон, – сказал я поспешно. – Я не сделаю этого даже по твоему приказу, ибо признаки твоей болезни этого не требуют, а добросовестный целитель вскрывает череп только тогда, когда это совершенно необходимо и ничто другое не может спасти больного.
Хоремхеб вмешался в разговор и сказал:
– Синухе – искусный целитель, и это так же верно, как то, что моя плетка все еще воняет кошками. Как ты помнишь, он ученик старого Птахора, потом он отточил свое мастерство во многих странах. Ты можешь совершенно спокойно доверить его рукам свой божественный череп, – надеюсь, вовремя сделанная операция сохранит для Египта Сирию и страну Куш, может быть, она предотвратит и все те смерти, которые еще вырастут из посева твоих безумных поступков. Я говорю это не как целитель – в этой науке я ничего не понимаю, и даже не как солдат, а просто как египтянин, который любит Черную землю и предпочитает видеть сытых детей и смеющихся женщин, а не голод, болезни и смерти.
Но фараон не обиделся на него, он посмотрел на нас обоих с жалостью, ибо знал, что его правда сильнее наших правд. Лицо его просветлело, и он сказал:
– Старый Птахор умер, и Дом Жизни еще никого не назначил на его место. Я отдаю эту должность тебе, Синухе, и начиная со дня Сириуса ты можешь считать своими все доходы и выгоды, связанные с ней, – точнее тебе обо всем этом скажут в Доме Жизни. Но врачеватели Дома Жизни отказываются теперь исцелять болезни ножом, ибо огонь проклятого сверженного бога, которым они привыкли очищать свои ножи и щипцы, погас. Скажи мне, Синухе, разве огонь Атона не так же пригоден для того, чтобы очищать их ножи?
– Огонь – это огонь, – сказал я. – Путешествуя по многим странам, я пользовался то огнем Ваала, то огнем Мардука, и ни один больной не пожаловался, что у него из-за этого воспалилась рана. Просто сейчас самый гнилой месяц, и целители, верящие в проклятого Амона, могут воспользоваться этим, пугая народ. Если хочешь, я пойду в Дом Жизни и объясню все его ученикам, мне ведь нечего терять, я всего лишь целитель бедняков, и знания мои не убудут, если имя мое будет стерто из списков Дома Жизни.
– Сделай это, – сказал фараон, обрадовавшись, и коснулся моего плеча длинными пальцами узкой руки, а мне показалось, словно плеча моего коснулся огонь, и я понял, что буду любить его до самого дня смерти, каким бы безумцем он ни был. – Сделай это, – повторил он, – награда твоя будет велика, и ты будешь сидеть по правую руку от меня.
Я не хотел получать от него подарки, мне просто хотелось вернуть ему хорошее настроение, и я понял, почему все, кто любит его, считают нужным скрывать от него правду, хотя он сам хочет жить только ею.
После этого Хоремхеб увел меня в зал, где собрались гости и где придворные, завидуя друг другу, состязались за лучшие места за столом: каждый хотел сидеть возле фараона. Вместе с Хоремхебом мы оказались ближе всех к царственной семье, меня посадили по правую руку от фараона, и я с удивлением заметил, что жрец Эйе тоже причислен к его семье, но потом вспомнил, что его дочь Нефертити стала Божественной супругой Эхнатона после смерти маленькой принцессы из Митанни, которая умерла вскоре по прибытии в Египет.
Забыв о еде и вине, я разглядывал царский стол, за которым фараон Эхнатон сиял своей неземной правдой, я дивился тому, сколько страшных тайн скрывается за безмятежными лбами пирующих. Мать фараона Тейе постарела и растолстела, негритянские черты ее лица проступили еще явственнее, и я подумал – не исходит ли уверенность фараона в равноценности всех народов и цветов кожи из сердца его матери. Принцесса Бакетамон, подражая фараону, изменила свое имя на Бакетатон, лицо ее было красиво и раскрашено, как у статуи, но рядом с фараоном сидела царица Нефертити, и, увидев ее, я понял, почему фараон, минуя свою сестру, возвысил Нефертити, сделав ее своей Божественной супругой. Она родила фараону уже двух дочерей, но никаких следов этого не осталось в ее фигуре, у нее была стать зрелой женщины, и, подобно другим придворным дамам, она не боялась обнажить свой живот. Поэты воспели ее лицо, пользуясь множествами сравнений, поэтому мне остается только сказать, что на ней не было ни одного украшения, и даже без них она была самой высокородной и красивой из всех виденных мною женщин, ее лицо на тонкой упругой шее было изящным и прекрасным, высокая корона не пригибала голову, подчеркивая ее безупречную форму. Но глаза Нефертити были холодны, а слабая улыбка редко пробегала по ее тонким красивым губам. Ее глаза были такими же ледяными, как глаза Нефернефернефер, и в них нельзя было прочесть тайн ее сердца.
Фараон Эхнатон ел с золотой тарелки молочную кашу, а на черенке его золотой ложки ювелир изобразил нежную головку антилопы. Покончив с кашей, Эхнатон отломил кусочек сухого хлеба и съел его, запивая не вином, а чистой водой из золотой чаши. Насытившись, он сказал громко, и лицо его при этом было ясным и страстным:
– Расскажите всему народу, что фараон Эхнатон живет правдой и что пища его – хлеб, вода и каша – не отличается от пищи самого бедного землепашца.
Потом он стал превозносить зерно и воду, на которых лежало благословение Атона. Те, кто хотел заслужить одобрение фараона, отказывались от предлагаемого им жаркого из тростниковых голубей, от гуся по-фивански и от медовых печений, но, довольствуясь хлебом и водой, они остались голодными, ибо праздничная трапеза длилась долго, гостям предлагали двенадцать перемен мяса, восемь перемен печеностей и разное мороженое. По загорелым лицам, рукам и ногам многих гостей было видно, что эти люди из простого народа, возвышенные фараоном и назначенные им советниками по разным вопросам государства. Я не сомневался в их мудрости и знаниях, ибо у многих из них были умные глаза и красивые лбы, но они напрасно постились из почтения к фараону, тогда как остальные придворные без стеснения ели все, что им предлагалось, и пили вино, становясь веселыми и говорливыми.
Позднее я увидел, что фараон Эхнатон вовсе не пренебрегал вином, а радовал им свое сердце, когда все бывало ему по душе. Он не пренебрегал и жирным гусем или мясом антилопы, испытывая отвращение к мясу лишь тогда, когда у него появлялась потребность очиститься перед припадком, приносящим видения. В еде и питье он не был капризен, вероятно, потому, что они не значили для него так много, как для других людей; когда сердце его бывало переполнено и мысли мелькали в голове так быстро, что он едва успевал диктовать их писцам, тогда ему бывало все равно, что есть и пить.
Я уверен, что он удовлетворился бы скудной пищей землепашца, если бы оказался в таком же положении, как самые бедные жители низин. Но вечер длился, и, встав со своего места, фараон, как радушный хозяин, подошел к гостям. Разговаривая с ними и касаясь их плеч, он время от времени брал с их тарелки голубиную ножку, какой-нибудь фрукт или медовое печенье, рассеянно жевал, очевидно не сознавая, что он делает, ибо отнюдь не был притворщиком. Но те, кто удовольствовался лишь кашей и хлебом, неприязненно следили голодными глазами за каждым куском, исчезавшим в его длинном хилом горле. Чувствуя жажду из-за длинных разговоров, он мог выпить вина из той же чаши, из которой пил его собеседник, – это был знак особого расположения и того, что гостю разрешается взять эту чашу себе как бесценную память, которую можно показывать детям, ведь все чаши были красивые и дорогие. Так и я унес домой памятный подарок – плоскую золотую чашу весом в несколько дебенов, ее внешние стенки были сплошь покрыты золотыми гроздьями.
Гости тоже встали из-за стола и принялись ходить по залу, чтобы поговорить со знакомыми и обменяться дворцовыми сплетнями. Ко мне подошел одетый в царский лен низенький широкоплечий мужчина, на шее и запястьях которого звенело золото. Только по его озорным карим глазам я узнал Тутмеса, вскрикнул от радости и вскочил, чтобы его обнять. Я рассказал ему, что искал его в «Сирийском кувшине», но он отвечал на это:
– Мое положение уже не позволяет мне ходить в захудалые кабачки, у меня с трудом хватает сил и времени выпивать то, чем угощают меня в своих домах мои друзья и покровители. Он – Познавший свет истины – назначил меня царским камнерезом, как ты можешь прочесть на моей цепи. Я нарисовал ему солнечный лик Атона и бесчисленные радуги в виде солнечных лучей, которые протягивают крест каждому, кто хочет его получить.
