Эйзен: роман-буфф — страница 51 из 84

роя был доблестный чекист Матвей Погребинский, не только здравствующий, но и возглавляющий ныне Горьковский НКВД.

(Никто и не предполагал, что скоро картину порежут нещадно, стерев оттуда все упоминания коммуны, а режиссёр куда-то сгинет — и из столицы, и вообще из кино — на долгие десять лет. Улыбчатый же Погребинский размозжит себе голову выстрелом из револьвера, сидя в собственном кабинете и ожидая ареста. И всё это — по простой причине: к несчастью, коммуна носила имя главы НКВД Ягоды, как раз тогда впавшего в большую немилость.)

Когда после триумфа экковского фильма на Чистопрудный заявляется Горький и, тряся усами, уговаривает на ленту о беспризорниках, Эйзен усмехается: теперь ему уже, без всякого смущения, предлагают ходить проторёнными тропами и волочься по чужим следам — как ветерану. Или как пенсионеру?

Пенсионеру этому — далеко до сорока. Злые языки утверждают, что выглядит он раза в полтора старше, но Эйзену начхать. Мало кто решается называть его по-свойски Серёжей, а только и всегда — Сергей Михайлович. Даже Пера — верная наперсница, много лет прозябающая в статусе товарища, — даже Pearl зовёт его по имени-отчеству. За глаза обращение коверкают — кто любя, а кто и не очень, — превращают в Сергея Мексиканыча. Также в ходу эпиграмма: “Мы видим вместо Эйзенштейна прославленную Эйзенштень”.

Услышав остроту, Эйзен только плечами пожимает: не лучшая из возможных. А в августе тридцать четвёртого через ленинградскую “Красную газету” объявляет о своём уходе из кино.


■ Бориса Шумяцкого считали главным гонителем Эйзенштейна[4]. Сам режиссёр утверждал обратное: мол, это он, Эйзен, то и дело отвешивает начальнику такие словесные оплеухи, что о них судачит весь цех, поперхиваясь от смеха и иногда разыгрывая в лицах. Ну и кто из двоих — агрессор?

Шумяцкий знал, что по милости Эйзена превратился в героя анекдотов наподобие денщинка-идиота, но поделать ничего не мог: пытался — доступными ему административными методами — и постоянно терпел фиаско.

На Эйзена же хорьковая мордочка босса действовала, словно валерианка на кота: начинал резвиться так, что и семерым не удержать. Разом слетала с него мрачность последних лет, а язык обретал предельную ядовитость.

— Может, благодаря Шумяцкому-то я и чувствую себя живым? — вопрошал он Тиссэ или Бабеля, когда те, отсмеявшись вволю после очередной его выходки, принимались укорять за несдержанность. — И возможно, у нас это обоюдно? Не мешайте нашей взаимности, товарищи! Не будьте ханжами!

— Ведь вы же умеете, Эйзен, и очаровательным быть, и лапушкой. Так побудьте хоть разок — с руководством!

— Мечтаю об этом, Тис! Не поверите, Бабель, только этого и желаю! Более всего на свете хочу лизнуть начальственную жопу. Но — характер мешает. Сколько раз пытался — мешает, собака! Вот войду я к боссу в кабинет, свесив голову, и поскулю виновато, мол, мириться пришёл. Шумяцкий-муся всё поймёт — и из-за стола встанет, и нагнётся, и задницу подальше отклячит, и даже полы пиджака откинет, чтобы мне удобнее лизать было…

— А вы?

— И я уж было наклонюсь пониже, и совсем было приготовлюсь, и язык-то подальше высуну… А в последний миг возьму — и укушу!..

Шутка за шуткой, а дело принимает уже и нешуточный оборот: ни один проект Эйзена не запущен, психика его и финансы — в плачевном состоянии.

После нервического интервью “Красной газете”, где режиссёр прощается с профессией — как можно громче хлопает дверью, — Шумяцкий снова вызывает страдальца к себе.

Пера берёт с Эйзена железное обещание, что тот не будет спорить с шефом, а только соглашаться. “Бессмертной душой своей клянусь, Pearl! — заверяет истово. — Буду говорить одни только «да» и кивать чаще, чем китайский болванчик”. И данное обещание — держит.

В высокий кабинет является заранее, без опозданий — гладко выбритый, с зачёсанными на затылок прядями. Шумяцкого приветствует бурно, улыбается широко. Во время разминки — привычных цеховых сплетен — слушает внимательно, отвечая либо “да”, либо “да-да!”, либо “да-да-да!”.

Когда Шумяцкий делает первый ход: “А не пора ли нам заключить мировую, товарищ Эйзенштейн? Забудем прошлые ошибки и обиды. Давайте-ка работать!” — Эйзен кивает столь энергически, что хрустят шейные позвонки:

— Пора, ой как пора! Дайте любое задание, Борис Захарович, я к бою готов.

— Может, классикой займётесь, раз с современностью у вас не очень вытанцовывается? Выберете себе какую-нибудь эпопею поразмашистей — и вперёд?

— Обожаю классику. Спасибо вам за такое предложение, Борис Захарович! Умеете вы понимать вверенных вам творческих сотрудников.

Шумяцкий, кому нечасто перепадают похвалы от Эйзенштейна, благостно розовеет.

— А что бы вы хотели экранизировать? Есть ли уже идеи?

— Да! — горячее прежнего восклицает Эйзен. — Да и ещё раз да!

— И что же именно?

