Его глаза — страница 14 из 36

Карета подъехала к угловому дому, где помещалась аптека. За зеркальными окнами ярко переливались на свету в больших стеклянных шарах красная и зеленая жидкости, и толпа жадно теснилась у этих окон и у стеклянной двери, стараясь заглянуть внутрь.

Доктор, в кепи с золотым околышем, вышел из кареты и направился в аптеку. Ему с трудом очищали дорогу, старались протесниться туда вместе с ним.

В толпе только и слышался разговор:

— Отравилась, женщина отравилась!

— Молоденькая?

— Девушка.

— На улице?

— Так вот шла… трах!.. Упала и пена изо рта.

— Ничего подобного: она вовсе на бульваре на скамейке сидела.

— Насмерть?

— При последнем издыхании.

Дружинин взял Ларочку под руку и почувствовал, как вся она дрожит.

— Чего вы так испугались?

— Не знаю.

— Такая обыкновенная в городе вещь.

— Сама не знаю, — призналась она, изумленная своей чрезмерной тревогой. — Все это, — она кивнула головой в сторону кареты и толпы, — ну, вот, точно я видела это в каком-то страшном сне.

Он наклонил голову и тихо промолвил:

— Это само по себе страшнее всякого сна. — Затем, вдруг повысив голос, он обратился к ней: — Неужели и после этого вы скажете, что способны сделать зло тому, кто вам помешает. Разве мы знаем, к каким последствиям приведет та капля зла, которую мы принесем людям. А, может быть, она, эта капля, и обратилась в яд, отравивший эту несчастную.

— Ах, ну, что вы меня пугаете! — воскликнула она с нескрываемым эгоизмом. — Если так думать, то и жить нельзя совсем.

Еще мысль его продолжала кружиться около этого события, а уж ощущение близости и теплоты ее тела волновали кровь, и он чувствовал, что, что бы она ни говорила, все равно вот это ощущение неотразимо влекущего тела и побеждающего тепла теперь самое важное для него, что, и расставшись с нею, он не перестанет желать ее близости. Те женщины, с которыми ему приходилось изредка сближаться, не возбуждали в нем ничего подобного.

Как раз в эту минуту они поравнялись с большим особняком, стоявшим на углу улицы, упиравшейся в высокую церковь, за которой темнел большой парк. Ставни дома были изнутри закрыты, и тяжелая дубовая дверь походила на дверь храма.

Электрический фонарь с угла улицы освещал этот дом, такой тихий и старомодный, как-то странно близкий этой безмолвной церкви. Асфальтовый тротуар был мокр от сырости, все более и более пропитывавшей воздух, и блестел на свету как лаковый.

В этом доме жил Дружинин. И ему так ясно представилась вся патриархальная домашняя обстановка и старая, но все еще красивая, бесконечно любившая его и обожаемая им мать.

— Здесь я живу, — вскользь сообщил он.

Она с огорчением хотела высвободить свою руку, но он воспротивился.

— Я провожу вас до самого вашего дома. — И как бы для того, чтобы оправдаться, прибавил: — Я это потому, что если буду вам нужен когда-нибудь, чтобы вы знали, где я живу.

Когда она узнала, что живет он там только вдвоем с матерью, очень удивилась и наивно воскликнула:

— Но зачем вам такой большой дом? Там, наверно, комнат шесть.

— Восемь.

— И вам не скучно жить вдвоем в восьми комнатах?

Он признался, что иногда очень скучно, особенно, когда не работает. А работает он периодами, так сказать, запоем. И вот, когда становится скучно, он отправляется путешествовать.

— Но и во время путешествия часто бывает скучно. Мир так велик. Что значит перед ним этот дом с восемью почти пустыми комнатами, когда весь земной шар кажется иногда таким же пустым.

Она не могла понять этого. Искренно и страстно позавидовала, что у него есть возможность путешествовать. Она бы, кажется, один глаз отдала за то, чтобы другим видеть чудесные страны, о которых ей суждено было только читать.

— Вот почему еще я так хочу быть выдающейся певицей, — закончила она. — Я бы тогда могла ездить по всем этим странам.

Он тихонько засмеялся.

Это ее обидело.

— Чему вы смеетесь?

— Простите, — мягко ответил он. — Мне вспомнился телефонный мальчик в Петербурге, в одной гостинице, где я останавливаюсь. Этот мальчик — племянник швейцара из деревни. Я любил разговаривать с ним и часто рассказывал, что я видел сам. «Вот бы я хотел путешествовать!» — воскликнул он однажды. — Зачем? — спросил я. И он ответил: «Как зачем? Чтобы удивляться!»

Она еще не успела обдумать, к чему он сказал это, как снова раздался рожок кареты скорой помощи. Здесь, в этой тихой улице, звук рожка, извещавшего об ужасе жизни, прозвучал особенно дико.

— Опять! — с досадой воскликнула она.

Дружинин нахмурился и пробормотал как будто про себя:

— Вот отчего мне иногда так и скучно.

— Перестаньте. Когда придет наш черед, тогда пусть. А пока надо думать только о жизни, только о жизни.