– Тутмес, друг мой, – сказал я ему, – не ты ли вырубил изображения фараона на колоннах большого храма, посвященного новому богу, я еще никогда не видел ничего подобного.
Он отвечал уклончиво:
– На службе у фараона несколько резчиков по камню, и мы работаем все вместе, единственный закон для нас – собственные глаза. Мы не осмеиваем фараона, мы любим его и хотим показать в своих творениях его истинный дух. Видишь, друг мой Синухе, мы, терпевшие злобу и насмешки во времена ложного бога, утолявшие тогда свою жажду прокисшим пивом, сидим теперь в креслах Золотого дворца и пьем вина из дорогих чаш. Мы увидели освобожденное искусство Крита и сами обрели свободу, ты еще удивишься всему, что увидишь, ибо камень уже ожил в наших руках, хотя мы должны еще многому научиться.
Я сказал ему:
– На твоем одеянии крест – символ жизни.
Он широко улыбнулся:
– Ну и что? Он означает свободу от ложного бога и жизнь, в которой торжествует свет и правда.
– А что еще он означает для тебя, жившего некогда тем, что богатые давали тебе за рисунки для их детей? – спросил я.
Он засмеялся, вспоминая дни своей бедности, взял в руки мою чашу и, с восхищением разглядывая ее, сказал:
– Я остерегаюсь говорить о богах, мне достаточно красивой жизни, ее удивительных красок и форм, для моих рук жизнь словно кувшин вина, который никогда не пустеет, а для глаз – картина, на которую невозможно наглядеться. Нет, Синухе, я не хочу говорить с тобой о религии, в ней каждый день все меняется в зависимости от видений фараона, и то, что вчера было правильно, сегодня может оказаться неверным, ведь он один за другим срывает покровы, скрывающие правду, а их все еще предостаточно, и я этому не удивляюсь. Ты становишься скучным, Синухе, когда за праздничным столом заводишь речь об Атоне, нам и на трезвую-то голову хватает забот следовать его ученью. Лучше порадуем наши сердца вином, ибо Атон – даритель радости, он дарит своим любимцам золотые чаши и высокие посты. Предоставим бога заботам фараона, он в этом лучше разбирается, хотя и у него бывает отчаянная головная боль, какую у меня вызывает смешанное вино.
Я очень радовался встрече с Тутмесом, даже Хоремхеб, увидев его, тоже просиял, хотя по положению ему не подобало открыто проявлять радость. Тутмес внимательно посмотрел на Хоремхеба и сказал, что высечет для храма Атона его портрет из камня, так как он освободил Фивы от власти ложного бога, и, поскольку его лицо и фигура – благодарный образец для художника, надо только получить у фараона золото и подходящий камень для этой работы. Хоремхеб был очень польщен – ведь его еще никто не ваял, но он ответил Тутмесу так:
– Ты, наверное, думаешь, что окажешь мне услугу, изваяв меня для вечной жизни, но я думаю, что имя мое, благодаря моим делам, и так сохранится. К тому же я вовсе не хочу стоять, уставившись как дурак на бескровные жертвоприношения Атону, ведь я воин и ничего во всем этом не понимаю. Лучше поставить мое изваяние в храме Хора в Хутнисуте – городе, где я родился, ибо с Хором Атон еще не поссорился, а я с радостью заткнул бы глотки тамошним жителям, ведь они смеялись надо мной и моим копьем, когда я был мальчишкой.
Сказав это, он встал и низко поклонился, опустив руки к коленям, и мы с Тутмесом тоже низко поклонились, ибо к нам подошла царица Нефертити и заговорила с нами, положив на грудь свою хрупкую руку. На ее пальцах не было ни одного перстня, а на запястьях – ни одного браслета, чтобы каждый видел, как прекрасна эта рука и как хрупка кисть. Она обратилась ко мне со словами:
– Ячменное зерно вновь зазеленело в воде, которой омыто мое тело, и я полна нетерпения, ибо фараон тоскует о сыне, наследнике власти, ведь пока рядом с ним не стоит сильный наследник крови, его собственная власть не тверда, ложный бог все еще подстерегает во тьме, желая захватить трон. Я говорю об этом откровенно, потому что мы все это хорошо знаем. Ты, Синухе, собирал знания во многих странах, и мне говорили, что как врачеватель ты делаешь чудеса. Скажи мне – рожу ли я сына?
Я разглядывал ее глазами целителя, стараясь забыть о ее красоте, которая так и притягивала к себе всякого, на кого она обращала взор и кто приближался к ней.
– Нефертити, Божественная супруга фараона, ради самой себя не желай сына, ведь твои бедра узки и сын доставил бы тебе более страшные боли, чем дочь, он угрожал бы твоей жизни.
Но она посмотрела на меня своими ясными холодными глазами и сказала нетерпеливо:
– Ты напрасно говоришь мне то, что я и сама знаю, но лучшие целители из Дома Жизни, помогающие родам, еще до их наступления вытянули головки моих дочерей, чтобы они стали длинными и узкими, а дети родились живыми. Целители не решились бы на это, если бы Божественная мать фараона не призвала колдунов из земли Куш, которые живут в соломенных хижинах и знают этот обычай. Так что не беспокойся за мою жизнь или за головку сына, лучше скажи, что мне делать, чтобы родить наследника.
Выслушав это, я понял, что фараон Эхнатон выше всех предрассудков, и мысль о том, что в жилах Божественной матери фараона течет негритянская кровь, укрепилась во мне, ведь как иначе могла она знать тайны негритянских целителей? Но, как врачеватель и египтянин, я почувствовал неприязнь к такому способу помогать родам. Подбирая слова, я все-таки сказал:
– Никому, кроме Атона, не дано предопределить, какого пола ребенку быть во чреве матери, человек тут бессилен. Правда, в некоторых странах люди верят в то, что с помощью амулетов женщины при желании могут рожать сыновей, но амулеты часто не помогают, и это неудивительно, ведь возможности тут равны. Однако раз ты уже родила двух дочерей, то, скорее всего, родишь теперь сына, только твердо обещать тебе это я не могу, потому что хочу быть честен с тобой и не желаю, подобно лжецелителям, обнадеживать тебя глупыми фокусами, чтобы добыть себе золота.
Мои речи ей не понравились, она перестала улыбаться и, глядя на меня ясными холодными глазами, сказала:
– Как тебе известно, супруг мой Эхнатон родился от Солнца. Он родился благодаря молитве Божественной царицы-матери в Гелиополе, и его рождение было сокрыто божественной тайной. Ведь ты не можешь этого отрицать?
Что-то в ее холодном облике раздражало меня, я осмелел, в чем повинно было, может быть, и вино, но, прежде чем сказать, долго и многозначительно смотрел мимо нее, на жреца Эйе.
– Как для целителя для меня не существует божественных тайн, но ради египетского народа я не хотел бы, чтобы ты ездила в Гелиополь, ведь в твоем собственном дворце есть такая же сила, а фараон Эхнатон хочет жить правдой. Если бы чрево твое год за годом оставалось бесплодным, я, может быть, ничего и не сказал бы, ибо наследование власти – важное дело, но, поскольку в фараоне и в тебе нет никакого природного изъяна, тебе не поможет, если ты развратишь свое сердце, ведь шансы все равно будут равны.
Она поднесла руку к своей гибкой шее, глубоко вздохнула и поглядела на меня так, словно хотела убить. Но сдержанность ей не изменила, и она хладнокровно сказала:
– Не понимаю, о чем ты говоришь, ты, наверное, придаешь своим словам какой-то тайный смысл, чтобы убедить меня, но это напрасно, твоего честного ответа мне довольно, и я благодарю тебя за него.
Тутмес смело вмешался в разговор и сказал, глядя ей в глаза:
– Нефертити, прекраснейшая из прекрасных, рожай только дочерей, чтобы они унаследовали твою красоту и мир от этого стал богаче. Маленькая Меритатон уже красавица, и придворные дамы, завидуя ее прелести, с помощью причесок стараются придать своим головам форму ее головки. А тебя я изваяю в камне, который навечно сохранит твою красоту.
Я успокоился и удивился ее колдовской силе, которая заставила меня говорить неразумно. Как целитель, я назвал некоторые продукты, которые ей не следует есть, и рекомендовал грызть зрелые пшеничные зерна, ибо это единственный способ придать силы семени и поколебать природу, чтобы она начала склоняться к мужскому полу во чреве женщины. Я сказал ей:
– Единственная божественная тайна во всем этом – то, что женщина оплодотворяется мужским семенем, все считают это естественным, но никто не умеет это объяснить.
