Эйлин — страница 20 из 46

Не буду первой, если скажу, что в том, чтобы работать в мужском учреждении, будучи молодой женщиной, есть свои преимущества. Это не значит, что мое положение в «Мурхеде» давало мне какое-то ощущение моей женской власти или подводило меня ближе к реализации воображаемых романтических отношений — нет, никакой подобной ерунды. Но работа в «Мурхеде» давала мне возможность одним глазом заглянуть в мужской мир. Иногда я могла тихонько стоять и наблюдать за мальчиками, словно за животными в зоопарке, — как они движутся, дышат, — отмечая все тонкости жестов и поз, которые придавали им индивидуальность. Именно благодаря изучению поведения юных узников у меня выработалось понимание странного спектра мужских эмоций. Пожатие плеч означало «я поколочу тебя потом». Улыбка была обещанием немеркнущей любви и привязанности — или жестокой ненависти и убийственной ярости. Испытывала ли я эротическое удовольствие, глядя на этих мальчишек? Честно говоря, лишь немного, потому что я не могла наблюдать за ними на регулярной основе и никогда — в их естественной среде обитания. Я видела лишь, как они входят в столовую и выходят из нее, да еще присматривала за ними во время визитов их матерей. Я была не на той должности, чтобы увидеть, как они отдыхают на своих койках, трудятся в мастерской или играют в рекреации, где, как мне думается, они были более раскованными и оживленными, проявляли больше юмора, открытости, непосредственности. В любом случае мне нравились их подвижные, опечаленные лица. Лучше всего было тогда, когда я видела, как сквозь пухлость щек и наивную мягкость молодости проступает жесткое лицо хладнокровного убийцы. Это заставляло меня дрожать от восторга.

Может быть, это случилось не на том конкретном рождественском представлении, но я помню, как мальчик, игравший роль Марии, выхватил подушку из-под своего халата, швырнул ее наземь и уселся на нее. А один из «волхвов» как-то раз изобразил стриптиз. Так что эти мальчики были в некотором роде очаровательны. Считала ли я, что буду скучать о них, когда сбегу прочь? Нет, не считала, да и действительно не скучала; хотя в тот вечер в часовне, глядя на их затылки, я гадала, смогу ли вспомнить лицо хоть одного из них, буду ли горевать, если кто-то из них умрет? Стала бы я им помогать, если б могла? Пожертвовала бы чем-нибудь ради их блага? Ответ был постыдным, но честным: нет. Я была эгоистична, меня волновали только свои собственные желания и нужды. Помню, как я смотрела на Рэнди, стоящего в темноте у стены, и гадала, не жмут ли ему штаны в интимных местах. Я прикидывала, что ему нужно укладывать тот самый орган на одну сторону, чтобы приспособиться к покрою форменных брюк. Они были тесными. Сейчас я не могу точно воспроизвести ту картину в памяти, но я регулярно изучала расположение складок в районе его паха, чтобы попытаться определить, какую сторону он предпочитает. Я не пребывала совсем уж в полном неведении относительно мужской анатомии. Не помню, на самом деле, чтобы я рассматривала мужские органы в похабных журнальчиках отца, — хотя, полагаю, там встречались соответствующие фотографии. Мое знание сводилось к анатомическим рисункам. В конце концов, я доучилась до второго курса в колледже, где одним из предметов была санитария и гигиена. Потея от жары под нагретым прожектором, я беспокоилась о том, что моя неопытность в отношениях с мужчинами заставит Ребекку счесть меня по-детски глупой и жалкой. Я боялась, что она отвергнет меня, если узнает, что у меня никогда не было парня.

Когда постановка завершилась, на сцене снова появился начальник и завел длинный монолог о природе греха. Я оставила свой пост возле прожектора, вышла из часовни и быстрым шагом направилась по тюремным коридорам, надеясь наткнуться на Ребекку. Рекреация и кабинеты были пусты. Библиотека, где хранились в основном религиозные трактаты и энциклопедии, столовая с длинными металлическими столами, уставленными грязными пластмассовыми тарелками, — нигде ни души. Спальни мальчиков располагались в самой дальней части. Крошечные окна выходили на округлые, засыпанные снегом дюны. Океан за дюнами был подобен каньону скорби, беспокойный и холодный днем и ночью, и грохот волн был так силен, что мне представилось, как сам Господь восстает из воды, смеясь над нашей тщетой. Было легко представить, какие депрессивные мысли это зрелище и этот шум навевали юным узникам. Окна располагались так низко от пола, что нужно было нагнуться или встать на колени, чтобы выглянуть в них. Несколько мгновений я стояла в пустой комнате, слушая гром прибоя. Вдоль стен стояли двухъярусные койки, само помещение имело форму колокола, а на полу были нарисованы линии, обозначавшие, где нужно стоять во время утренней поверки, где преклонять колени во время вечерней молитвы, в какую сторону идти в душ, а в какую — в столовую. Голубой линолеум так громко скрипнул под моими ногами, когда я уходила, что мне показалось, будто я наступила на мышь.

