Подсудимая быстро повернула к ней голову и как бы с торжеством кивнула сама себе:
«Хорошо, очень хорошо, — выразило раздраженно ее лицо. — Это как нельзя более кстати».
Секретарь на минуту прервал свое чтение и недовольно взглянул в сторону плачущей. Но рыдания были слишком несдержанны, и это мешало чтению. Пришлось сделать паузу, пока прекратят беспорядок.
Вынужденная угроза удаления из суда заставила ее подавить рыдания. Стиснув зубы, закрывая от неестественных усилий глаза, она сжала грудь и умолкла, но плечи ее все еще подергивались.
Вот она подняла вуаль и тотчас же закрыла лицо платком.
Секретарь продолжал чтение, а она все еще не отнимала платок от глаз, и все видели, как платок этот становится влажным. Но вот руки ее отпали от лица, и открылись большие серо-зеленые глаза, полные слез; эти глаза никого не видят, ни на что не смотрят и силятся удержать слезы, которые вот-вот польются по покрасневшим щекам.
Несколько мгновений нервно подергиваются сомкнутые губы ее рта, пока глубокий, тяжелый вздох не размыкает их.
Теперь ее узнали. В публике послышался шепот. Даже называли ее имя, не стесняясь передавали, что из-за нее вышла вся эта история.
Чей-то злой женский голос довольно громко произнес:
— Ах, разве она одна!
Называли другие женский имена тех, которые или гордились своей связью с ним, или просто не могли скрыть ее в провинциальном городе. Но, кажется, никто из них не решился сюда прийти; эта одна отважилась, не боясь срама.
Кто бы мог думать, глядя на ее полудетское лицо с серыми, сияющими, несмотря на скорбь, глазами и как-то наивно, как у детей, округленным подбородком, что у нее достанет характера и смелости пойти на это.
Никто не хотел верить, что она была только его невестой. Одни ей удивлялись, другие осуждали, но все предчувствовали, что она явилась неспроста. Предвиделось что-то новое и совершенно неожиданное.
Он узнал голос ее во время рыданий и обернулся.
В него жадно впиваются глазами, но по этому лицу ничего нельзя угадать, как нельзя ничего угадать под маской. Зато в его движении нельзя не заметить мучительного трепета, которого он не в силах сдержать. Его голова поднимается в каком-то тоскующем напряжении, как поднимает голову птица с обрезанными крыльями, когда слышит стенящие крики своей подруги, которую никогда не увидит.
Все ждут нетерпеливо конца обвинительного акта.
Силуэт орла вырисовывается еще темнее, и это обстоятельство, кажется, как-то таинственно связано с участью обвиняемой.
Когда секретарь, наконец, опускается на свое место, председатель задает вопрос подсудимой: признает ли она себя виновной?
Она встает неестественно-прямо с побледневшим лицом и дрожащими губами. Чтобы сдержать эту дрожь, она закусывает губы, и лицо ее становится беспомощным, но вместе с тем жалким и злым.
У нее мужские брови и сухой, упрямый лоб, и, кажется, что густые черные волосы ее должны быть жесткими и неприятными на ощупь.
Она бросает на свою соперницу острый и пронзительный взгляд.
Но та глядит на него, только на него, и плечи ее, слабо и мягко очерченные, заметно поднимаются и опускаются от тревожного дыхания.
Он сидит, поставив локти на пюпитр, закрыв лицо руками; но взгляд ее как будто рвется проникнуть за пределы видимого и восстановить настоящие черты лица, которые она любила и которые даже сейчас не могла отделить от его волос и от всей его сильной фигуры.
Минутами ей представлялось, что вот он отнимет от лица руки, и кошмар исчезнет: она его увидит таким, каким полюбила.
Наконец, раздается срывающийся голос той, которая совершила это зверство.
— Я сознаюсь в своей вине.
Слова были произнесены негромко, но они ударили девушку, как жесткий кнут.
Он опускает руки, и она опять видит этот кошмар и едва не вскрикивает от ужаса.
— В таком случае расскажите, как было дело.
Легкое движение в публике, и все замерло.
Сейчас должна подняться какая-то завеса, за которой скрываются мрачные тайны жизни. Оттого все замирают и, затаив дыхание, смотрят на обвиняемую.
Но она молчит, и в зале наступает удручающая томительность. Она как будто боится, как бы нечаянно не взглянуть на свою жертву, и стоит почти с закрытыми глазами.
Если бы не было здесь той, она могла бы сказать совсем иное: то, что она пережила и передумала этими долгими днями и ночами прежде, чем предстать перед судом. Сколько раз ей приходила в голову мысль о самоубийстве; не задумываясь, она покончила бы с собой, но у нее были дети, и была еще надежда, нет, не надежда, она не смела назвать то, что теплилось в глубине переболевшего сердца, — надеждой, — был какой-то просвет.
Но при нем неотлучно находилась та.
Опять закипело в груди, и слова, вырвавшиеся из ее пересохших губ, были, как пена, полны мути и сора:
— Я не оправдываться хочу, — произнесла она совсем тихо. — Я только хочу, чтобы вы узнали все.