Тогда она снова мне улыбнулась, пригубила вино из моей чаши и промолвила:
– Я просто глупая женщина и мать, а все матери суеверны. Оберегай меня от моих суеверий, чтобы я родила здорового ребенка, кем бы он ни был – девочкой или мальчиком.
От ее губ на краю моей чаши остался кирпично-красный след, который я постарался сохранить. Он и теперь еще виден на краю этой золотой чаши, и некто, непостижимым образом определяющий все, что происходит, определил ребенку, заставившему тогда зазеленеть ячменное зерно, родиться девочкой, которая сделала ребячливого мальчика фараоном обоих царств. Но тогда я этого еще не знал и в тот же вечер показал чашу Мерит, у меня ведь была причина двойной гордости: из нее пил фараон, а на ее краю алел след от губ Нефертити. И хотя ее глаза были холодны и прозрачны, эта женщина помимо своей воли рождала безнадежные грезы. Но Мерит отнеслась к моей чаше с пренебрежением и не позволила погладить свои щеки, сказав, что я опьянел от вин Золотого дворца. Зато когда я на следующее утро взял ее с собой полюбоваться праздничным выездом фараона, на ней был летний наряд нового фасона, и она была очень красива в нем, хотя и родилась в кабачке, так что я ничуть не стыдился, стоя рядом с ней на Алее овнов, где были отведены места для любимцев фараона.
5
Настроение человека так непредсказуемо и вера фараона так меня ослепила, что я не предчувствовал ничего плохого, хотя в воздухе знойного дня еще сохранялся запах тлеющих развалин, а с реки доходило зловоние разлагающихся трупов. Аллея овнов была украшена пестрыми флагами, вдоль нее стояли огромные людские толпы, мальчишки, желающие увидеть фараона, влезли на деревья, а Пепитатон поставил вдоль Аллеи неисчислимое количество цветочных корзин, чтобы народ, по обычаю, мог бросать цветы на дорогу, по которой движутся носилки фараона. На душе у меня было легко: будущее Египта, словно в мареве, представлялось мне свободным и светлым, из дворца фараона я принес золотую чашу и меня назначили царским трепанатором черепа. Рядом со мной стояла красивая, в расцвете сил женщина, которая была мне другом и держала меня под руку; вокруг, на местах для избранных, стояли веселые улыбающиеся люди, но простого народа я не видел. Было лишь непривычно тихо, так тихо, что до Аллеи овнов доносилось карканье воронов с вершины большого храма, – во́роны и стервятники угнездились в Фивах, отяжелев от сытости, они уже не могли улететь обратно в горы.
Очевидно, беда разразилась оттого, что негры с разрисованными лицами сопровождали золотые носилки фараона; уже один их вид разжег ненависть народа. Ведь в толпе не было почти никого, кто не пострадал в последние дни: у многих сгорели дома, слезы женщин еще не обсохли, раны мужчин под повязками продолжали болеть, а их разбитые рты еще не способны были улыбаться. Фараон Эхнатон появился у всех на виду, покачиваясь в носилках высоко над толпой. На его голове была двойная корона объединенных египетских государств – Верхнего и Нижнего Египта, украшенная лилиями и папирусом, руки были сложены крестом на груди и крепко сжимали жезл и бич. Он сидел не шелохнувшись, словно божество, как всегда сидели фараоны, являясь перед народом, вокруг него стояла жуткая тишина, словно его вид сковал всех немотой. Наконец воины, охраняющие Аллею овнов, подняли копья и прокричали ему приветствие, к ним присоединились придворные, они стали бросать на дорогу перед носилками цветы. Но на фоне страшного молчания народа эти приветствия прозвучали слабо и жалко, словно жужжание одинокого комара в зимнюю ночь, поэтому они скоро замолкли, а воины начали растерянно оглядываться.
Тут фараон в нарушение всех обычаев шевельнулся и, с воодушевлением приветствуя народ, поднял жезл и бич. Толпа вздрогнула, из всех уст вырвался дикий крик, похожий на рев морских волн, бьющихся во время бури о скалы. Придя в движение, народ громко и жалобно кричал:
– Амон! Амон! Верни нам Амона – царя всех богов!
Раскачиваясь, словно волны, толпа кричала все громче, во́роны и стервятники поднялись в воздух со стен и башен храма и закружили над носилками, хлопая черными крыльями. А люди кричали:
– Убирайся вон, лжефараон! Убирайся вон!
Крики напугали носильщиков, они остановились, а когда, подгоняемые перепуганными офицерами, попытались вновь двинуться, народ мощной волной прорвался на Аллею овнов, сметая со своего пути цепь воинов, и, сгрудившись, преградил путь носилкам. В мгновение ока все смешалось, воины, пытаясь расчистить дорогу, пустили в ход палки и дубины, но скоро, спасая собственную жизнь, вынуждены были схватиться за копья и ножи, в воздухе замелькали дубины и камни, по Аллее овнов полилась кровь, и сквозь злобные голоса послышались отчаянные смертельные крики. В фараона не попал ни один камень, недаром он, как все фараоны до него, был рожден Солнцем. Его личность была священна и неприкосновенна, никто из толпы, всем сердцем его ненавидящий, даже во сне не осмелился бы тронуть его, ибо такого никогда еще не случалось. Поэтому, никем не задетый, фараон видел со своего высокого сиденья все, что происходило вокруг. Забыв о своем достоинстве, он встал и закричал, стараясь сдержать воинов, но среди рева толпы его никто не услышал.
Народ бросал камни в воинов и бил их палками, воины, защищаясь, многих убили, и народ не умолкая кричал:
– Амон, Амон, верни нам Амона!
И еще он кричал:
– Убирайся прочь, лжефараон, убирайся прочь, тебе нечего делать в Фивах!
Толпа швыряла камни также и в высокородных, протискиваясь на их места, так что разряженные женщины бросили цветы, выронили свои флакончики с благовониями и убежали.
Тогда Хоремхеб приказал трубить в трубу, и с прилегающих улиц, где они прятались, чтобы не раздражать народ, выехали колесницы. Многие из толпы попали под их колеса и были затоптаны лошадьми, но Хоремхеб велел убрать из колесниц мечи, чтобы они не поранили людей, и колесничие двигались медленно, соблюдая положенный порядок, потом окружили носилки фараона и уехали, охраняя царское семейство и его свиту. Народ, однако, не разошелся до тех пор, пока ладьи фараона не достигли другого берега. Тогда в толпе началось ликование, и крики торжества были еще страшнее криков ненависти; всякий сброд, затесавшийся в толпу, стал врываться в дома знатных людей, круша и грабя все, что попадалось ему на глаза. Только после того, как воины, работая копьями, навели порядок, народ разошелся по домам, наступил вечер, и во́роны опустились на камни Аллеи овнов раздирать трупы.
Так фараон Эхнатон впервые увидел беснующийся народ и льющуюся из-за его бога кровь. Он никогда не смог забыть этой картины, в нем что-то сломалось, в любовь влилась капля ненависти, горячка охватила его, и он повелел отправлять в рудники всякого, кто вслух произнесет имя Амона или тайно сохранит его в надписях, сделанных на камнях или на посуде. А так как люди не хотели выдавать друг друга, в свидетели стали призывать воров и рабов, никто уже не мог уберечься от лжесвидетельства, и многие достойные, честные люди попали в рудники и каменоломни, а бессовестные и хищные негодяи во славу Атона получали их дома, мастерские и лавки. Но все это я рассказываю, опережая события, чтобы было ясно, почему так случилось. Еще в ту же ночь меня срочно вызвали в Золотой дворец – у фараона начался припадок, и врачеватели, опасаясь за его жизнь, хотели разделить ответственность со мной, поскольку он говорил обо мне и называл мое имя. На протяжении многих мер водяного времени он лежал без сознания, похожий на мертвеца, ноги и руки у него похолодели, биения крови в жилах не было слышно. Он искусал себе язык и губы, и изо рта у него шла кровь. Очнувшись, он прогнал всех лекарей, не желая их больше видеть, и оставил меня одного. Мне он сказал:
– Вели призвать гребцов, и пусть все мои друзья последуют за мной, я отправлюсь туда, куда влекут меня мои видения, и не остановлюсь до тех пор, пока не найду землю, не принадлежащую никому из богов и никому из людей. Эту землю я посвящу Атону и построю на ней свой город. В Фивы я никогда больше не вернусь.
