37.
Среди бежавших от нацистской чистки были Макс Борн и его язвительная жена Хедвига, которые в конце концов оказались в Англии. “У меня никогда не было особо благоприятного мнения о немцах, – написал Эйнштейн, когда до него дошла эта новость. – Но я должен сознаться, что степень их жестокости и трусости оказалась для меня сюрпризом”.
Борн держался неплохо. Как и Эйнштейн, он стал глубже ощущать связь со своими корнями. “Что касается моей жены и детей, они только в последние месяцы стали осознавать, что они евреи, или “неарийцы” (употребляя этот восхитительный технический термин), да и я сам никогда не чувствовал себя именно евреем, – написал он в ответном письме Эйнштейну. – Теперь, конечно, я ощущаю это очень сильно, не только потому, что нас таковыми считают, но и потому, что притеснения и несправедливость вызывают у меня гнев и желание сопротивляться”38.
Еще тягостнее был случай Фрица Габера, друга и Эйнштейна, и Марич. Он думал, что, перейдя в христианство, стал немцем, любил сам воздух Пруссии и руководил разработкой химического оружия (отравляющих газов) для своей родины во время Первой мировой войны. Но в свете новых законов даже он был вынужден покинуть свое место и в Берлинском университете, и в Академии. Габеру было шестьдесят четыре, а до выхода на пенсию ему оставался один год.
Словно чтобы искупить вину за то, что он отрекся от наследия предков, Габер бросился заниматься делами евреев, которым внезапно потребовалось искать работу вне Германии. Эйнштейн не мог справиться с желанием поддеть его. Подтрунивая, что было характерно для их переписки, он написал о провале теории ассимиляции Габера: “Ваш внутренний конфликт мне понятен. Это напоминает необходимость отказаться от теории, над которой вы работали всю жизнь. Это не относится ко мне, поскольку я ни в коей мере в нее не верил”39.
Помогая своим вновь обретенным соплеменникам эмигрировать, Габер подружился с лидером сионистов Хаимом Вейцманом. Он даже попытался сгладить отчужденность, возникшую между Вейцманом и Эйнштейном из-за отношения евреев к арабам и из-за проблем с руководством Еврейским университетом. “За всю мою жизнь я не чувствовал себя настолько евреем”, – радовался Габер, хотя на самом деле это мало что означало.
В ответ Эйнштейн заметил, что рад тому, что “ваша прошлая любовь к белокурым бестиям несколько поостыла”. Немцы – скверный народ, настаивал Эйнштейн, “кроме нескольких прекрасных личностей (Планк благороден на 6о%, Лауэ на 100 %)”. В это тяжелое время они могут по крайней мере утешаться тем, что сталкиваются только с людьми одной с ними крови. “По мне, гораздо лучше иметь дело с несколькими чистопородными евреями – несколько тысячелетий цивилизации что-нибудь да значат”40.
Эйнштейн уже никогда больше не видел Габера. Тот решил попытаться начать новую жизнь в Еврейском университете в Иерусалиме, одним из основоположников которого был Эйнштейн. Но по пути в Иерусалим у Габера отказало сердце, и он умер в Базеле.
Десятого мая 1933 года около 40 тысяч немцев собрались у здания Берлинской оперы, наблюдая, как марширующие с факелами студенты со свастиками и завсегдатаи пивных швыряют книги в огромный костер. К костру пробирались и обычные горожане с книгами из разграбленных библиотек и частных домов. “Еврейский интеллектуализм мертв, – истошно кричал стоящий на возвышении министр пропаганды Йозеф Геббельс, лицо которого освещалось пламенем костра. – Немецкая душа опять имеет возможность самовыражаться”.
События 1933 года в Германии – это не просто проявление жестокости со стороны лидеров-душегубов, поддержанное невежественной толпой. Это был, по определению Эйнштейна, и “полный провал так называемой интеллектуальной аристократии”. Эйнштейн и другие евреи были вытеснены из считавшейся ранее одной из величайших в мире твердынь непредвзятых исследований. А те, кто остался, практически не сопротивлялись. Это был триумф людей вроде Филиппа Ленарда, ярого антисемита, давешнего недруга Эйнштейна, поставленного Гитлером во главе арийской науки.
Ле-Кок-сюр-Мер, 1933
Оказавшись в Бельгии, скорее благодаря случайному выбору маршрута океанского лайнера, чем приняв осознанное решение, Эйнштейн и сопровождавшая его свита – Эльза, Хелен Дукас и Вальтер Майер – на какое-то время там и обосновались. После недолгих размышлений Эйнштейн понял, что он еще недостаточно пришел в себя и у него не хватит душевных сил на то, чтобы перевезти новую семью в Цюрих и жить бок о бок со своей старой семьей. Ожидая намеченного визита или, возможно, окончательного переезда в Принстон, он не был готов и перебраться в Лейден или Оксфорд. Поэтому Эйнштейн снял дом в дюнах в небольшом курортном поселке Ле-Кок-сюр-Мер вблизи Остенде. Здесь он мог спокойно размышлять о вселенной и волнах гравитации, а Майер мог спокойно выполнять необходимые расчеты.
