Ленинский проспект, Профсоюзная улица, прилегающие к ней Вавилова и Кржижановского, проспект 60-летия Октября, Университетский, Ломоносовский и улица Косыгина – все это, вместе и рядом, удивительное «научное гетто» Москвы.
«После переезда Академии наук из Ленинграда в Москву в 1934 году, – пишут авторы справочника «Москва: архитектура советского модернизма», – ей была отведена особая роль в развитии Юго-Западного района столицы… Ленинские горы рассматривались как место, от которого символически расходится свет знаний… Выделенный участок был хорош с точки зрения обзора, но очень неудобен – на нестабильном склоне Москвы-реки, без адекватного общественного транспорта и со сложным подъездом для автомобилей. Зато сюда было удобно добираться самым выдающимся академикам, обитавшим в спрятанных в тени Ленинских гор виллах». Это – о самой Академии. Но вокруг высокого здания с затейливым золотистым козырьком, которое начали строить в 1967-м, привольно раскинулись десятки, а может, и сотни научных учреждений.
Сначала в этот район поселился «капишник» (закрытый физический институт, где работал С. П. Капица). Тут установили ядерный реактор. Но не первый – первый еще с военных лет находился в старинной усадьбе Черемушки-Знаменское, где до сих пор находится Институт экспериментальной и теоретической физики с его добротными академическими коттеджами, которые построили, похоже, то ли зэки, то ли пленные немцы. Недалеко, на Нахимовском проспекте, уже в 70-е годы возвели Институт океанологии имени Ширшова и Институт Дальнего Востока. Тут же рядом на Профсоюзной – ИНИОН, о котором мы уже говорили, и Центральный экономико-математический институт («над входом – бетонный мозаичный рельеф, по замыслу архитектора изображающий вписанную в квадрат ленту Мебиуса»). В районе одной только Гагаринской площади – целое ожерелье мощнейших научных центров: Институт теоретической физики, где работал Ландау, Институт неорганической химии имени Курнакова, где работал Сергей Вавилов, родной брат замученного Сталиным генетика Николая Вавилова. Ну и так далее, и так далее, и так далее.
«Научное гетто» – это, конечно, специальная московская ирония – тихое, уютное, замечательное (хотя и внешне скромное) место в Москве, где под шляпой каждого пассажира 26-го трамвая может прятаться недюжинный интеллект и под старым тополем – квартира академика.
А вот и невысокие красные здания, в одном из которых ютился НИИСИ. Гайдар с товарищами обустраивал институт в новом помещении, ходил на субботники, таскал кирпичи и носилки с мусором. Рядом – уютнейший тихий Новочеремушкинский пруд: утки на пруду, мамаши с колясками, доминошники на скамейках. Пятиэтажки. Тихий, скромный, незатейливый московский уют.
Здесь он с особой силой ощутил, как «внешнее» время разительно отличается от «внутреннего». Как медленно и тягуче течет жизнь за окном.
То, что происходило в экономических системах государств «народной демократии», условно можно было назвать «хозрасчетным социализмом». Его-то и начала изучать в начале 1980-х специальная лаборатория, которую создавали во ВНИИСИ под руководством Вадима Павлюченко.
В институте уже год работал автор диссертации по экономическим реформам в ЧССР (Чехословакии) в 1960-е годы Олег Ананьин. Вместе с молодым Гайдаром, свободно читавшим на сербскохорватском и очень хорошо изучившим знаменитый «югославский опыт», они составили вполне работоспособный тандем.
Правда, Павлюченко как-то быстро рассорился с начальством – как в любом советском НИИ, здесь все было сложно, с многоходовыми интригами и непростыми отношениями.
Тем не менее в результате на рубеже 1980–1981 годов была создана новая лаборатория, которую возглавил Владимир Герасимович, пришедший вслед за Шаталиным из ЦЭМИ. Вскоре к Гайдару и Ананьину присоединились Вячеслав Широнин и Петр Авен, занимавшиеся до той поры скорее экономической математикой (Авен защищался под руководством Станислава Шаталина), Марина Одинцова, специалист по ГДР, друг Гайдара Виктор Походун, специалист по Венгрии.
Но это была не просто лаборатория. Это была компания друзей и единомышленников. Ананьин и Широнин станут участниками знаменитого семинара на Змеиной горке в 1986 году. Авен, друг Гайдара, – тоже докладчик Змеинки – станет министром гайдаровского правительства, бизнесменом, а потом и глубоким исследователем эпохи 1990-х, но уже в другой, не научной, а писательской форме. Походун – одним из первых сотрудников Егора в Институте экономической политики, любимом детище Гайдара в науке. Марина Одинцова потом будет работать в Институте экономики РАН и в Высшей школе экономики.
Единственный человек, с которым у Гайдара потом (но именно потом!) не сложились отношения, – руководитель лаборатории Владимир Герасимович.
«По моим впечатлениям, – вспоминал Олег Ананьин, – это было, как в книжке про “Трех мушкетеров”. Мушкетеры фехтовали во дворе и ждали, когда их Тревиль позовет; а тут играли в шахматы, это была бесконечная игра в шахматы, в ожидании того, что начальство сейчас даст задание. Главным мушкетером был Володя Герасимович».
