Эйнштейн. Жизнь, смерть, бессмертие. — страница 118 из 138

тические ситуации в рассказах По кажутся обыденными по сравнению с теми мгновениями, когда в наиреальнейшей каморке где-нибудь вблизи Обводного канала или в провинциальном трактире, под стук бильярдных шаров и хлопанье пивных пробок, мысль человека, стоящего на краю безумия, мучительно бьется над проблемами, охватывающими все мироздание, всю историю космоса, весь его смысл, всю его гармонию, когда кажется, что в этой обстановке вот-вот будут решены самые коренные проблемы, и наиреальнейшая обстановка начинает просвечивать, и через нее становятся видными космические коллизии. Именно в этих коллизиях, в поисках истины, в жажде узнать, проверить, решить оправдание и смысл стремительных сюжетных поворотов, нечеловеческих мучений, самых неожиданных мечтаний больной души героя. И именно познавательная, экспериментальная задача сообщает романам Достоевского их мелодичность. Какими бы неожиданными, резкими и парадоксальными ни были повороты событий, поступки, реплики, каждый раз, когда поворот определился, поступок совершен, реплика брошена, у нас возникает ощущение их однозначной необходимости. Необходимости для решения задачи - моральной, философской, психологической. Мелодичность и достоверность самых резких диссонансов, самых фантастических ситуаций характерна для любого произведения Достоевского.

10 Достоевский Ф. М. Полн. свбр. худож. произв. М. -Л., т. XIII 1930, с. 523.

582

С парадоксальностью научных выводов и поворотов мелодии художественного творчества связана еще одна общая черта науки и искусства. Это то, что Эйнштейн рассматривал как бегство от повседневности. В этой книге уже приводилась речь Эйнштейна в мае 1918 г., во время празднования шестидесятилетия Макса Планка. Напомним ее содержание. Эйнштейн начинает с характеристики внутренних психологических запросов, которые приводят людей в храм науки. Для одних наука - нечто вроде умственного спорта, доставляющего человеку радостное ощущение напряженности интеллектуальных сил и вместе с тем удовлетворяющего их честолюбие. Другие люди ищут в науке непосредственных практических результатов. Но есть и еще одна категория служителей храма науки. Это люди, пришедшие в науку или в искусство, убегая от повседневности. Их тяготит мучительная грубость и безнадежная пустота повседневной жизни. Их влечет от чисто личного существования к созерцанию и познанию объективного.

И дальше Эйнштейн сравнивает ощущения ученого с тоской, которая тянет горожанина в горы, "где он наслаждается спокойными очертаниями, которые кажутся предназначенными для вечности" [11].

11 Эйнштейн, 4, 40.

Это эстетический мотив научного творчества. Но подходит ли образ "спокойных очертаний, предназначенных для вечности" к творчеству Эйнштейна с его мучительными поисками космической гармонии? И подходит ли он к творчеству Достоевского, который не бежит от повседневности в горы, а ищет в самой повседневности вечную моральную гармонию и не находит ее?

"Спокойные очертания" характерны и для творчества Эйнштейна, и для творчества Достоевского, если мы примем во внимание не столько однозначные результаты, сколько ускользающую и ведущую вперед цель научного творчества.

Как только мы взглянем на "бегство от повседневности" с такой точки зрения, оно превращается в бегство от наличной повседневности к подлинному бытию, разумному а поэтому действительному. Подчеркнутые слова, так хорошо известные со времен Гегеля, кажутся не слишком характерными для Эйнштейна, в общем далекого от геге

583

левской философии, и для Достоевского, уже вовсе чуждого ей. Тем не менее именно Эйнштейн и Достоевский с наибольшей яркостью показали, что бытие без ratio, без гармонии между целым и индивидуальным иллюзорно. Ни индивидуальное, освобожденное от связи с целым, от рациональной упорядоченности, ни целое, игнорирующее индивидуальность, не являются гармоничными, разумными, действительными. Об этой важной составляющей мировоззрения Эйнштейна уже шла речь во второй ("Смерть") и третьей ("Бессмертие") частях этой книги. Мысль Эйнштейна переходит от смертной экзистенции к бессмертному бытию. Для неклассической физики, особенно для ее еще не реализованных тенденций также характерен переход от "экзистенции" к "бытию". Существование частицы, ее экзистенция, ее относительная свобода от макроскопических законов - все это имеет физический смысл при наличии другой составляющей бытия - связи с макроскопическим объектом, превращения индивидуальных clinamen в макроскопические мировые линии.

Для Достоевского, как и для Эйнштейна, проблема личного бессмертия растворялась в более общей проблеме: существует ли космическая и моральная гармония внеличного, основанная не на игнорировании личного, локального, индивидуального, микроскопического, а на апофеозе индивидуального. Мы постараемся показать, что с этой проблемой связаны драма Эйнштейна и еще более острая драма Достоевского.

Драма Достоевского действительно была драмой - тяжелой и безысходной. Он шел от "евклидовой" простой и традиционной веры в провиденциальную гармонию, допускал любую парадоксальную "неевклидову" гармонию и, удостоверившись, что и она игнорирует индивидуальные судьбы, говорил о непостижимости мира и возвращался к "евклидовой" вере и к официальному православию. Но это эволюция мыслителя. Художник не мог вернуться, логика художественного творчества была необратимой. Да и сам Достоевский в глубине души не мог отказаться от "бунта".

