Это, конечно, уже было совершенно нереально. Единственным стимулом для новых предпринимателей была как раз возможность начать жить по-другому – в рыночной среде со свободными ценами, то есть не просто зарабатывать прожиточный минимум для своей семьи, но и покупать другие продукты и товары, другого качества, по другим ценам. Прорваться в новую жизнь и попробовать этой новой жизни. Помните, как у Евгения Петровича: «Там всякие были чипсы, кока-кола, баночки, скляночки, такое изумительное все, мы обалдели прямо».
Вот это «изумительное все» – и было тем удивительным, странным стимулом, который «завел» мотор, запустил уже умершую в стране экономическую жизнь, товарно-денежные отношения. Челноки, торговцы, спекулянты – с одной стороны, это было тяжело. Но это было искусственное сердце или искусственные легкие экономики, называйте как хотите, которые ее спасли в конечном итоге.
«Я была терапевтом в медицинском центре при заводе в Саратове. В перестройку я зарабатывала свои 120 рублей, муж тоже работал, и по тем временам мы жили хорошо: машина и даже своя квартира – что было достаточно редким явлением. Моя знакомая ездила в Польшу за шмотками, и как-то раз я решила съездить с ней, но не ради заработка, а просто чтобы одеть родителей, мужа и дочь – ведь носить было нечего, магазины стояли пустые. Кто-то этим занимался для выживания, а я – нет.
Я стала брать отпуск за свой счет и мотаться то в Польшу, то в Югославию, привозила вещи для семьи и на продажу, а моя подруга, тоже врач, выходила с этим на базар. Я не могла через себя переступить и сама выйти продавать, а она это обожала» (монолог Светланы из книги «Музей 90-х»).
«В три часа ночи добрались до турецкой границы. Встали толпой у автобуса. Таможенник в отглаженном кителе, аристократично попивая чаек из прозрачного стаканчика, стал брезгливо посматривать на наши небритые физиономии бывших лауреатов и кандидатов режимных наук. Пополз слух – таможенный досмотр, а это значит, полная выгрузка и потом снова загрузка автобуса. Что делать, пока ждем? Начали играть в футбол пустой консервной банкой. Разогрелись. Таможенник, забыв про чай, смотрел на нас с открытым ртом, и чай холодел в его стаканчике. Ура! Досмотр отменили. Четыре утра. На болгарской стороне, в харчевне, открытой для челночников, пили водку, закусывая горячим сочным мясом. Здорово.
Наш перегруженный автобус медленно ползет по серпантину к верхней точке перевала. Лежа на тюках под крышей автобуса, хорошо видишь заснеженный край дороги. Автобус чуть покачивается, как трос под канатоходцем. Последние триста-четыреста метров до верхней точки слышно, как надрывается двигатель на первой передаче, всё, переползли» (из книги «Были 90-х»).
Да, челноки спасли экономику, спасли товарный рынок, запустили первые робкие финансовые и деловые потоки, из их активности в дальнейшем родился российский бизнес – но дело, конечно, не только в этом.
Многие, как Светлана, делали это через силу. Делали потому, что просто не было другого выхода. Пренебрегали опасностями. Нарывались на бандитов и грабителей. Отдавали дань коррупционерам в милицейской форме. Попросту погибали.
…Словом, хотя люди были, что уж там говорить, героические, земля уходила из-под ног у любого человека.
Но ровно в той же внутренней ситуации оказался и сам архитектор российских реформ.
И у него земля уходила из-под ног.
Да, в отличие от Евгения Петровича, который предпочел бы оставаться в своем геологоразведочном, Егор Тимурович в 1991 году вышел на абсолютно новую для себя работу.
Но то, что на этой работе его ожидает, – масштаб, так сказать, катастрофы – он, конечно, при всем своем даре предвидения и анализа, никак не мог предсказать во всей полноте.
«Пожалуй, главная проблема адаптации к работе в правительстве, особенно в условиях экстремального кризиса, – это радикальное изменение протяженности времени, – писал Егор. – Ученый планирует свою работу в размеренности лет, месяцев, недель. Советник измеряет время в часах и днях. Руководитель правительства вынужден оперировать временем в секундах, в лучшем случае – минутах. Спокойно подумать несколько часов, неспешно посоветоваться – почти роскошь. В течение получаса провести важное совещание, за три минуты успеть связаться с Минфином – дать распоряжение, за две минуты пообедать, еще через одну минуту выскочить из кабинета, чтобы мчаться выступать в Верховный Совет, – вот это норма, и такая круговерть беспрерывно в течение дня, с раннего утра до поздней ночи. Этот ритм жизни неизбежно создает серьезные препятствия в общении с людьми, друзьями. Нельзя же пригласить близкого друга для хорошего разговора в два тридцать пять ночи, уделив ему семь минут. Так просто не делается. В результате круг общения неизбежно сжимается до тех, с кем видишься только по делу. Времени не хватает даже на самых близких людей. За весь 1992 год, наверное, всего раза три успел выбраться к родителям, и каждый раз уже под утро и смертельно уставший».
…За весь год выбрался к родителям всего три раза? Это он-то? Вот настолько не хватало времени?