«Три мушкетера» были любимой книгой Гайдара. Он перечитывал ее, как он сам говорил, десятки раз – когда хотел разгрузить голову, отдохнуть, поднять себе настроение, приободриться, да и просто так. «Мушкетерами» он считал, а иногда и прямо называл своих друзей – и в университете, и в лаборатории, где они встретились вновь. Теперь у него был свой дом, и он гостеприимно распахнул его двери перед «мушкетерами» – там, в Строгине.
Герасимович был несколько старше своих молодых сотрудников. Но он умел дружить – в те дни, когда лаборатория собиралась вместе, они обязательно выпивали, спорили и опять-таки играли в шахматы. Вообще атмосфера была дружеской и веселой, несмотря на научную субординацию.
«Атмосфера в лаборатории была довольно благоприятной, – продолжает Олег Ананьин, – не было обязаловки, у каждого из нас был свой присутственный день на неделе, а так можно было работать дома, в библиотеке, это не возбранялось. Но когда мы собирались вместе, было весело. Весело настолько, что мы порой продолжали свои посиделки и дома. Герасимович тоже любил бывать на этих “домашних” заседаниях лаборатории, причем он мог выпить довольно сильно. Его укладывали спать на диван. Вообще было ощущение, что он как-то довольно разрушительно относится к своей жизни. Но его жалели, во-первых, из-за бесшабашного характера, во-вторых, потому что у него была огромная близорукость. Он практически не мог читать и писать бумаги. Поэтому все важные решения мы принимали сообща, на словах. В этом смысле было не очень удобно – нас постоянно таскали к начальству и требовали снова и снова писать докладные к очередному заседанию совместной комиссии ЦК и Совмина по экономической реформе. Тогда ее возглавлял уже Николай Рыжков. Герасимович к такой быстрой работе по написанию бумаг был неприспособлен».
Романтический период жизни Гайдара довольно быстро закончился.
Ничто не предвещало такого развития событий, но Егор вскоре был вынужден развестись с первой женой Ириной – удар исподтишка нанес один из «мушкетеров», а именно Герасимович, его непосредственный начальник, что было еще более обидно и тяжело.
«Мне кажется, Гайдар после этого стал более осторожен с людьми, больше держал дистанцию… Такой открытости как раньше, я в нем уже не наблюдал. И это не только я так думаю», – говорил потом Олег Ананьин.
Говорить об этом нелегко, но долг биографов обязывает… Тяжело сказать, во всем ли был прав Егор, когда расставался с Ириной. Она в итоге вышла замуж за Герасимовича, но и этот брак через несколько лет распался.
Но Гайдары во все эпохи не терпели предательства. Егор в этом смысле не исключение, вариантов тут для него не было.
Станислав Шаталин вызвал начальника лаборатории Герасимовича и предложил ему написать заявление об уходе. Однако и сам Гайдар не мог уже оставаться в институте.
В эти месяцы он переживал не самый легкий момент в своей судьбе. Казалось, что рушится вся его жизнь…
Надо сказать, что «реальность» – та самая, которая существовала за пределами его вселенной-библиотеки, за пределами кружка, за пределами его обширных интеллектуальных занятий, – то есть сама жизнь, – медленно текущая, почти стоячая вода, заплесневевший рассол брежневской эпохи – вот эта реальность не в первый раз наносила ему удар или впрыскивала в него свой яд, что будет точнее.
Выросший в легкой и теплой обстановке родительского дома, где с раннего детства им любовались и восхищались, он, хорошо помнивший сладкие запахи детства – яблоневые и сливовые запахи свердловского дома, где над ними любовно кружили сестры Бажовы, где жил его любимый сводный брат Никита, запахи дачи в Дунине – запахи костра, и свежескошенной травы, глиняного берега Москва-реки, запах рассохшейся лодки и кислого вина, он сейчас резко ощутил свое взросление как прыжок через пропасть – а может быть, и падение в нее.
Да, «взрослый» мир постоянно показывал ему свое отвратительное лицо, заставляя замыкаться в скорлупе своего сознания.
Ведь Егор воспринимал мир – несмотря на всю его советскую заскорузлость – открыто и дружественно, а вот теперь что-то надломилось.
Такой же – очень тяжелой по последствиям – была и история с листовками, когда пришлось поссориться с Битовым и его подругой.
Были и другие истории, когда Егор вдруг понимал, что жизнь устроена совсем иначе, по другим законам, и их не распознать логически, их не вычислить и не построить из них закономерности, потому что это стихия, недоступная его пониманию.
Каждый раз это непонимание больно ударяло – он пытался понять и не мог, как и почему это происходит, и становилось еще больнее. И он еще глубже прятался в своем хрупком мире смыслов и творчества.
В этом – наверное, именно в этом – он был близок своему деду Бажову.
Но – с другой стороны – подобно деду Гайдару, он каждый раз после такого крушения, пережитого шока, после разрыва плавного течения времени, после жизненной катастрофы обретал второе дыхание. И оказывался как бы на новом, следующем витке жизни.