И еще он сказал:
– Поведение фиванского народа мне более отвратительно, чем все, что случилось до сих пор, ничего более омерзительного и недостойного не пришлось испытать моим предкам даже от чужих народов. Поэтому ноги моей больше не будет в Фивах, пусть они погрязнут в собственной тьме.
Его нетерпение было так велико, что он позволил отнести себя на корабль еще больным, и ни я – целитель, ни его советники не могли его отговорить. Но Хоремхеб сказал:
– Так будет лучше, фиванский народ добьется своего, а Эхнатон – своего, и оба будут довольны, а в страну вернется мир.
Фараон был так растерян, глаза его так блуждали, что я подчинился его решению, к тому же, как врач, я считал, что ему лучше переменить место, увидеть новые края, встретить новых людей, которые не питают к нему ненависти. Он так нетерпеливо рвался уехать, что не стал ждать даже свою царственную семью, и я отправился с ним в путешествие вниз по реке, а Хоремхеб велел воинским кораблям сопровождать его, чтобы с ним не случилось ничего плохого.
Судно фараона скользило вниз по Нилу, Фивы остались позади, за горизонтом скрылись городские стены, крыши храмов и верхушки обелисков, пропали из виду и вершины трех гор, вечных стражей Фив. Но память о Фивах не исчезла, она много дней следовала за нами по реке, которая кишела толстыми крокодилами, плавающими в зловонной от разложившихся тел воде, и сто раз по сто разбухших трупов покачивалось на ее поверхности, а вдоль берегов не было таких тростниковых зарослей или песчаной отмели, где не зацепились бы за одежду или волосы тела людей, погибших из-за Атона. Но сам Эхнатон этого не знал, он лежал в царской каюте на мягких подстилках, и слуги умащивали его душистыми маслами и жгли вокруг него благовония, чтобы он не почувствовал омерзительного запаха своего бога.
Через десять дней река очистилась, и фараон поднялся на нос корабля обозреть окрестности. Земля вдоль берегов желтела, землепашцы убирали урожай, по вечерам к реке на водопой пригоняли скот, и пастухи наигрывали на двуствольных дудочках. Заметив судно фараона, люди, одетые в белое, сбегались из селений на берег, махали фараону пальмовыми ветвями и приветствовали его криками. Вид довольного народа подействовал на него лучше всех снадобий, время от времени он приказывал пристать к берегу, сходил с корабля, разговаривал с людьми, касался их, благословлял женщин и детей, которые никогда потом не могли этого забыть. К нему боязливо подходили и овцы, они обнюхивали его, жевали полы его плаща, и он смеялся от радости. Он не боялся солнечного диска – своего бога, хотя в летнюю жару этот бог может убить; он открывал свое лицо солнцу, и оно оставило на нем загар, вызвав прежнее нетерпение и горячку, которые снова торопили его в путь.
В ночной тьме он стоял на носу корабля, смотрел на горящие звезды и говорил мне:
– Я раздам все земли Амона тем, кто довольствуется малым и работает не покладая рук, пусть они будут счастливы и славят Атона. Мое сердце радуется при виде упитанных детей и их веселых родителей, которые трудятся во имя Атона, не зная ни злобы, ни страха.
И еще он сказал:
– Сердце человека – темный омут, но я никогда этому не поверил бы, если бы сам в этом не убедился. Свет Атона так ярок, что я не ведаю тьмы, и, когда он сияет в моем сердце, я забываю обо всех неправедных сердцах. Но в мире, наверное, немало людей, которые не понимают Атона, хотя видят его и пользуются его любовью, всю свою жизнь они прожили во тьме, и глаза их забыли свет, поэтому, видя его, они считают свет злом – он ведь режет им глаза. Я решил оставить их в покое, если они сами не будут мешать мне и тем, кого я люблю, но жить с ними рядом я не хочу. Соберу вокруг себя самых верных людей, буду жить с ними и никогда от них не уйду, чтобы у меня не возникла страшная головная боль от того, что расстраивает меня и ужасает Атона.
Уставившись на звезды в ночной тьме, он сказал:
– Ночь для меня ужасна, я боюсь ее и не люблю тьмы, не люблю звезд, при свете звезд шакалы выползают из расщелин, львы покидают логово и ревут в жажде крови. Фивы для меня подобны ночи; покидая их, я покидаю все старое и ложное, я обращаю свои надежды на молодое поколение и детей, именно они принесут весну; с детства усвоив учение Атона, они очистятся от зла, а вместе с ними очистится и весь мир. Для этого надо обновить все школы, прогнать старых учителей и написать для детей новые тексты. Еще я хочу упростить письмо, нам не нужны рисунки, чтобы читать, искусству чтения можно и так обучиться, и тогда не будет различия между грамотными и народом, народ научится читать, и в каждом селении, даже самом малом, будет человек, который сумеет прочесть то, что я написал селянам. Я хочу писать им много, часто и обо всем, что им следует знать.
Его речи испугали меня, я знал о новом алфавите фараона, который легко было выучить, он облегчал чтение, но это не было священное письмо, оно утратило красоту и богатство древнего искусства, каждый уважающий свое занятие писец презирал его и бранил тех, кто им пользовался. Поэтому я сказал:
– Народное письмо некрасиво и грубо, оно не священно. Что станет с Египтом, если каждый научится читать? Ведь такого никогда не бывало, никто не захочет работать руками, земля останется незасеянной, и народу не будет радости от грамоты, если он начнет вымирать от голода.
Но этого мне не следовало говорить, он очень рассердился и крикнул:
– Ах вот как близка от меня тьма; оказывается, когда ты стоишь вот тут, Синухе, она уже рядом со мной! Ты полон сомнений и видишь помехи на моем пути, а моя вера горит во мне как огонь, и глаза, словно в прозрачной воде, видят сквозь все препятствия, я вижу мир, каким он станет после меня. В нем не будет ни злобы, ни страха и не будет больше ни богатых, ни бедных, все станут равны, все научатся писать и смогут прочесть то, что я им напишу. И никто не скажет другому: «грязный сириец» или «жалкий негр», каждый будет братом каждому, и никогда больше не вспыхнет война. Я все это вижу, и во мне растут такие силы, такой восторг, что сердце, кажется, разорвется.
Выслушав его, я снова понял, что он безумен, уложил его на циновку и дал успокоительного зелья. Но слова его мучили и грызли мое сердце, ибо что-то во мне готово было их принять. Я видел много разных народов, все они в основе своей были одинаковы, я видел и много городов, и они тоже были в основном одинаковы. К тому же настоящий целитель не должен различать богатых и бедных, египтян и сирийцев, его обязанность – помогать всем людям. Поэтому я сказал собственному сердцу:
«Он, несомненно, безумен, но его безумие прекрасно и заразительно, я и сам хотел бы воплощения его видений, хотя разум говорит, что такой мир нельзя создать нигде, кроме Страны Заката. Но сердце мое твердит, что никто до него не высказал более прекрасных желаний и никто после него не скажет ничего более высокого, хотя я знаю, что он оставляет за собой след крови и разрушений, и если он проживет достаточно долго, то погубит большое государство».
Разглядывая звезды, мерцающие в ночной тьме, я думал:
«Я, Синухе, – чужестранец на земле, мне неведомо даже то, кем я рожден. По собственной воле я стал врачевателем бедняков в Фивах, и золото для меня не имеет цены, хотя я охотнее ем жирного гуся, чем сухой хлеб, и предпочитаю пить вино, а не воду. Но во всем этом нет ничего, от чего я не мог бы отказаться. А раз мне нечего терять, кроме своей жизни, то почему бы мне не поддержать его – такого слабого, почему бы не стать рядом с ним, без колебаний помогая ему, ибо он фараон, в руках которого находится власть, а Египет – самая богатая и плодородная земля в мире, и, может быть, она вынесет этот опыт. Если бы так случилось, мир обновился бы, начался бы новый год Земли, люди стали бы друг другу братьями и не было бы больше богатых и бедных. Никогда раньше не представлялась человеку такая возможность воплощать всю правду, как ему, потому что он родился фараоном, и вряд ли такое еще повторится, это единственный случай на все времена, когда его правда может победить».