— Жил в восемнадцатом веке такой не очень известный русский поэт. Классик, недооценённый современниками… — Эйзен делает паузу, то ли взвинчивая интригу, то ли всё ещё колеблясь назвать имя. Решается наконец: — Барков его фамилия. Иван Барков. Слыхали?

— Нет, не слыхал.

— И есть у него грандиозная поэма — “Лука”[5].

— Не читал… Сильный текст?

— О да! Потрясающий. Я, к примеру, был потрясён. И вы будете, когда прочитаете, обещаю.

— Судя по имени главного героя, это о крестьянской жизни?

— И о ней тоже, — кивает Эйзен. — Кстати, в царской России книга была запрещена. Печаталась в Лейпциге, распространялась подпольно.

— Это же великолепно! Экранизация подпольной русской классики — не проект, а мечта. Можно к юбилею Революции приурочить.

— Так точно! — соглашается истово Эйзен. — К юбилею Революции — самое оно! А премьеру — в “Октябре”! А копии — во все кинотеатры страны, включая деревенские передвижки, потому как лента будет не только художественная, но и просветительская.

Не в силах сдержать возбуждение, Шумяцкий вскакивает из-за стола и начинает кружить по кабинету. Эйзен, как привязанный, следом, не забывая соглашательски мотать головой при каждой реплике.

— Достать эту книгу можно?

— Конечно! В Ленинке наверняка есть. Кажется, было даже издание с иллюстрациями — это раритет, но его-то и рекомендую заказать, очень уж удачное.

— За день прочитаю?

— За ночь одолеете, Борис Захарович. Такое увлекательное чтение! Оторваться не сможете, до утра с книгой просидите. Получите гигантское удовольствие.

— Договорились. Я буду читать, а вы пока подумайте, кого сценаристом взять.

— Так и сделаю!

— И про актёров подумайте.

— Есть!

Шумяцкий останавливает взволнованный бег, и Эйзен чуть не врезается в начальника.

— Что ж, порадовали вы меня сегодня, Сергей Михайлович. Приходите-ка вы завтра с утра пораньше — обсудим всё в деталях.

— С радостью, Борис Захарович! Только у меня к вам одна просьба.

— Что такое?

— Скоро о проекте станет известно, и выстроится к вам в кабинет очередь из актёров — отсюда и до Кремля. Вещь знаковая, многие захотят сыграть. Вы уж пока никому главные роли не обещайте, лады?

— Лады. А что, вы кого-то конкретного уже имеете на примете?

Эйзен приближает губы к самому уху Шумяцкого. Пожалуй, впервые их головы так близко, едва не касаются.

— Гриша Александров мне шепнул, что не прочь бы тряхнуть стариной и сыграть что-то эдакое, сильное.

— Он же давно уже по уши в режиссуре?

— В режиссуре-то давно, а вот влюбился — только что. Он ведь не один хочет сыграть, а с Любашей Орловой. Запечатлеть чувства на экране, так сказать, чтобы на века.

— Орлова и Александров в главных ролях — это красиво, пожалуй.

— Очень! Я бы даже сказал, чрезвычайно! Полный экстаз!

— Что ж, не вижу препятствий. Читая вашего Баркова, буду прикидывать роли на Гришу и Любу.

— Уж пожалуйста!

Шумяцкий протягивает на прощание ладонь — рукопожатие двух кинодеятелей крепкое и долгое, как страстный поцелуй. Продолжая приязненно кланяться и улыбаться, Эйзен пятится к выходу и выскальзывает за дверь, в приёмную.

— Сияете, будто после удачного свидания, — усмехается секретарша.

— Да, — подтверждает Эйзен удовлетворённо. — Именно так!..

О случившемся после своего ухода Эйзен (как и вся кино-Москва) узнает чуть позже — от задействованных лиц, в подробностях.

Шумяцкий тотчас звонит секретарше и просит её немедленно заказать в Ленинке книгу Ивана Баркова “Лука”, желательно с иллюстрациями. “Так директору Ленинки и объясните: дело безотлагательное, Шумяцкий в нетерпении, прислать с курьером!”

Юная секретарша обмирает и просит повторить указание. Шумяцкий злится на непонятливость и сильно повышает голос — секретарше приходится прикрывать ладонью трубку, чтобы не расслышали ожидающие в приёмной посетители. Но те, конечно, слышат и переглядываются ошалело.

“Будет исполнено”, — лепечет девушка в телефон. Кого-то разбирает хохот, приходится выбежать в коридор, однако неистовое ржание слышно и оттуда. Остальные посетители сдерживаются, прячут глаза. Секретарша с пылающими щеками цокает туфельками в соседний кабинет — к заместителю Шумяцкого.

Вслух произнести имя автора и название книги не решается, пишет на бумажке. “Ты ничего не перепутала?” — грозно уточняет зам. Та — в слёзы: “Меня же уволят! Если не принесу книгу — за ослушание. А принесу — за распутство”.

Зам: “Что за муха его укусила?” Она: “Кажется, муху звали Эйзенштейн”. — “Немедленно послать за этим провокатором! Пусть-ка сам явится и объяснится с шефом”.

Пока нарочные рыщут по Москве — ищут виновника заварушки, — секретарша беспрестанно роняет слёзы. Посетители в приёмной глядят кто сально, кто сочувственно, и все — понимающе: слух о том, что за книгу приспичило читать главному киноначальнику страны, причём читать неотложно, прямо в конторе, а возможно и в компании с юной сотрудницей, — этот слух передаётся от гостя к гостю, и каждый входящий в высокий кабинет уже в курсе.