Ну а когда выбирался или звонил – разговоры тоже были не из легких. Особенно с мамой.
«Стоя в очереди за хлебом, она, к своему изумлению, слышит рассказы о том, что сами-то Гайдары как сыр в масле катаются и в очередях-то, небось, не простаивают. А тут еще вдруг выясняется, что и привычный мир друзей, которые десятилетиями бывали у нее дома, разделился на тех, кто поддержал реформы сына, и тех, кто их категорически не принимает. И все это неожиданно, резко, без всякой подготовки… Понимая это, пытаюсь выкроить свободную минуту хоть позвонить, успокоить».
Но наиболее точно свое состояние он сформулировал так:
«…В общем, нет ни хлеба, ни золота. И нет возможности платить по кредитам. А новых ждать неоткуда. Потрясающим сюрпризом для меня это не явилось, и все же до прихода в правительство оставались какие-то иллюзии, надежды, что, может, дела чуть лучше, чем кажется, что есть тайные, подкожные резервы. Но нет, ничего нет!
Знаете, как бывает, когда видишь кошмарный сон? Конечно, страшно, но где-то в подсознании теплится надежда: ничего, стоит сделать усилие, проснуться, и ужасы исчезнут… А здесь делаешь это чертово усилие, открываешь глаза, а кошмар – вот он, рядом».
Засыпаешь – кошмар. Просыпаешься – кошмар.
Неоднократно, конечно, Гайдар ночевал на работе в эти месяцы. Вставал с больной головой. Пришпоривал себя крепким чаем, чтобы мобилизовать последние ресурсы организма. Сын Петр до сих пор считает, что разлад в организме отца начался именно с этого жуткого для него 1992 года.
Тут ведь какое дело – кому война, кому мать родна. Для характера другого человека, для личности другого типа – этот экстрим, может быть, и пошел бы в плюс. Егору с его болезненной пунктуальностью и ответственностью, с его психологическим типом – такая жизнь давалась нелегко.
Если говорить совсем коротко, Гайдар в ноябре 1991 года увидел, что в его распоряжении нет главного – государства как такового.
А точнее, у него были лишь остатки Советского государства.
Потеря управления – в условиях проведения такой огромной реформы – это самая главная, самая невыносимая проблема.
Давайте посмотрим, как все это происходило в реальности.
«Хорошо помню “захват” мной с Гайдаром Госплана, – пишет Андрей Нечаев. – Я тогда был худее килограммов на 15. Егор тоже был менее внушительным. Мне было 38 лет, Гайдару – 35. Явно несолидно выглядящие “без мундиров и погон”, в каких-то несерьезных курточках вошли в центральную дверь (тогда здание Госплана СССР находилось в Охотном Ряду, там, где теперь Государственная дума. – А. К., Б. М.). Правда, до этого позвонили начальству, предупредили о своем визите.
У нас даже правительственных удостоверений не было, только институтские. У Гайдара – указ российского президента, у меня – постановление, то самое, с “министром” с маленькой буквы, уже признанное нашим аппаратом как бы недействительным. Нас даже охрана на центральном входе Госплана пропустила с трудом. Мы показывали свои мандаты – вот, президент России назначил… Но в целом “проход через посты” состоялся, взашей нас не вытолкали, мы благополучно поднялись на 6-й этаж, где уже собралась коллегия.
Гайдар в тот день был настроен очень решительно, по-боевому, а говорить вступительную речь предстояло ему. Я, однако, настоял на “мирном подходе”, и в итоге наши выступления свелись к тому, что мы очень ценим Госплан, его специалистов (что было чистой правдой), мы понимаем значимость этого учреждения. И сейчас, когда создается новая Россия, начинаются подлинные реформы, мы хотим использовать этот богатейший потенциал, опыт, знание жизни и т. д. и зовем их работать на Россию. А с другой стороны, Союз в старой форме обречен, и Госплан тоже обречен. Поэтому, говорил я, приглашаю всех, кто готов трудиться на благо новой России, идти ко мне, и не готов нести ответственности за дальнейшую судьбу и карьеру тех, кто не придет. Речи наши были, видимо, достаточно отрывистыми и сумбурными, но суть мы изложили достаточно четко и ясно. Вопросов к нам не последовало, но было видно, что пищи для размышлений у людей уже хватает.
К моменту нашего появления коллектив Госплана был не только морально подавлен, но и как бы “выбит” из профессиональной колеи. По инерции машина работала, десятилетиями отлаживавшиеся колесики госплановского механизма работали. Сотрудники бесконечно обсуждали “план-прогноз” на 1992 год, который в сложившейся к этому моменту ситуации имел просто нулевой смысл. Они, однако, занимались этим вполне серьезно, почти истово. Даже после того, как пришел я, было объявлено о реформе в России, когда все поняли, что Союз распался, они продолжали обсуждать этот “прогноз”, составленный по старым меркам. Понятно, что людям нужно было чем-то заняться, они маялись от безделья. Помню первое, поразившее меня, чисто внешнее, зрительное впечатление, когда я прошел по этим мрачным коридорам: какой-то мерцающий полусвет, ощущение чего-то вымершего и сильный запах “имбирной” настойки…»