Эйлин — страница 30 из 46

— Папа, тут к тебе пришли!

— Я знаю зачем, — ответил он, выходя из кухни в халате, испещренном полосами сажи от камина. Он улыбался той пьяной улыбкой, которую я научилась распознавать как выражение согласия — губы растянуты, глаза почти закрыты, сощурены настолько, чтобы выглядеть слегка довольным. Отец открыл шкаф в прихожей, порылся в нем и извлек револьвер. — Вот. Теперь он твой.

— Спасибо, сэр, — сказал Бак. Эта церемония была одновременно комичной и безумной. — Я верю, что мисс Данлоп сможет отлично позаботиться об оружии.

— Так же, как обо всем прочем, насколько вы можете видеть, — отозвался отец, круговым движением ствола указывая на неприбранный дом. Бак встревоженно отступил назад. Я представила, как одна из сосулек у него над головой сейчас отломится и воткнется ему прямо в череп. Отец протянул револьвер Баку, который аккуратно вложил его в мои раскрытые ладони.

Я никогда прежде не держала в руках отцовский револьвер — да и вообще какое бы то ни было огнестрельное оружие. Он оказался тяжелым, намного тяжелее, чем я ожидала, и холодным как лед. И сначала то, что я его держу, напугало меня. В то время я не могла бы сказать вам, какой марки это был револьвер, но я отчетливо запомнила его внешний вид. На деревянной рукояти было выгравировано «Данлоп». Уже позже, просматривая книги об оружии, я идентифицировала его как «Смит-и-Вессон», модель 10. У него был ствол четырехдюймовой длины, и весил револьвер почти два фунта. После бегства я хранила его у себя несколько недель, потом выкинула с Бруклинского моста.

— Пойдет, — сказал Бак и направился обратно к патрульной машине.

Мой отец зашаркал прочь, бубня что-то себе под нос, затем отчетливо произнес:

— Тебе сегодня везет, Эйлин.

Он был прав. Я положила револьвер в сумочку. Я не знала, что еще с ним делать. Я ожидала, что отец будет требовать, чтобы я отдала оружие ему обратно, однако с кухни до меня долетал только звон бутылки о стакан, потом кресло заскрипело под весом отцовского тела. Будет не совсем правильно сказать, что это решение относительно револьвера сильно взволновало меня, поскольку за годы присутствия оружия в доме я уже смирилась с ним. И все-таки держать его было странно. Я аккуратно заперла входную дверь, помня о сосульках, и уехала. При всем безумии отец выставил всю свою уличную обувь на крыльцо — видимо, в то время, пока я отчищала машину от рвоты. Возможно, он сделал это для того, чтобы напомнить мне о моем долге, о том, что я прежде всего была его сиделкой, его нянькой, его тюремщиком.

По пути на работу я размышляла над тем, какие преимущества может дать мне револьвер. Это оружие мой отец носил все те годы, пока служил в полиции. В детстве мне казалось, что у револьвера есть даже собственное место за обеденным столом: папа во главе, мама напротив него, мы с Джоани с одной стороны, револьвер — с другой. После отставки отец носил его в кобуре, которую надевал на голое тело, слоняясь по дому. Остановившись на светофоре, я осторожно достала револьвер из сумочки, подумав, что могу спрятать его в бардачок. Но когда я увидела там замерзшую мышь, о которой упоминала ранее, я передумала. Маленький мертвый грызун оставался там до самого конца. Это не имеет особого значения, но я помню мордочку мыши: длинное рыльце, приоткрытая пасть, крошечные зубы, мягкие белые ушки. Вероятно, это был последний раз, когда я видела ее. Загорелся зеленый свет, и я поехала дальше, положив револьвер на колени. Он повлиял на меня так же, как, полагаю, повлиял бы на любого другого: с ним было спокойнее. Он умиротворял меня. Быть может, похмелье просто сделало меня беспечной, но когда я припарковалась на стоянке «Мурхеда» в то утро, я не стала запирать сумочку со спрятанным в ней револьвером в багажнике. Вместо этого я взяла ее с собой в тюрьму и открыто положила на свой рабочий стол. Уродливое изделие из коричневой кожи наполняло мое сердце страхом и восторгом всякий раз, когда я протягивала руку, чтобы коснуться его.

* * *

Полагаю, это было самое обычное утро в «Мурхеде», но каждый раз, когда в коридоре слышались чьи-то шаги или открывалась дверь, впуская порыв ветра, я сначала морщилась — от похмелья голова болела так, что любой звук казался ударом по мозгам, — а потом поднимала взгляд, с нетерпением и волнением ожидая увидеть Ребекку. Но она все не появлялась. Мне не терпелось снова оказаться рядом с нею, получить подтверждение тому, что я чувствовала накануне вечером. Я буквально чуяла нервозность, испускаемую моим телом, словно запах горящей серы, когда чиркаешь спичкой по коробку. Разве могла я покинуть Иксвилл сейчас, когда Ребекка была здесь, со мною? Я гадала: быть может, она поедет со мной, когда я решусь сбежать? Ведь она сказала, что не задерживается долго на одном месте, верно? Вместе нам должно быть очень весело. Я фантазировала о том, как изменю внешность, когда перееду в Нью-Йорк, какую одежду буду носить, какую прическу сделаю, и если нужно, покрашу волосы или надену длинный парик, а может быть, очки с простыми стеклами. Я думала, что, если захочу, смогу сменить имя. «Ребекка» — имя ничуть не хуже любого другого. Я сказала себе, что самое время думать о будущем, однако оно может и подождать. В какой-то момент я вышла в женский туалет, чтобы подкрасить губы. И именно тогда Ребекка распахнула дверь и подлетела ко мне, так что ее лицо отразилось в зеркале рядом с моим.