Так я грезил с открытыми глазами, сидя на покачиваемом волнами корабле фараона, и ночной ветер доносил до меня с берега запах спелого зерна и хлебных токов. Но ветер был холоден, он остудил меня, моя греза погасла, и я печально сказал своему сердцу:
«Если бы Каптах был здесь и слышал слова фараона… Я, конечно, искусный врачеватель и умею лечить многие болезни, но недуг всего человечества и его нищета так велики, что даже все целители мира при всех своих умениях не сумеют их излечить, к тому же существуют болезни, которые неподвластны и самым искусным врачевателям. Так и Эхнатон – он может исцелить отдельное сердце, но не может поспеть всюду, а если он будет готовить других целителей, они поймут его слова только наполовину и исказят его мысли, каждый в меру своего разумения, и за всю свою жизнь он не успеет воспитать столько учеников, чтобы они сумели излечить все человечество. К тому же есть сердца, которые так почернели, что даже его правда не в силах их исцелить. И Каптах, наверное, сказал бы: „Если бы и настало время, когда не будет ни богатых, ни бедных, то всегда останутся умные и глупые, хитрые и простодушные. Так всегда было, и так должно быть. Сильный ставит ногу на шею слабому, хитрый крадет кошелек у глупого и заставляет простодушного работать на себя, ибо человек – хищный зверь, и даже его доброта не безгранична, так что до конца хорош только покойник. Ты же видишь, к чему привела доброта фараона. Ее благословляют лишь речные крокодилы да сытые во́роны на крыше храма“».
Так фараон Эхнатон говорил со мной, а я говорил со своим сердцем, и сердце мое было слабым и бессильным, пока на пятнадцатый день перед нами не появилась земля, которая не принадлежала никому из высокородных и никому из богов. Золотисто-коричневые горы, отойдя от берега, засинели вдали, земля была не засеяна, и только несколько пастухов, живущих в тростниковых хижинах, пасли стада. Здесь фараон сошел на берег и посвятил эту землю Атону, задумав построить на ней новую столицу – Ахетатон, Небесный город.
Корабли подходили один за другим, фараон собрал строителей и архитекторов, указал им направление главных улиц и места, где должны стоять Золотой дворец и храм Атона, а по мере того как его приближенные следовали за ним, он указывал каждому, где на главной улице ему следует возвести свой дом. Строители отогнали пастухов с овцами и соорудили на берегу причалы. За стенами своего города Эхенатон повелел возвести город строителей, где они получили право в первую очередь построить себе дома из глины: пять улиц с севера на юг и пять – с востока на запад, все дома – одинаковой высоты, во всех – по две одинаковые комнаты, очаг для всех домов – на одном и том же месте, одинаково располагались спальные циновки, кувшины и всякая посуда, ибо фараон хотел добра и равенства для всех строителей, чтобы они счастливо жили в этом городе и славили имя Атона.
Но они не чтили этого бога. В своем неразумии они горько проклинали его и кляли фараона, переселившего их из родных городов в пустыню, где не было ни улиц, ни кабачков, а лишь выжженная солнцем трава и песок. Ни одна женщина не была довольна своим очагом, каждая, вопреки запрету, хотела разжигать костер за своей хижиной и беспрестанно передвигала кувшины и циновки, а те, у кого было несколько детей, завидовали бездетным, так как у них в доме было больше места. Привыкшие к земляным полам ругали глиняные за пыль и вред для здоровья, а привыкшие к глиняным утверждали, что глина в Ахетатоне не такая, как в других местах, что она, несомненно, проклята, раз пол трескается от мытья.
К тому же они хотели сажать свои овощи на улице перед домом, как привыкли это делать, и были недовольны участками, которые фараон отвел им за чертой города; они жаловались, что там мало воды, и утверждали, что не в силах носить свои испражнения так далеко. Они натягивали через улицу тростниковые веревки, чтобы сушить одежду после стирки, и держали в комнатах коз, хотя фараон запретил это, оберегая их здоровье и здоровье детей. Никогда не видел я более недовольного и скандального города, чем город строителей в те времена, когда возводилась новая столица фараона. Но надо признаться, что со временем они привыкли ко всем неудобствам, подчинились им, перестали ругать фараона и только изредка, вздыхая, вспоминали свои прежние дома, но никто уже не хотел к ним всерьез возвращаться. Правда, коз женщины по-прежнему тайком держали в комнатах – этого им не мог запретить даже фараон.
Начался осенний разлив, потом пришла зима, но фараон не вернулся в Фивы, он упрямо сидел на корабле, руководя оттуда делами. Его радовал каждый положенный камень, каждая поднявшаяся колонна, и он часто смеялся, видя, как вдоль улицы вырастают легкие деревянные дома, тогда как мысль о Фивах, словно яд, портила его настроение. В Ахетатон он вложил все золото, отобранное у Амона, а земли Амона роздал беднякам, пожелавшим получить и засеять их. Он велел останавливать все суда, идущие вверх по реке, скупал у них все товары и сгружал их в Ахетатоне, огорчая этим Фивы, он торопил строительные работы так, что цены на дерево и камень поднялись, и человек мог разбогатеть, сплавляя лес от первого порога до Ахетатона. Кроме строителей, в Ахетатон прибыло еще много других рабочих, которые жили в земляных ямах или тростниковых хижинах на берегу реки, делая кирпич и размешивая глину. Они выравнивали улицы и копали оросительные каналы, а в саду фараона вырыли священное озеро Атона. По реке на судах доставлялись кусты и деревья, после разлива их высаживали в Небесном городе, сажали и большие плодовые деревья, которые дали урожай уже следующим летом, так что фараон с восторгом собирал первые финики, инжир и гранаты, созревшие в его новой столице.
Я как целитель имел много работы, ибо, хотя фараон поправился, поздоровел и повеселел, видя, как поднимается от земли его цветущий, легкий, украшенный пестрыми колоннами город, среди строителей свирепствовали болезни, особенно до того времени, пока в городе не были проведены оздоровительные каналы, к тому же из-за спешки при строительстве случалось много несчастий. До того как была построена пристань, разгружавшим корабли носильщикам, вынужденным брести по воде, очень досаждали крокодилы. Крики несчастных жертв было больно слушать, и вряд ли есть на свете более ужасная картина, чем человек, уже наполовину заглоченный крокодилом и продолжавший биться в его зубах, пока крокодил не нырнул в подводные глубины и не унес человека в свое гнездо. Но фараон был так переполнен идеей собственной справедливости, что ничего этого не замечал, и моряки сами оплачивали живущих в нижнем течении Нила ловцов крокодилов, которые постепенно сумели очистить от них реку. Многие утверждали, что крокодилы приплыли в Ахетатон за кораблем фараона от самых Фив, но об этом я не могу ничего сказать, хотя знаю, что крокодил – очень умная и хитрая тварь. Вряд ли, однако, крокодилы сумели соединить корабль фараона с плавающими по реке трупами, но если это так, то они действительно очень умные животные, только и ум не помог им в состязании с дебенами моряков и капканами ловцов, так что они сочли за лучшее оставить в покое берега Ахетатона – что тоже свидетельствует о мудрости этого удивительного и страшного животного. Покинув Ахетатон, крокодилы стаями спустились вниз по реке до самого Мемфиса, города, который избрал своей столицей Хоремхеб.
Следует рассказать, что, когда вода после разлива стала уходить, Хоремхеб тоже прибыл вместе с придворными в Ахетатон, но не для того, чтобы там поселиться, а для того, чтобы заставить Эхнатона отказаться от своего решения распустить войска. Фараон приказал ему отпустить со службы негров и сарданов, отправив их по домам, но Хоремхеб медлил с этим, он тянул время, не без оснований опасаясь вспышки бунта в Сирии, и поэтому стал передвигать туда войска. После фиванских беспорядков во всем Египте так неистово ненавидели негров и сарданов, что каждый, увидев негра или сардана, плевал и растирал плевок ногой.
Но фараон Эхнатон был непоколебим в своих решениях, и Хоремхеб зря потерял время в Ахетатоне. Их разговоры ежедневно проходили одинаково, и я могу о них рассказать.
Хоремхеб говорил:
– В Сирии царит серьезный беспорядок, и египетские гарнизоны там слабые. Может быть, Азиру таит злобу на Египет, и я не сомневаюсь, что в удобный момент он поднимет открытый бунт.
Фараон Эхнатон отвечал:
– Ты видел полы в моем дворце, на которых художники как раз сейчас изображают на критский манер летящих уток в тростниках? Кроме того, я не верю, что в Сирии может вспыхнуть бунт, ведь я отправил всем сирийским царям крест жизни. Царь Азиру вообще мой друг, он принял крест и воздвиг в Амурру храм Атона. Ты уже ходил смотреть колоннаду Атона рядом с моим дворцом? Она стоит того, чтобы ее увидеть, хотя колонны для скорости делаются просто из кирпича. Мне, правда, неприятно, что рабы трудятся в каменоломнях, добывая камень для Атона. Что же касается Азиру, то ты напрасно сомневаешься в его верности, ибо я получил от него много глиняных табличек, в которых он с интересом спрашивает о всяких вещах, связанных с Атоном, если хочешь – мои писцы могут тебе их показать, вот только приведем в порядок архив.