Спокойствие, однако, было иллюзорным. Даже здесь, на берегу моря, он не мог полностью оградить себя от угроз нацистов. Газеты сообщали, что его имя есть в списке намеченных террористами жертв, и ходили слухи, что его голову оценили в 5 тысяч долларов. Услышав об этом, Эйнштейн притронулся к голове и радостно заявил: “А я и не знал, что она стоит так дорого!” Бельгийцы отнеслись к угрозе серьезнее и, хотя это его раздражало, приставили двух дюжих полицейских охранять дом41.
Так случилось, что Филипп Франк, который все еще работал на старом месте Эйнштейна в его кабинете в Праге, тем летом проезжал через Остенде. Он решил устроить Эйнштейну сюрприз, навестив его без предупреждения. Франк выяснил у местных жителей, как разыскать Эйнштейна, и, несмотря на все запреты сообщать такую информацию по соображениям безопасности, его направили прямо к дому в дюнах. Приблизившись, он увидел двух крепких мужчин, совсем не похожих на обычных посетителей Эйнштейна. Они что-то напряженно обсуждали с Эльзой. Неожиданно, как позднее вспоминал Франк, эти “два человека, заметив меня, бросились ко мне и схватили”.
Вмешалась Эльза с белым как мел от страха лицом: “Они решили, что вы убийца, о котором тут ходят слухи”.
Эйнштейн посчитал это происшествие весьма забавным, как и наивность соседей, любезно указавших Франку дорогу к его дому. Эйнштейн рассказал о переписке с Прусской академией. Письма были сложены в папку вместе со смешным стишком – воображаемым ответом Эйнштейна своим корреспондентам: “Благодарю за нежное послание, приятель, / Оно насквозь немецкое, как и его создатель”.
Когда Эйнштейн сказал, что отъезд из Берлина стал освобождением, Эльза встала на защиту так давно любимого ею города: “Часто, возвращаясь домой с физических семинаров, ты говорил, что такого количества выдающихся физиков нигде больше найти нельзя”.
“Да, – ответил Эйнштейн. – С чисто научной точки зрения жизнь в Берлине часто бывала приятной. Тем не менее у меня всегда было ощущение, что на меня что-то давит, и всегда было предчувствие, что добром это не кончится”42.
Теперь Эйнштейн стал свободным человеком, и предложения посыпались со всех концов Европы. “Мне уже предложили столько профессорских мест – у меня столько разумных идей в голове не наберется”, – сказал он Соловину43. Хотя Эйнштейн уже связал себя обязательством проводить по крайней мере несколько месяцев в году в Принстоне, он стал практически без разбора принимать такие приглашения. Отказывать ему всегда было нелегко.
В какой-то мере это было связано с тем, что предложения были заманчивыми, и он был польщен. Кроме того, он все еще пытался использовать свое влияние, чтобы лучше устроить своего ассистента Вальтера Майера. А еще и для него, и для некоторых университетов эти предложения были своеобразным вызовом, выражением их отношения к тому, что нацисты делали с немецкими учебными заведениями. “Вы можете считать, что я не должен принимать предложения испанцев и французов, – признавался он находившемуся в Париже Полю Ланжевену. – Однако такой отказ может быть неправильно интерпретирован, поскольку оба приглашения в какой-то мере являются политической демонстрацией, которую я считаю важной и которой не хочу помешать”44.
Известие о согласии Эйнштейн принять место в Мадриде попало на первые страницы газет. “Испанский министр заявил, что физик согласился занять место профессора”, – сообщала The New York Times. В газете указывалось, что это не затронет договоренности о ежегодном пребывании в Принстоне, но Эйнштейн предупредил Флекснера, что именно так и может произойти, если в новом институте Майер получит место ассистента, а не полного профессора. “Из газет вы уже знаете, что я согласился занять место в Мадридском университете, – написал он. – Испанское правительство гарантировало мне право рекомендовать им математика, который станет полным профессором”. На случай, если намек окажется не слишком прозрачным, Эйнштейн добавил: “Его отсутствие может создать затруднения и для моей собственной работы”45.
Флекснер пошел на компромисс. В четырехстраничном письме он долго предупреждал Эйнштейна об опасностях, подстерегающих тех, кто слишком привязывается к одному ассистенту, рассказывал, к чему это приводило в других случаях, но затем сдался. Хотя Майер по-прежнему именовался ассистентом, он становился постоянным сотрудником, что и решило дело46.
Эйнштейн также принял приглашения или заинтересовался возможностью прочесть лекции в Брюсселе, Париже и Оксфорде. Особенно он был расположен провести некоторое время в Оксфорде. “Как вы думаете, в Крайст-Черч для меня найдется небольшая комнатка? – написал он своему другу Фредерику Линдеману, который затем стал научным советником Уинстона Черчилля. – Она не должна быть такой помпезной, как в предыдущие два года”. В конце письма он печально заметил: “Я никогда больше не увижу землю, где появился на свет”47.
Встает очевидный вопрос: почему Эйнштейн не рассматривал возможность провести какое-то время в Еврейском университете в Иерусалиме? Ведь до известной степени это было и его детище. Всю весну 1933 года Эйнштейн активно обсуждал возможность создания нового университета, может быть, в Англии, который стал бы пристанищем для еврейских ученых, вынужденных покинуть свои места. Почему же он не вербова