Помню, как я бегом вернулась на безлюдную кухню и похитила пачку молока с полки холодильника. Это была весьма впечатляющая кухня: сплошная серая сталь, мощная техника. Когда мальчиков наказывали за плохое поведение, их заставляли отбывать двойное дежурство по отмыванию котлов и сковородок, а спать они были вынуждены в комнатке позади кухни, которая некогда была складом для мясных продуктов, а теперь исполняла роль камеры-одиночки. Ее называли «карцером». Мальчику, которого отправляли в карцер, запрещено было выходить оттуда — только для того, чтобы принять душ или помыть очередную партию тарелок. Он должен был есть прямо в карцере, а вместо унитаза пользоваться ведром. Помню, это ведро очень меня интересовало. Как уже можно понять, меня влекли самые отвратительные отправления человеческого тела — и не в последнюю очередь туалетные дела. Сам факт того, что другие люди опорожняют свои кишечники, наполнял меня благоговением. Любые телесные функции, скрываемые за закрытыми дверями, восхищали меня. Я вспоминаю одни из первых моих отношений — не серьезную любовную историю, а легкий романчик, — с русским мужчиной, у которого было чудесное чувство юмора: он позволял мне выдавливать гной из прыщей на его спине и плечах. Для меня это было знаком величайшей близости. До этого, когда я еще была молодой и нервной, сама возможность допустить, чтобы мужчина услышал, как я опустошаю мочевой пузырь, была невероятным унижением и пыткой, а значит, как я считала, доказательством глубокой любви и доверия.

Некий мальчик сидел в карцере уже несколько недель. Я прошла в дальнюю часть кухни и нашла старую мясную кладовку: вместо двери из нержавеющей стали теперь поставили толстую, железную, с маленьким окошком и висячим замком. Юный Польк сидел внутри на раскладушке и смотрел в стену. Я узнала его — я видела, как его привезли в «Мурхед» несколько недель назад. Мой отец следил за тем, что с ним было, по заметкам в «Пост». Во время процедуры регистрации в тюрьме Польк был молчаливым и отстраненным. Сначала он не показался мне привлекательным или особенным. Помню, он стоял в напряженной позе. Польк был худощав, но широкоплеч — неуклюжее сочетание подростковой стройности и претензии на мужскую силу и брутальность. На костяшках пальцев его правой руки была свежая татуировка — какие-то буквы, но я не смогла разобрать, какие именно. Я наблюдала, как он поднял взгляд вверх, словно читая что-то, начертанное на потолке. Глаза у него были светлые, кожа оливкового цвета, а коротко остриженные волосы — каштановые. Польк выглядел задумчивым, грустным и даже мрачным. Самыми печальными в «Мурхеде» были мальчики, сбежавшие из дома и арестованные за бродяжничество или проституцию. Интересно, гадала я, глядя в окошко, сколько стоило бы осквернить такого вот подростка? У него были умные глаза, длинные изящные руки и ноги, меланхоличный наклон головы. Я надеялась, что он получил бы за это хорошую сумму. В те дни мне представлялось, что мужчины-проститутки обслуживают богатых домохозяек, развлекая их, пока мужья заняты бизнесом, — настолько наивной я была. Я смотрела, как мальчик склоняет голову то вправо, то влево, словно пытаясь размять шею; это движение выглядело очень чувственным. Он зевнул. Не думаю, что он видел меня сквозь окошко. Я до сих пор даже не уверена, что он знал мое имя. Я смотрела, как он укладывается на койку, поворачивается на бок, закрывает глаза и вытягивается во весь рост. Пару минут он словно бы пытался заснуть. Потом его пальцы, точно без малейшего на то намерения, оказались возле паха. Я задержала дыхание, глядя, как он сквозь ткань формы охватывает ладонью свои гениталии. Тело его изогнулось, будто у играющего зверька. В попытках лучше увидеть движения его руки, я прижалась лицом к стеклу. Мой язык, холодный от молока, коснулся поверхности стекла. Я минуту или две наблюдала за мальчиком, захваченная, потрясенная, зачарованная этим зрелищем, пока шум из коридора не заставил меня отпрыгнуть прочь и бегом вернуться в кабинет. На самом деле я не думаю, что Польк меня видел. Позже я узнала, что ему было всего четырнадцать лет. Он мог бы сойти за девятнадцатилетнего или двадцатилетнего. И он в любом случае не оставил меня равнодушной.

* * *

В тот вечер, когда миссис Стивенс надевала пальто, чтобы уйти домой, я осмелилась спросить ее, что сделал тот мальчик, чтобы угодить в одиночное заключение.

— Польк, — ответила она, тряся двойным подбородком и натягивая пушистые шерстяные рукавицы на свои толстые обветренные руки. — Смутьян. Отвратительный мальчишка.

Сейчас до меня доходит, насколько безжалостно я относилась к миссис Стивенс. Все, что она делала, я воспринимала как личное оскорбление, как некоего рода прямую атаку. Хотя я никогда не наносила ответный удар, я считала ее своим врагом. Нет, верно, что она не была добродушной или даже приятной в общении, но миссис Стивенс никогда не причиняла мне настоящего вреда. Она просто была невероятно раздражительной и ворчливой. Когда она и остальные офисные дамы ушли домой, я отыскала личное дело Полька — папку со слегка пожелтевшими бумагами. «Преступление: отцеубийство». Папка разбухла от примечаний доктора Фрая, в основном содержавших дату, время и неразборчивые латинские каракули. В газете, прикрепленной скрепкой к краткому полицейскому протоколу, я прочла, что Леонард Польк по прозвищу Ли перерезал горло своему отцу, пока тот мирно спал в своей постели. В отчете сообщалось, что прежде за мальчиком никогда не отмечали склонности к жестокости, а соседи называли его «тихим ребенком, хорошо воспитанным, самым обычным». Что-то вроде этого. Лицо на фото, вклеенном в дело, было угрюмым, с поджатыми губами и опустошенным, несфокусированным взглядом. В графе «примечания» моим собственным неряшливым школьным почерком сообщалось: «Молчит со дня преступления».