Хоремхеб говорил:
– Помочился бы я на его таблички, они такие же дерьмовые и лживые, как он сам. Но если ты всерьез хочешь распустить войска, разреши мне все-таки укрепить приграничные гарнизоны, ибо южные племена уже и теперь гонят свои стада на наши пастбища в земле Куш, проходя мимо пограничных камней, и сжигают селения наших черных союзников, что нетрудно, ибо эти селения построены из соломы.
Эхнатон говорил:
– Я не верю, что они делают это из злобы, бедность гонит их на наши пастбища. Пусть лучше союзники делят свои пастбища с южными племенами, я им тоже пошлю крест жизни. Я не верю и в то, что они нарочно сжигают селения, ведь, как ты сам говоришь, выстроенные из соломы хижины загораются очень легко, и не стоит из-за нескольких пожаров осуждать целые племена. Но если хочешь, усиль пограничные гарнизоны в земле Куш и Сирии, ибо твое дело – заботиться о безопасности страны, только пусть это будут именно пограничные гарнизоны.
Хоремхеб говорил:
– Мой безумный друг Эхнатон, ты должен разрешить мне снова создать сторожевые гарнизоны во всей стране, поскольку отпущенные со службы воины, обнищав, грабят дома, избивают палками хозяев и крадут у землепашцев шкуры, которые приготовлены в уплату подати.
Фараон Эхнатон отвечал поучительно:
– Вот видишь, Хоремхеб, что получается оттого, что ты меня не слушаешься. Если бы ты больше говорил своим воинам об Атоне, они бы ничего такого не делали, а теперь в сердцах у них тьма и следы твоей плетки горят на ягодицах – ведь они не ведают, что творят. Ты заметил, что обе мои дочери уже ходят? Меритатон водит за руки малышку, и у них прелестная газель, с которой они играют. Кроме того, тебе никто не мешает нанимать освобожденных воинов в стражники – держи их хоть по всей стране как сторожевые гарнизоны, только не как войско для войны. По-моему, пора бы уже разбить и выбросить все воинские колесницы, ибо недоверие рождает недоверие, а мы должны убедить всех наших соседей, что Египет ни при каких обстоятельствах не станет воевать.
– А не проще ли продать колесницы Азиру или хеттам, они хорошо платят и за воинские колесницы, и за лошадей, – насмешливо подхватывал Хоремхеб. – Я понимаю, что тебе невыгодно держать порядочное войско, ведь ты топишь в болоте и глине все богатства Египта.
Так они спорили день за днем, пока Хоремхеб, благодаря своему упрямству, не превратился в главного военачальника всех пограничных и сторожевых гарнизонов, но вооружать стражников фараон позволил только копьями с деревянными наконечниками, хотя количество копий предоставил определить Хоремхебу. Таким образом, Хоремхеб созвал начальников стражи со всех концов Египта в Мемфис, находившийся в центре страны, на границе обеих земель, и собрался сам туда ехать, но едва он хотел ступить на палубу военного корабля, как срочная речная почта доставила ему пачку тревожных писем и глиняных табличек из Сирии, так что в сердце Хоремхеба снова проснулась надежда. Эти письма и таблички подтверждали, что царь Азиру, услыхав о беспорядках в Фивах, счел время подходящим и неожиданно захватил пару соседних с Амурру городов. Одновременно в Мегиддо – ключе Сирии – разгорелся бунт, и войска Азиру окружили его стены, за которыми заперся египетский гарнизон, прося срочной помощи у фараона. Но Эхнатон сказал:
– Я верю, что у царя Азиру есть серьезные причины для таких действий, он вспыльчивый человек, и, может быть, мои послы оскорбили его. Я не стану его осуждать, пока он не может оправдать свои поступки. Но кое-что можно сделать, жаль, что не подумал об этом раньше. Поскольку в Черной земле растет сейчас город Атона, я должен построить такие города также и в Красной земле – в Сирии и в Куше. Честное слово, там надо возвести города Атона, они станут центром нашего правления. Мегиддо стоит на перекрестке караванных дорог, поэтому там самое подходящее место для нового города, но боюсь, сейчас слишком беспокойное время для того, чтобы начинать строительные работы. Мне рассказывали об Иерусалиме, где ты возвел храм Атона, когда воевал с хабири, чего я себе никогда не прощу. Иерусалим, правда, стоит не в центре Сирии, как Мегиддо, а южнее, но я сейчас же примусь за дела и начну возводить город Атона в Иерусалиме, так что он станет центральным городом Сирии, хотя теперь это всего лишь плохонькое селение.
Услышав это, Хоремхеб сломал свою плетку, бросил ее в ноги фараону, поднялся на воинский корабль и отправился в Мемфис, чтобы снова организовать сторожевые гарнизоны. Но его пребывание в Ахетатоне было полезно тем, что в долгие вечера я смог наконец спокойно рассказать ему все, что видел и слышал в Вавилоне, Митанни, стране хеттов и на Крите. Он слушал меня молча, время от времени кивая, будто в моих рассказах не было ничего для него нового, и вертел в руках нож, данный мне хеттским смотрителем порта. Иногда он задавал мне детские вопросы, например такие:
– С какой ноги начинают шагать вавилонские воины – с левой, как египетские, или с правой, как хеттские?
Или спрашивал:
– Сколько спиц в колесах хеттских воинских колесниц и укреплены ли они металлом?
Такие детские вопросы он задавал мне, наверное, потому, что был воином, ведь воинов интересуют вещи, не имеющие никакого значения, им, как детям, интересно сосчитать, сколько ножек у тысяченожки. Но все то, что я рассказал ему о дорогах, мостах и реках, он велел записать для него на память, записывать он велел также все имена, но по этому поводу я рекомендовал ему обратиться к Каптаху, который так же ребячливо любил запоминать всякие ненужности. Вместе с тем он нисколько не заинтересовался моим рассказом о возможности прочесть судьбу по печени и перечислением всех тысяч ворот, переходов и колодцев, которыми богата печень, и даже не подумал записать их названия.
Как бы то ни было, из Ахетатона Хоремхеб уехал сердитый, а фараон очень обрадовался его отъезду, ибо беседы с Хоремхебом так досаждали ему, что у него начиналась головная боль, едва он видел, что тот к нему приближается. Но мне он сказал задумчиво:
– Может быть, Атон хочет, чтобы Египет потерял Сирию, а если так, то кто я такой, чтобы восставать против его воли, да исполнится она во благо Египту. Ведь богатство Сирии грызло сердце Египта, и именно из Сирии пришли все излишества, слабости, пороки и скверные обычаи. Если мы потеряем Сирию, Египту придется вернуться к простой жизни и жить правдой; тогда то, что произойдет, будет самым большим благом для Египта. Здесь должна начаться новая жизнь, которая распространится по всему миру.
Но мое сердце восставало против его слов, и я сказал:
– Сына начальника симирского гарнизона зовут Рамсес, это бойкий мальчик с большими карими глазами, который любит играть пестрыми камешками. Я однажды вылечил его от ветрянки. В Мегиддо живет египтянка, которая, прослышав о моем искусстве, пришла ко мне в Симиру, жалуясь на раздувшийся живот, я разрезал его, и она осталась жива. Ее кожа была мягкой, как царский лен, и походка красива, как у всех египтянок, хотя живот ее раздуло и глаза пылали от жара.
– Не понимаю, почему ты мне это рассказываешь? – пожал плечами фараон и принялся рисовать храм Атона – такой, каким он ему представлялся, он вообще постоянно вмешивался в дела своих архитекторов и строителей, показывая им свои рисунки и поучая, хотя они понимали в строительстве гораздо больше, чем он.
– Потому что вижу этого маленького Рамсеса с разбитым ртом и вымазанными кровью кудрями. И ту женщину из Мегиддо вижу – раздетая и окровавленная, она лежит во дворе, а амореи ее насилуют. Ты, конечно, скажешь, что мои мысли ничтожны по сравнению с твоими и что правитель не может помнить о каждом Рамсесе и каждой привлекательной женщине, своей подданной.
