Эйнштейн. Жизнь, смерть, бессмертие. — страница 112 из 138

Проблемы мысли в ее отношении к действительности, проблемы познания и действия, проблемы истины и добра - ровесницы цивилизации. Но мы коснемся только

553

трех столетий, предшествовавших нашему. XVII век должен был ответить на вопрос, поставленный перед ним Гамлетом. В душе датского принца происходила трагическая замена новым идеалом старого, средневекового идеала логически безупречной схоластической мысли. Мысль должна переходить в действие, она должна питаться действием и воплощаться в действие. Наука ответила экспериментом и, столетие спустя, промышленным переворотом. Общественная мысль через два столетия - якобинской диктатурой.

В XVII в. разум создавал исходные рубежи для предстоящей атаки. Галилей нашел в понятии движения, спонтанно продолжающегося и не требующего поддерживающего агента, основу для новой схемы бытия. Уже не аристотелева схема естественных мест, а схема равномерных движений объясняла гармонию мироздания. Декарт уточнил понятие инерции, приписав сохранение скорости телам, движущимся по прямолинейным траекториям. Он создал физику, в которой не было ничего, кроме движущейся материи. Спиноза сделал эту физику всеобъемлющим мировоззрением, отринув непротяженные субстанции, сохранившиеся в метафизике Декарта. Наконец, Ньютон, аксиоматизировав механику с помощью понятия силы и сформулировав закон всемирного тяготения, завершил первый круг развития рациональной схемы мироздания. Он допускал воздействие на тела не только со стороны других тел, но и со стороны самого пространства, и это было некоторым отходом от классического идеала науки. Но зато научная картина мира приобрела однозначную достоверность, количественные соотношения классической механики уже допускали сопоставление с опытом.

Следующий, XVIII век был веком рационалистической атаки. Его назвали веком Разума. Он и был веком разума, претендовавшего на абсолютную точность своих выводов, на универсальную применимость их к космосу и микрокосму. Тогда думали, что логическое развитие ньютоновой механики может объяснить всю сумму явлений природы, что знание координат и скоростей всех молекул Вселенной позволяет предсказать с любой детальностью всю будущую ее историю. Думали также, что логическое конструирование понятий позволит построить схему гармоничного общественною порядка, и эта надежда вдохновляла Бабефа, а раньше - предреволюционных адептов такого порядка.

554

В XIX в. увидели, что мысль может постичь и преобразовать действительность только в том случае, когда она отказывается от незыблемых форм, от универсальных математических соотношений и застывших логических законов. Лаплас писал, что разуму легче идти вперед, чем углубляться в себя. Но последнее оказалось неизбежным. Гёте указывал на несводимость действительности к логическим схемам ("теория, друг мой, сера, но зелено вечное дерево жизни"). Немецкая классическая философия обнаружила, что, не углубляясь в себя, не меняя своих канонов, мысль приходит к тяжелым, неразрешимым антиномиям. Затем классическая философия пришла к позитивному выводу: мысль обретает бесконечную мощь, когда она становится пластичной и живой, когда она не останавливается ни перед одним абсолютом. Карно, Клаузиус и в конце столетия Больцман показали, что законы поведения больших множеств молекул иные по своему характеру, чем законы поведения отдельных молекул. Первые носят статистический характер и придают процессам природы необратимый вид, а вторые укладываются в рамки механики обратимых процессов. Аналогичным образом Дарвин открыл статистические законы филогенеза: среда управляет судьбою вида, судьбою статистического множества, изменяя только вероятность тех или иных индивидуальных судеб. Лобачевский, а позже Риман пришли к мысли о двух уже известных нам, исключающих одна другую системах геометрии - евклидовой (сумма углов треугольника равна двум прямым углам; через точку вне прямой можно провести только одну параллельную ей прямую, перпендикуляры к прямой параллельны и т.д.) и неевклидовой (сумма углов треугольника меньше либо больше двух прямых углов; через точку вне прямой можно провести либо множество, либо ни одной параллельной ей прямой; перпендикуляры к прямой расходятся либо, напротив, сходятся в одной точке), причем от физических процессов и от масштабов взятой области зависит, какая из различных геометрий соответствует действительным процессам. Вскоре термин "неевклидова" относили уже не только к математически парадоксальной системе, но и ко всякой концепции, отказывающейся от канонов, казавшихся рапее незыблемыми.