Председатель, плохо расслышавший ее слова, вытянул голову и правой рукой оттопырил большое желтое ухо.
Прокурор также подался вперед, и все судьи и присяжные насторожились.
И пока она говорила о своей жизни с Стрельниковым с самого начала, с того самого дня и часа, как он пришел нанимать у нее помещение и согласился, почти не торгуясь, на назначенную плату, и как был ласков и добр к ее детям и тем расположил ее к себе, и как она сблизилась с ним, одинокая, вечно занятая своим тяжелым трудом — общее враждебное отношение к ней несколько смягчилось.
Но вот она прибавила:
— Я видела, что он — человек слабый, легкомысленный, и думала, что эта близость поможет мне беречь его от вредных увлечений вином и женщинами…
И опять усилилось недоброжелательство и появились язвительные усмешки.
— Мне казалось, что мои заботы о нем все больше и больше располагают его ко мне, и от этого мое собственное чувство становилось все глубже и крепче. Я все-таки сознавала, что эта связь может оказаться непрочной, потому что я много старше его; но к тому времени, как родилась наша девочка, привязанность моя обратилась в настоящую любовь. А когда я увидела, что он также полюбил эту девочку, я стала надеяться на счастье.
Голос ее осекся.
Но это не вызвало сочувствия, наоборот, явилось опасение, что она может расплакаться и тем оттянет то самое интересное и страшное, что всех привело сюда. И без того она рассказывала слишком пространно, сообщая мелочи своих забот о нем и как он приходил иногда нетрезвый и был груб с ней и как она нередко находила у него записки, обличавшая его неверность.
При воспоминании о том, как рушились все эти надежды, раздражение и горечь прилили к сердцу и помогли подавить слезы. Она с болью и ядом заговорила об его изменах, однако, с каким-то рассчитанным умыслом виня в этих изменах не столько его, сколько среду, в которой он вращался.
— Но я все терпела, все прощала ему, — как-то неприятно выделяя свое великодушие, воскликнула она и с трудом удержалась, чтобы не обернуться в его сторону. Только тут поднялись ее ресницы и раскрылись большие черные глаза. И те, кто успели заглянуть в эти глаза, ясно увидели в них, что не великодушие и кротость заставляли ее переносить его измены и пороки.
— Пускай, — думала я, — лишь бы он оставался с нами, как отец нашей девочки. И он бы наверное остался, — почти выкрикнула она. — Потому что жалел девочку и привязался к ней, потому что сам он добрый, и среди тех, с кем он мне изменял, не нашлось ни одной такой жестокой и, может быть, такой ловкой, как эта последняя! — выкрикнула она сухим, резким голосом, который сразу потускнел и стал глух, когда она добавила: — Из-за которой все это и произошло.
Она опустила голову, ни на кого не глядя, но все невольно обернулись в сторону девушки с золотистыми волосами.
Щеки ее пылали и глаза с испугом и изумлением были обращены на говорившую.
Эти слова обожгли сердце Стрельникова, точно она снова плеснула тем же огнем и попала ему прямо в сердце. Он быстро поднялся и готов был крикнуть, но сидевший рядом с ним Дружинин положил ему руку на плечо, и тот мучительно повел головой и сел покорно, как ребенок.
Дружинин с презрением взглянул на подсудимую.
Она все это видела, и желчь еще сильнее влилась в ее слова.
Она стала рассказывать все о последних днях, все не щадя ни его, ни себя, ни ту, которая сидела сейчас помертвевшая, с расширенными от ужаса глазами. Но в том, что девушка переживала, не было ни ненависти, ни злобы, — были только стыд, растерянность и испуг перед человеческой ненавистью и злобой.
Все, что та теперь рассказывала, было ей известно, все это рассказал ей он в тот прекрасный, страдальческий и так трагически-мрачно завершившийся вечер. Она слышала от него все эти убийственные, почти непостижимый для ее целомудрия подробности, которые он с мукой и покаянным ужасом обнажал перед ней.
Но за это признание она полюбила его беззаветно и навсегда. Каждое слово его, когда он говорил о том, о чем она слышит сейчас, падало из его сердца каплями крови; теперь из тех искривленных злобой губ слова сочатся, как гной. И все же, где-то оставалась жалость к ней: ведь надо быть нечеловечески несчастной и бесконечно отчаявшейся, чтобы говорить так.
Но та меньше всего думала о себе.
С безудержной страстностью и раздражением, все повышая голос, в котором горела ее мрачная сила и озлобление, она говорила:
— И вот, когда он опять побежал к ней, и она опять приняла его после того, как он надругался над моим телом и душой, я решила ей отомстить. Да, как перед Богом, я открываюсь вам, что это мщение я готовила не для него, а для нее.
Кто-то простонал.
Девушка в порыве непобедимого ужаса закрыла лицо руками.
В публике пробежал шепот. Даже среди судей произошло тревожное движение.
Она продолжала, пренебрегая всем этим:
— Но когда он опять пришел от нее, чтобы плюнуть в мою душу, которая готова была снова простить ему все, я обезумела — и то, что предназначалось ей, плеснула в его глаза.