— Ну, привет, старушка, — сказала она моему отражению. У нее явно было веселое, игривое настроение.

— Доброе утро, — ответила я, — сосредоточившись на том, чтобы мой голос звучал уверенно и бодро, как будто у меня все было в порядке.

— Мне идут праздничные цвета? — спросила она, крутнувшись на месте. На ней был красный шерстяной костюм с юбкой, а на шее повязан зеленый шарф. — Голова кружится, — произнесла она, мелодраматически хватаясь за голову.

— Тебе к лицу, — кивнула я.

— Боюсь, что мне нет дела до Рождества Христова, — сказала Ребекка. — Но дети, я думаю, любят Рождество.

Она прошла в туалетную кабинку и продолжила болтать, облегчая мочевой пузырь. Я слушала и смотрела, как краснеет мое лицо в зеркале. Я стерла с губ помаду. Этот новый оттенок мне совершенно не подходил — слишком яркий. В этом мой отец был прав. С этой помадой я выглядела как маленькая девочка, решившая поиграть с материнской косметикой.

— Интересно, что ты собираешься делать в рождественский вечер? — спросила Ребекка. — Может, нам отпраздновать вместе?

Она нажала на смыв унитаза и вышла из кабинки, подтягивая чулки, так что ее трусики были на виду. Бедра у нее были тонкие, как у двенадцатилетней девочки, и такие же упругие.

— Ты не против выпить завтра у меня дома? Думаю, это будет неплохо. Если у тебя, конечно, нет других планов.

— У меня нет планов, — ответила я. Я много лет не праздновала Рождество.

Ребекка подтянула повыше рукав и достала из нагрудного кармана ручку.

— Сделаем так: запиши свой номер телефона. Так я его не потеряю, если только не буду принимать душ, а я пока не буду. Не считая визитов к врачу или тех случаев, когда ко мне в гости приходит мужчина, — рассмеялась она, — я редко принимаю душ. Здесь все равно слишком холодно. Не говори никому. — Ребекка подняла руки и комически изогнула шею, обнюхивая свои подмышки, затем поднесла палец к губам, словно уговаривая меня молчать.

— Я тоже, — призналась я. — Иногда я люблю повариться в собственном соку. Вроде как хранить маленький секрет под одеждой.

Мы с ней одинаковые, думала я. Ребекка понимает меня. Нет причин что-либо скрывать от нее. Она принимала меня — даже любила меня — такой, как я была.

Ребекка протянула мне ручку и подставила руку, чтобы я могла записать на ней номер телефона. Я взяла бледное узкое запястье и начертала на предплечье Ребекки цифры — кожа ее была такой чистой, мягкой и нежной, что у меня возникло чувство, будто я оскверняю существо столь же безгрешное, как новорожденный младенец. Мои собственные руки в свете люминесцентной лампы были красными, обветрившимися, шершавыми и распухшими. Я спрятала их под манжетами кофты.

— Сегодня я ухожу с работы рано, — сказала Ребекка. — Я позвоню тебе завтра. Повеселимся.

Я вообразила роскошный стол, уставленный вкусными блюдами, и дворецкого во фраке, разливающего вино в хрустальные бокалы. Вот о чем я фантазировала.

К полудню я была признательна за необходимость ехать в ближайший продуктовый магазин, чтобы купить что-нибудь на обед. Это означало, что я снова могу подержать револьвер и прокатиться в «Додже», ощущая ветер в волосах. В тот день я была голодна так, как никогда раньше. Я купила пакет молока и упаковку сырных крекеров и жадно поедала их, сидя в машине на стоянке «Мурхеда» — запах рвотных масс все еще не выветрился, — а потом выхлебала все молоко, словно футболист после тренировки. Никогда прежде я не пробовала ничего столь вкусного. Казалось, ощущение твердости и тяжести револьвера, лежащего у меня на коленях, как-то повлияло на мой аппетит. В любой момент я могла направить на кого-нибудь оружие и потребовать отдать бумажник и пальто, приказать сделать что-либо ради моего удовольствия: спеть, станцевать, сказать мне, что я прекрасна и безупречна. Я могла заставить Рэнди целовать мои ноги. По радио играли «Бич бойз». В то время я не понимала рок-н-ролл: от большинства рок-песен мне хотелось перерезать себе вены, потому что эта музыка вызывала у меня чувство, будто где-то идет замечательная вечеринка, а меня на нее не пригласили, — однако в тот день я, кажется, немного подпрыгивала на сиденье в такт песне. Я чувствовала себя счастливой. Я почти не чувствовала себя собой.

Выйдя из машины, я зарылась каблуками в слой крупной соли, которой была посыпана стоянка, и окинула взглядом всю тюрьму для несовершеннолетних. Это было старое серое каменное здание, издали напоминавшее летний загородный дом какого-нибудь богача. При других обстоятельствах резная каменная отделка и перекатывающиеся песчаные дюны за оградой, которой был обнесен усыпанный гравием двор, могли бы показаться даже красивыми. Это место словно было предназначено для покоя, отдыха, созерцательных раздумий, что-то вроде того. Насколько можно было понять по стоящей в главном коридоре витрине с выставленными в ней историческими рисунками, картами и фотографиями, это здание было построено более ста лет назад как «пансион трезвости» для моряков. Потом оно было расширено и переделано в военный госпиталь. В конце концов, освежающий морской бриз благотворно действовал на нервы. В какой-то момент его, кажется, использовали как школу-интернат, когда эта часть штата была процветающей, полной умных, состоятельных людей, которые предпочитали жить в тишине подальше от больших городов. Когда-то перед входом, насколько я помню, стояла статуя Эмерсона