Что значило это — пусть, — осталось для него неясным. Но его поразила та страстная жажда жизни, которая горела в ее словах и в голосе. Тут было какое-то странное сочетание ребенка с женщиной. Или последнее привито той тяжелой нищенской жизнью, в которой прошло ее детство.

Во всяком случае, в ее натуре было то, чего ему так недоставало всегда. Но рядом с ней и у него самого пробуждалось что-то подобное. Он невольно подумал: «А хорошо было бы исполнить ее желание, дать ей возможность путешествовать, а еще лучше самому поехать с ней».

Но он вспомнил о своем патриархальном доме и о матери. И еще острее вспомнил о том, что он много старше ее. Но тут же ясно представился Стрельников, и стало ревниво жаль не то себя, не то ее, не то что-то ценное, может быть, единственное, что может ускользнуть от него. Он безотчетно прижал ее руку. Вопросительно безмолвно на нее взглянул и подумал: «В самом деле она так прекрасна, или мне только кажется. Надо непременно познакомить ее с матерью».

— Ларочка, — сказал он, — ответьте мне прямо: правду ли вы мне сказали там, у моря, что еще никогда не любили. Впрочем, нет, не надо, я верю вам. Скажите другое: говорил ли вам Стрельников о своей любви?

— Да, говорил, — ответила она чистосердечно.

Теперь ему мучительно захотелось знать, говорил ли он ей об этом там, на берегу, после объяснения с ним или раньше.

Но не успел он еще раскрыть рот, чтобы спросить ее об этом, как она поспешила добавить лихорадочно и смущенно:

— Прошу вас, не спрашивайте меня больше ни о чем таком.

— Почему? — ревниво вырвалось у него.

Но она уже была рада и тому, что он не настаивал на первом вопросе. Теперь она и сама не могла бы ответить вполне определенно, любит ли Стрельникова или нет. Он сейчас там около больного ребенка и этой женщины, с которой не может быть счастлив.

Что если ребенок умрет.

Эта мысль как будто сразу отделила ее от Дружинина, и она обрадовалась, когда заметила, что подошли уже к самой калитке того дома, где она жила.

Тут Дружинин опомнился, что не предложил сразу довезти ее, а пошел пешком.

— Разве вам со мною было скучно? — спросила она с простодушным кокетством.

— О, нет, но, может быть, вы устали?

— Нисколько. Я и не заметила, как дошла. Вот только эта карета, — поморщившись, добавила она. — Я боюсь, как бы эта история опять не приснилась мне во сне.

Калитка оказалась заперта. Она позвонила.

При мысли, что сейчас они должны расстаться, Дружинин ощутил ту тоскливую опустелость души, которая заставляла его или пить, или пускаться в далекие путешествия.

Из-за садовой решетки послышались шаркающие шаги дворника, сиплый кашель и бормотанье.

Сейчас она уйдет, и утратится что-то невознаградимое.

Он быстро наклонился к ней и спросил:

— Ларочка, могли ли бы вы полюбить меня?

Дворник звякнул ключом, открылась тяжелая калитка, и она, подавая ему руку, ответила:

— Не спрашивайте меня сейчас. Разве вы не видите…

И уже за решеткой калитки добавила:

— Если хотите, придите завтра, в сумерки.

Ключ повернулся в замке, и она стала быстро удаляться в глубь сада.

Он следил за ней с загорающейся жадностью. Деревья и темнота скрыли ее силуэт. С моря тянуло туманом и йодистым запахом морского дна.

XI

Девочка Стрельникова умерла.

Когда он смотрел на это маленькое, истерзанное страданием тельце, у него было жуткое сознание своей вины. Но не перед этим крошечным кусочком тлена, а перед чем-то высшим, что заставляло это тельце думать, чувствовать, жить.

То смутное, что запало в голову два дня тому назад, когда выяснилась опасность, теперь почти утвердилось: точно само зло подсмотрело тайное его желание и поспешило его осуществить.

Нянька завесила зеркало, как только пришла эта смерть: чтобы душа, девять дней витающая в доме жизни, не увидала себя в зеркале раньше, чем предстанет перед Господним престолом.

Было так, точно душа этого ребенка присутствовала здесь и свидетельствовала против него, и хуже всего было то, что в ответ на это таинственное свидетельство он ничего не мог возразить с тем упорством, с каким возражал ее матери.

— Это просто усталость, — старался он успокоить себя.

Двое суток почти без сна провел он у постели ребенка вместе с матерью. После той безобразной сцены они как будто хотели друг перед другом выказать свое беззаветное чувство к невыносимо страдавшей малютке.

— Пойди отдохни, — уговаривала его она. — Я все равно не буду спать.

— Нет, пойди ты. Ты больше измучена.

Но в этих видимых заботах друг о друге не было ни истинной жалости, ни взаимного доверия; оба они страдали при виде умирающего ребенка, но за этим страданием у каждого таилось свое корыстное и низменное.

Их соперничество в проявлении любви и жалости было важно не столько для умирающей, сколько для их будущих счетов друг с другом.

И это особенно отвратительно ясно стало теперь, когда девочка умерла.

Был один миг, когда низменно-человеческое уступило общему горю: это, когда на исходе третьей бессонной ночи ребенок содрогнулся в последний раз и взглянул мимо отца и матери остекленевшими глазами.