555

Общественная мысль XIX в. пришла к революционному выводу: социальная гармония может воцариться на обломках институтов, которые казались чисто логическими и столь же незыблемыми, как аксиомы Евклида. Но здесь аналогия оканчивается. Социальная гармония, о которой думали наиболее передовые и революционные мыслители XIX в., отличается от космической гармонии, о которой думали самые революционные математики, астрономы и физики этой эпохи. Лобачевский и Риман считали возможным отступление от евклидовых соотношений в очень больших космических областях. Космическая гармония, даже неевклидова, оставалась космической. Микроскопические процессы не нарушали ее, гармонии подчинялись лишь статистически усредненные процессы, судьба одной песчинки была безразлична для движения планеты так же, как судьба одного организма - для филогенетической эволюции, для гибели или процветания вида. Но социальная гармония была основана на освобождении человечества от власти стихийных сил, управляющих статистически усредненными величинами. Гармоничное общественное устройство должно обеспечить счастье каждого индивида. Здесь "геометрия" целого основана не на игнорировании его микроскопических частей, а, напротив, на учете каждой микроскопической судьбы.

Таким образом, передовая естественнонаучная мысль XIX в. и его общественная мысль пришли к различным результатам. Первая сконструировала схему евклидовой или неевклидовой статистической гармонии мироздания. Вторая пришла к констатации: статистическая социальная гармония не удовлетворяет требованиям разума и совести человечества, - и к прогнозу: дальнейшее развитие науки и производительных сил потребует перехода к новой социальной организации, исключающей слепую статистическую игру стихийных общественных сил.

Как мы увидим дальше, это глубокое различие научного идеала XIX в. и его общественного идеала вызвало характерный протест против подчинения человеческой истории тем законам, которые управляют природой. Такой протест был связан с абсолютизацией научного идеала XIX в. В XX в. положение изменилось, неклассическая наука оперирует вероятностными законами, освобождающими частицу от абсолютного подчинения динамическим законам макрокосма, но исключающими также свойственное классической статистике игнорирование индивидуальных судеб человека.

555

А каковы в этом плане итоги художественного творчества XIX в.?

Здесь мы подходим к проблеме "Эйнштейн - Достоевский", связывая ее с самыми общими проблемами истории философии, науки и литературы. В последние десятилетия такая связь стала особенно существенной. В литературе, посвященной творчеству Эйнштейна, теории относительности и современной физике в целом, все чаще и шире анализируются этические критерии последней и прежде всего значение науки для жизни людей, для конкретных жизненных ситуаций, которые всегда были и всегда будут объектом художественного воспроизведения. Вместе с тем художественная литература и посвященные ей исследования чаще и во все более обобщенной форме показывают коллизии научного творчества, поднимаясь от отдельных литературоведческих экскурсов к интегральной демонстрации связи науки, морали и эстетики. Литература о Достоевском все точнее показывает связь его творчества с общими тенденциями русской и мировой культуры, преемственность всей русской литературы XIX в. Эти две тенденции, физико-философская, от Эйнштейна в хронологических и профессиональных рамках его творчества - к общей проблеме этической, эстетической, культурной ценности науки, и литературоведческая, от Достоевского - к исторической роли русской и мировой литературы XIX в., значительно сблизились.

Сопоставление Эйнштейна и Достоевского не может не повлиять на ретроспективные оценки того и другого. Для Эйнштейна такое сопоставление выводит на авансцену наряду с позитивными результатами нерешенные проблемы связи космологии с микромиром, которым мыслитель уделял так много внимания и сил в последние десятилетия своей жизни. К ним, впрочем, заставляет возвратиться и сама физика второй половины нашего столетия. Для Достоевского сопоставление с Эйнштейном также вызывает своеобразную рокировку: на первый план выдвигаются не позитивные решения (скорее псевдорешения), которых так много в "Дневнике писателя", а вопросы, на которые писатель не получил ответа и

557

которые содержатся в самой поэтике, в самой художественной ткани произведений. Можно провести некоторую аналогию между этими вопросами. Эйнштейн писал в своем автобиографическом очерке 1949 г., что недостатком теории относительности является отсутствие обоснования, выводящего законы теории и микроструктуры бытия. Творца теории относительности, этой стройной (в общем случае неевклидовой) схемы мироздания, не удовлетворяла независимость схемы от того, что происходит здесь-теперь в мире элементарных частиц. Основной философский смысл художественного творчества Достоевского состоит в защите человеческой личности от игнорирующих ее судьбу макроскопических законов. Сцена, где Иван Карамазов отказывается от любой, пусть даже "неевклидовой" вселенской гармонии, если она включает мучения ребенка, это не только ключ к "Братьям Карамазовым", но и ко всем произведениям писателя и к его поэтике, к этому удивительному просвечиванию космических проблем через сугубо локальную, бытовую, приземленную картину.

Это - сквозная и фундаментальная линия в развитии философии бытия, познания и ценности. Оправдание целого, под каким бы псевдонимом оно ни выступало, вопреки локальной дисгармонии всегда было логически связано с коллизией эмпирического познания частного и логического постижения общего. Чтобы не заходить далеко в прошлое, упомяну только о значении монадологии Лейбница для его теодицеи. Попытки теодицеи уступают место апологии разума, но последний становится в XIX в. мишенью иррационалистической критики, направленной против высшего для того времени выр