Тогда фараон сжал пальцы в кулак, поднял руку, глаза его вдруг потухли от мучительной головной боли, и он сказал:
– Разве ты не понимаешь, Синухе, что если мне придется выбирать смерть вместо жизни, то я выберу смерть сотни египтян вместо смерти тысячи сирийцев. Если бы я начал войну с Сирией, чтобы спасти какого-нибудь египтянина, то в войне погибло бы много египтян и много сирийцев, и сириец такой же человек, как египтянин, в его груди тоже бьется сердце, и у него тоже есть жены и ясноглазые сыновья. Если бы я со злом боролся злом же, я посеял бы новое зло. Но, отвечая на него добром, я посею меньше зла, чем если я на зло буду отвечать злом. Я не хочу выбирать смерть вместо жизни, поэтому затыкаю уши, не желая слушать твои слова. Не говори мне больше о Сирии, если тебе дорога моя жизнь и если ты меня любишь, ибо, когда я думаю о ней, сердце мое страдает за всех тех, кто вынужден умереть по моей воле, а человек не может долго выносить страдания многих людей. Во имя Атона и во имя правды – дай мне отдохнуть.
Он опустил голову, глаза его распухли и покраснели от боли, а толстые губы задрожали, поэтому я оставил его в покое, но в ушах моих стучали тараны, пробивающие каменные стены Мегиддо, а из войлочных шатров аморейских воинов доносились вопли истерзанных женщин. Но я ожесточил свое сердце, чтобы не слышать эти голоса, потому что любил его, несмотря на его безумие и, может быть, именно ради него, ибо его безумие было прекраснее, чем мудрость других людей.
6
Мне следует еще рассказать о придворных, которые без промедления последовали за Эхнатоном в Небесный город, ибо они всю жизнь прожили в Золотом дворце фараона и считали своим предназначением находиться возле него, улыбаться, когда он улыбается, и хмуриться, когда он хмурится. Так поступали до них их отцы и отцы их отцов, от которых они унаследовали придворные должности и почетные звания, которыми гордились, ревниво следя за тем, чьи звания выше. Среди них был царский носитель сандалий, который вряд ли хоть раз в жизни обулся самостоятельно; царский виночерпий, который никогда в жизни не давил виноград; царский пекарь, никогда не видевший, как из муки получается тесто; царский хранитель втираний, царский исполнитель обрезания и множество других должностей, а сам я был царским вскрывателем черепов, но никто не ожидал, что я вскрою череп фараона, хотя, в отличие от всех других, я сумел бы это сделать и, может быть, таким образом сохранил бы фараону жизнь.
Все они прибыли в Ахетатон, веселясь и распевая гимны в честь Атона, прибыли на украшенных цветами судах, словно на праздник, привезли с собой слуг и множество кувшинов с вином. Они поселились в шатрах на берегу Нила, пили, ели и развлекались, так как вода уже сошла, весна благоухала, воздух был чист, словно молодое вино, а на деревцах щебетали птицы и ворковали голуби. Чтобы обслуживать придворных, требовалось столько слуг и рабов, что место их размещения напоминало небольшой город, ведь сами они не умели даже помыть рук или смазать лицо благовониями и были беспомощны, как малые дети, которые еще только учатся ходить.
Но они отважно следовали за фараоном, когда он указывал им места для улиц и домов, и рабы несли над их драгоценными головами зонты, защищающие от солнца. Им понравилось строить себе дома, как это делали строители, поскольку и фараон иной раз поднимал с земли кирпич и клал его на другой. Задыхаясь, они тащили кирпичи для поднимающихся стен своего дома и смеялись, расцарапав руки, а высокородные женщины, став на колени, месили глину. Если они были молоды и красивы, они сбрасывали с себя платья, оставляя лишь набедренную повязку, как поступали простые женщины, замешивая тесто.
Но пока они месили глину, рабы должны были держать над ними солнечные зонты, чтобы загар не пристал к их тщательно ухоженным телам, и, немного поработав, они уходили, оставив все в беспорядке, так что строители горько их проклинали и вынимали кирпичи, положенные руками высокородных. Правда, молодых знатных женщин они не кляли, а с удовольствием их разглядывали и шлепали перемазанными глиной руками, притворяясь глупыми, так что те визжали от испуга и удовольствия. Но когда к строителям приходили некрасивые придворные старухи и во имя Атона подбадривали их словами или щипками, восторгаясь их мышцами, гладя перемазанные глиной щеки и вдыхая их потный запах, строители проклинали их и, желая прогнать, роняли им на ноги глиняные кирпичи.
Придворные очень гордились своими строительными занятиями и хвастались ими, подсчитывая, сколько кирпичей ими положено, они показывали фараону исцарапанные руки, чтобы заслужить его похвалу.
Но, поиграв в строительство, они пресытились этой забавой и, словно дети, принялись копать землю и ухаживать за своими садами. Садовники призывали на помощь богов и кляли своих помощников, ибо они беспрестанно хотели пересаживать с места на место кусты и деревья, а копатели оросительных каналов называли их исчадиями Сета, потому что они каждый день находили новые места, где следовало копать рыбные пруды. Не думаю, чтобы они нарочно хотели что-нибудь испортить, ведь они даже не понимали, что мешают тем, кто работает, а полагали, что очень им помогают, и каждый вечер они пили вина и хвастались сделанным.
Но и эта игра им скоро надоела, они стали жаловаться на жару, в шатрах на их циновках появились песчаные блохи, так что они всю ночь охали, а по утрам приходили ко мне и просили мазей от блошиных укусов. Наконец они стали проклинать Ахетатон, и многие вернулись обратно в свои поместья, а некоторые тайком ездили в Фивы развлекаться, но самые преданные сидели в тени шатров и пили остуженные вина или играли друг с другом в блошки, то выигрывая, то проигрывая все свое золото, одежду и украшения, – в игре они находили утешение от однообразия жизни. А стены домов росли день за днем, и Ахетатон с его удивительными садами, словно в сказке, вознесся в пустыне за несколько месяцев. Однако сколько это все стоило, я не могу счесть. Знаю только, что всего золота Амона оказалось мало, тем более, когда сняли печати, выяснилось, что погреба Амона оказались пустыми: его жрецы, предчувствуя бурю, роздали много золота на сохранение надежным людям.
Я хочу еще рассказать, что царское семейство разделилось из-за Ахетатона, так как Божественная царица-мать отказалась следовать за своим сыном в пустыню. Фивы стали ее городом с тех пор, как Золотой дворец, выстроенный фараоном Аменхотепом во имя любви к ней, засверкал иссиня-красным золотом среди садов и стен на берегу реки. Божественная царица Тейе была сначала всего лишь бедной птицеловкой в тростниках Нижнего Египта. Она и теперь не захотела уезжать из Фив, с матерью осталась там и принцесса Бакетамон, а жрец Эйе правил в Фивах как носитель жезла по правую руку фараона и сидел в суде на троне фараона перед кожаными свитками, так что в Фивах все шло как раньше, только лжефараон уехал, и старая столица ничуть о нем не тосковала.
Царица Нефертити тоже вернулась в Фивы на время своих родов, она не решалась рожать без фиванских целителей и негритянских колдуний и родила третью дочь, Анхесенатон, которая позже станет царицей. Ее головка, вытянутая колдуньями для облегчения родов, тоже была длинной и узкой. Когда принцесса выросла, придворные дамы и все женщины Египта, желавшие быть изысканными и подражавшие придворным, начали носить фальшивые затылки, чтобы удлинить голову. А принцессы брили головы наголо, гордясь их изящной формой. Художники любовались ими, создавая из камня их бюсты, и раскрашивали их, не подозревая, что эта форма возникла благодаря колдуньям-негритянкам.
Но, родив дочь, царица Нефертити возвратилась в Ахетатон и поселилась во дворце, который был за это время выстроен. Она повелела оставить женские покои фараона в Фивах, так как была очень разгневана тем, что родила уже третью дочь, и не хотела, чтобы фараон тратил свои мужские силы на ложах других женщин. Эхнатон ничего не имел против этого, ему очень надоели его обязанности в женских покоях, и он не нуждался в других женщинах, это было понятно каждому, кто видел красоту Нефертити, – даже третьи роды не повредили ей, она стала еще юнее и прекраснее. Что этому помогло – отъезд из Ахетатона или негритянское колдовство, – я не ведаю.