Приведем, наконец, реплику Ивана Карамазова - его отказ от "неевклидовой" гармонии. Первая посылка: человек создан с пониманием лишь трех измерений пространства и с "евклидовым" умом. "Как нам совершенно известно", - говорит Иван Карамазов, - бог, если он создал землю, создал ее "по евклидовой геометрии". Но это "совершенно известно" оказывается спорным:

584

"Между тем находились и находятся даже и теперь геометры и философы, и даже из замечательнейших, которые сомневаются в том, что вся вселенная или, еще обширнее - все бытие было создано лишь по евклидовой геометрии, осмеливаются даже мечтать, что две параллельные линии, которые по Евклиду ни за что не могут сойтись на земле, может быть, и сошлись бы где-нибудь в бесконечности. Я, голубчик, решил так, что если я даже этого не могу понять, то где ж мне про бога понять. Я смиренно сознаюсь, что у меня нет никаких способностей разрешать такие вопросы, у меня ум евклидовский, земной, а потому где нам решать о том, что не от мира сего. Да и тебе советую об этом никогда не думать, друг Алеша, а пуще всего насчет бога: есть ли он или нет? Все это вопросы, совершенно несвойственные уму, созданному с понятием лишь о трех измерениях" [12].

Но, отказавшись от "неевклидовых" проблем и от проблемы бытия бога, Иван Карамазов сразу же не удерживается на такой позиции, говорит о "неевклидовой" гармонии ("...верую в вечную гармонию, в которой мы будто бы все сольемся, верую в слово, к которому стремится вселенная и которое само "бе к богу" и которое есть само бог, ну и прочее и прочее, и так далее в бесконечность") [13], но, допуская ее существование, он отказывается принять ее. Неевклидова космическая гармония не является моральной гармонией.

12 Достоевский Ф. М. Собр. соч., т. 9, с. 294-2

13 Там же, с. 295.

"Оговорюсь: я убежден, как младенец, что страдания заживут и сгладятся, что весь обидный комизм человеческих противоречий исчезнет, как жалкий мираж, как гнусненькое измышление малосильного и маленького, как атом, человеческого евклидовского ума, что, наконец, в мировом финале, в момент вечной гармонии, случится и явится нечто до того драгоценное, что хватит его на все сердца, на утоление всех негодований, на искупление всех злодейств людей, всей пролитой ими их крови, хватит, чтобы не только было возможно простить, но и оправдать все, что случилось с людьми, - пусть, пусть это все будет и явится, но я-то этого не принимаю и не хочу принять! Пусть даже параллельные линии сойдутся и я это сам увижу: увижу и скажу, что сошлись, а все-таки не приму" [14].

585

Почему Иван Карамазов не приемлет "неевклидовой гармонии"? Пока отметим только "макроскопические" пороки гармонии: с ее основным пороком игнорированием индивидуальных "микроскопических" судеб - мы познакомимся позже.

"Макроскопические" пороки провиденциальной гармонии указываются во многих произведениях Достоевского и в наиболее концентрированной форме в репликах черта, беседующего с Иваном Карамазовым. Первый порок статичность этой гармонии. Вечная гармония без необратимой эволюции, вечное пребывание без индивидуальных событий кажутся скучными и, более того, фиктивными, нереальными, призрачными. Возьмем некоторую гармоничную схему, не заполненную какими-то неигнорируемыми индивидуальными событиями. Существует ли реально такая гармония, не является ли она пустым и притом скучным призраком?

У Достоевского есть очень неожиданный и глубокий образ скучной и призрачной вечности. В "Преступлении и наказании" Свидригайлов говорит Раскольникову:

"Нам вот все представляется вечность, как идея, которую понять нельзя, что-то огромное, огромное! Да почему же непременно огромное? И вдруг, вместо всего этого, представьте себе, будет там одна комнатка, эдак вроде деревенской бани, закоптелая, а по всем углам пауки, и вот и вся вечность. Мне, знаете, в этом роде иногда мерещится" [15].

14 Достоевский Ф М. Собр. соч., т. 9, с. 295-296.

15 Там же, т. 5, с. 299-300.

Целое, где элементы игнорируются, перестает быть реальным. Достоевский постоянно возвращается к распаду целого на не связанные с ним, игнорируемые элементы и к призрачности такого целого. Вот картина Петербурга, как всегда точная и конкретная. Но это картина распада, взаимного игнорирования, взаимного равнодушия. В романе "Подросток" герой идет но Петербургу.

586

"Совсем уже стемнело, и погода переменилась: было сухо, но подымался скверный петербургский ветер, язвительный и острый, мне в спину и взвевал кругом пыль и песок. Сколько угрюмых лиц простонародья, торопливо возвращавшегося в углы свои с работы и промыслов! У всякого своя угрюмая забота на лице, и ни одной-то, может быть, общей, всесоединяющей мысли в этой толпе! Крафт прав: все врозь. Мне встретился маленький мальчик, такой маленький, что странно, как он мог в такой час очутиться один на улице; он, кажется, потерял дорогу; одна баба остановилась было на минут