Так всего за один год в пустыне вырос город Ахетатон, и гордые ветви пальм колыхались вдоль его главных улиц, гранаты, краснея, вызревали в садах, а в рыбных прудах цвели лотосы. Этот город был сплошным цветущим садом, его дома, деревянные и легкие, возвышались, словно изящные беседки, а стройные колонны из пальм и тростника были пестро раскрашены. Сады подходили не только к самым домам, но и входили в них – изображенные на стенах пальмы и смоковницы покачивались на вечном весеннем ветру, на разрисованных полах зеленел камыш, в котором плавали разноцветные рыбы и из которого, сверкая яркими крыльями, вылетали утки. В этом городе было все, что могло порадовать сердце человека, – в садах гуляли ручные газели, по улицам, впряженные в легкие коляски, бегали резвые лошадки, украшенные страусовыми перьями, а кухни благоухали терпкими приправами со всего света.
Так рос Небесный город, и, когда, вылетев из ила, осенью вновь вернулись ласточки и беспокойными стаями засновали над прибывающей рекой, фараон Эхнатон посвятил этот город и эту землю Атону. Он освятил пограничные камни, положенные со всех четырех сторон света, и на каждом камне Атон благословлял своими лучами фараона и его семью, и в каждой надписи Эхнатон клялся в том, что никогда нога его не ступит за пределы земли Атона. Для обряда освящения строители провели мощные дороги на все четыре стороны, так что фараон мог доехать до пограничных камней в своей золотой колеснице, а его царственная семья следовала за ним в носилках, рассыпая цветы под звуки флейт и струнных, звучащих во славу Атона.
Фараон Эхнатон не хотел покидать Ахетатон даже после смерти и, достроив город, повелел своим строителям вырубать гробницы в горах, возвышающихся в восточной части земли Атона, и строители никогда уже не вернулись домой, ибо для сооружения гробниц им потребовалась вся жизнь. Но они уже не очень тосковали по своим родным городам, привыкнув жить в выстроенном ими городе под защитой фараона, где они получали много зерна, где масло никогда не кончалось в их кувшинах, а жены рожали им здоровых детей.
После того как строительство гробницы фараона и гробниц преданных ему и его богу придворных – каждому из них фараон подарил по гробнице – было закончено, фараон Эхнатон выстроил за стенами своего города Дом Смерти, чтобы тела тех, кто умирал в Небесном городе, никогда не разлагались и сохранялись вечно. Для этого он вызвал из фиванского Дома Смерти самых искусных мойщиков трупов и бальзаминаторов, не спрашивая их, в какого бога они верят, ибо их работа не оставляет им никакой веры и их приходится выбирать только соответственно их мастерству. Они спустились по реке на черном судне, издавая такое зловоние, что люди прятались в дома, закутывались с головой, курили в комнатах благовониями и молились Атону. Но многие молились также и старым богам и делали священный знак Амона, ибо, почуяв запах мойщиков трупов, они вспоминали старых богов и Атон казался им далеким.
Мойщики трупов и бальзаминаторы со всеми своими инструментами сошли с судна и заморгали глазами, привыкшими ко тьме Дома Смерти, они горько кляли свет, болезненный для их глаз. Торопливо пройдя в свою новую обитель, они принесли туда с собой свой запах и снова почувствовали себя дома. Среди них был и старый Рамозе, искусно извлекавший щипцами мозг из черепа покойного, и я встретился с ним в Доме Смерти, который фараон отдал в мое ведение, так как жрецы Атона испытывали ужас перед этим домом. Встретившись со мной, Рамозе с трудом узнал меня и страшно удивился. Я все откровенно ему рассказал, чтобы заслужить его доверие, ибо сердце мое точил червь сомнения и я спешил узнать, как расцвела моя месть в фиванском Доме Смерти. Поговорив немного о его работе и обязанностях, я спросил:
– Рамозе, друг мой, не пришлось ли тебе применить свое искусство на одной красивой женщине, которую принесли в Дом Смерти после фиванского бунта и которую, как я слышал, звали Нефернефернефер?
Он поглядел на меня своими черепашьими глазками, склонил голову и сказал:
– Честное слово, Синухе, ты первый знатный человек, который назвал бальзаминатора другом. Это очень тронуло мое сердце, и раз ты так заговорил, значит для тебя очень важно то, о чем ты спрашиваешь. Уж не ты ли принес ее темной ночью, завернутую в черные покровы смерти, ведь если это был ты, то ни один мойщик трупов не сочтет тебя своим другом, а узнав тебя, всадит в тебя нож с трупным ядом, так что ты умрешь страшной смертью.
Я задрожал от его слов и сказал:
– Кто бы ее ни принес, клянусь, она заслужила свою судьбу, но твои слова заставляют меня думать, что она не была мертвой, а пришла в себя в объятиях мойщиков.
Рамозе отвечал:
– Эта страшная женщина действительно пришла в себя в Доме Смерти, и я не стану выпытывать, как ты об этом догадался. Она пришла в себя, ибо такие женщины, как она, никогда не умирают, а если умирают, то их тело надо сжечь в огне, чтобы они никогда не возвращались; узнав ее, мы нарекли ее именем Сетнефер – Красавица злого Сета.
Тут страшная догадка пронзила меня, и я спросил у него:
– Почему ты говоришь о ней так, словно ее уже нет в Доме Смерти, ведь мойщики трупов сказали, что продержат ее там семьдесят раз по семьдесят дней.
Рамозе сердито позвякал своими ножами и щипцами, он, наверное, ударил бы меня, если бы я не принес ему кувшин хорошего вина из подвалов фараона. Тронув пыльную печать на кувшине, он сказал:
– Мы не хотели тебе ничего плохого, Синухе, ты был для меня как родной сын, и я оставил бы тебя навечно в Доме Смерти и выучил всему, что умею. Мы сохранили и трупы твоих родителей так, как сохраняют лишь трупы высокородных, не жалея на них ни лучших масел, ни дорогих бальзамов. Почему же ты пожелал нам такого зла, что принес эту ужасную женщину живой в Дом Смерти? Ведь до ее появления мы жили просто, усердно трудились, услаждали сердца пивом и очень богатели, крадя у трупов их украшения, независимо от их происхождения и пола, и продавая колдунам разные части тел покойников, которые им нужны для их заклятий. Но когда эта женщина появилась среди нас, Дом Смерти стал для нас хуже обиталища Сета. Мойщики трупов ранили друг друга ножами и дрались из-за нее, как бешеные собаки. Она нас дочиста обобрала, унесла все золото и серебро, накопленное нами за долгие годы и спрятанное в Доме Смерти, она не пренебрегла и медью, отбирала даже одежду. Если кто-нибудь был стар, подобно мне, и уже не мог воспылать к ней, она посылала других, уже истративших на нее все свои сбережения, грабить стариков. Прошло всего три раза по тридцать дней, как она обчистила нас, оставив голыми. Убедившись, что с нас больше нечего взять, она презрительно смеялась над нами, и двое мойщиков, воспламененных ею, повесились на своих поясах, не выдержав ее издевательств. После этого она ушла от нас, унеся все наши богатства, и мы не могли ее удержать, ибо, если один преграждал ей дорогу, другой отталкивал его, надеясь на ее улыбку или прикосновение. Уйдя, она унесла у нас и покой, и богатство – по крайней мере триста дебенов золота, не считая серебра, меди, льняных покровов и мазей, которые, следуя добрым обычаям, нам удавалось красть у покойников в течение многих лет. Но через год она обещала вернуться, чтобы повидаться с нами и поглядеть, что мы сумели за это время собрать, и теперь в фиванском Доме Смерти крадут больше, чем когда бы то ни было, мойщики трупов воруют не только у покойников, но и друг у друга, так что никакого покоя у нас больше нет. Теперь тебе понятно, почему мы нарекли ее Сетнефер, – она действительно очень красива, но красота ее происходит от Сета.
Так я узнал, какой детской оказалась моя месть, ибо Нефернефернефер вернулась из Дома Смерти, лишь разбогатев и ничуть не пострадав; она не вынесла оттуда иных неприятностей, кроме впитавшегося запаха, который некоторое время не позволял ей заниматься ее промыслом. Но после общения с мойщиками трупов ей, наверное, и так нужен был отдых, поэтому мне нечего было о ней беспокоиться. Моя месть больше истерзала мое собственное сердце, чем повредила ей, и, испытав это, я убедился, что месть не приносит радости, ее торжество слишком коротко и оборачивается против самого мстителя, сжигая его сердце словно огонь.
Рассказав обо всем этом, я должен начать теперь новую книгу, чтобы поведать о случившемся за время жизни фараона Эхнатона в Небесном городе и в Сирии. Мне следует рассказать также о Хоремхебе и о Каптахе, о друге своем Тутмесе, да и о Мерит я тоже не должен забывать. Итак, я начинаю новую книгу.