Екатерина Фурцева. Любимый министр — страница 25 из 39

Наступила тишина. И в этой тишине, не выдержав напряжения, я неожиданно для себя… встал. И сказал:

— Екатерина Алексеевна, там ничего этого нет. К сожалению, вы неправильно назвали пьесу. Она называется «Сто четыре страницы про любовь».

Потом я много раз думал, что такое тишина. Бывает тишина в лесу, тишина в горах… но такой тишины, как тогда, поверьте, не бывает. Это была какая-то сверхтишина, это было оцепенение, финал «Ревизора», остолбенение от страха…

Она спросила:

— Кто вы такой?

Я ответил:

— Я — автор пьесы.

Выглядел я тогда лет на шестнадцать, наверное. К тому же у меня росли (для солидности) какие-то прозрачные усы, поэтому вид был отвратительный.

— Вы член партии? — спросила она грозно.

Я ответил:

— Я — комсомолец.

По залу пронесся легкий смех. Они никогда не видели в этом зале авторов-комсомольцев.

Тут она как-то сбилась. Я это почувствовал. Она сказала:

— Сядьте. Мы дадим вам слово.

И предоставила слово… своему заместителю.

Замминистра был не очень оригинален. Он сказал, что сейчас, когда среди несовершеннолетних такое количество абортов, в Театре имени Ленинского комсомола (!) появилась пьеса, где «шлюшка постоянно залезает в чужие постели»…

Я поднялся и сказал:

— Ничего этого в пьесе нет. Вы тоже не читали пьесу.

Она:

— Я поняла. Вы решили сорвать наше заседание. Идите и выступайте…

И я начал рассказывать.

Я рассказывал правду, потому что я не писал пьесу про «шлюшку». Я писал пьесу о любви. О том, как люди попадают в любовь, как под поезд. Потому что любовь — это бремя, такое счастливое… и такое несчастное… И это всегда обязательное пробуждение высокого, а если этого нет — это не любовь. Это страсть, сексуальный порыв и прочее. Именно прочее, а сама любовь неповторима…

Потом министрами культуры перебывает много тухлых мужчин с тухлыми глазами. Их никогда нельзя будет ни в чем переубедить. А вот она была женщиной. Прекрасной женщиной. В этом было все. В этом, думаю, была и ее гибель…

И буквально через три минуты она повернулась ко мне, и я понял — слушает. И не просто слушает. Уже на четвертой минуте она подала мне воду.

— Не волнуйтесь, — говорила она нежно. А я видел ее руки с рубцами от бритвы… И когда я окончил, она долго молчала. Потом сказала:

— Как нам всем должно быть сейчас стыдно…

Я подумал, она скажет: «…что мы с вами не читали пьесы». Она сделала паузу и сказала:

— …что мы с вами уже не умеем любить.

…Мы шли по улице со счастливейшим директором театра. Он сказал:

— Думаю, театров сто сейчас будут репетировать эту пьесу.

Он ошибся — их было сто двадцать.

Между тем приблизилась моя премьера во МХАТе.

…31 декабря должен был состояться художественный совет, на котором ждали Екатерину Великую… Она тут же оказалась в эпицентре мхатовских страстей. Ее посетили две делегации великих артистов. Первая объясняла ей, как ужасна пьеса, а вторая (столь же страстно), как она хороша.

…Когда я вошел на обсуждение, уже шел бой. Великий Грибов пытался толкнуть великого Ливанова. Они кричали одновременно. Меня встретили воплем:

— Пусть отправляется к своему Ефросу!

Екатерина Алексеевна всплескивала руками:

— Родные мои! Да плюньте вы на эту пьесу! Берегите ваше драгоценное здоровье! Оно нужно стране!

Наконец все утихли. И началось обсуждение. И они бросились друг на друга! Один перечень участников боя — это история театра. Топорков, Ливанов, Кедров, Станицын, Тарасова, Массальский, Георгиевская, Степанова, Грибов… Все эти бессмертные присутствовали и бились беспощадно!

Когда звуки сражения утихли, Екатерина Алексеевна поняла: ситуация страшная. Она не могла сказать ни «за», ни «против».

И тогда она посмотрела в зал. Взор ее был нежный, с поволокой.

Она стала совершенно обольстительной. И каким-то грудным голосом (можно представить, как она была обворожительна в иные моменты) сказала:

— Дорогие мои, любимые мои… вы мне доверяете?

На этот опасный вопрос требовался незамедлительный ответ.

— Да! — заторопилась Алла Константиновна Тарасова.

— Да! — дружно закричали вослед друзья и враги.

— Тогда я буду редактором этой пьесы, — сказала Екатерина Алексеевна. — Может быть, мне удастся помочь… Я отдаю свои выходные, мы будем работать.

И началась работа над пьесой. Точнее, все забыли про пьесу. Екатерина Алексеевна рассказывала про свою любовь к Клименту Ефремовичу Ворошилову, про то, как она была ткачихой, и как все они верили в победу коммунизма. Потом про дружбу с Надей Леже, великий муж которой тоже верил в победу коммунизма, как и наши ткачихи. А вот Надя верит не очень… Но с каждой встречей Екатерина Алексеевна ее убеждает все больше и больше… Короче, много было интересного. И в конце дня даже вспомнили про пьесу. Фурцева сказала:

— Родной, да неужели вы не можете ничего придумать? Ну не может же на сцене Московского художественного театра стоять кровать! А у вас написано, что они лежат в кровати… Вы догадываетесь, что это невозможно?

…Убрали кровать. Убрали название «Чуть-чуть о женщине» (в этом мхатовцам почему-то мерещилось что-то неприличное). И еще что-то подобное и важное…

И вышел спектакль, где замечательно играла Доронина… И была премьера, и я был счастлив».

Одинаковые платья

В 1961 году во время Второго Московского международного кинофестиваля на заключительном приеме в Кремле гостей принимала Екатерина Алексеевна. Стоя посередине зала, она, как обычно, держалась подчеркнуто скромно. Первой пришла Джина Лоллобриджида в платье от Валентино с красным бархатным пояском и рубиновыми драгоценностями. Потом появилась Элизабет Тейлор — в таком же платье от Валентино, только с синим пояском и ее любимыми сапфировыми драгоценностями. Снимок с изображением двух кинозвезд мировой величины, одетых одинаково, как из одного пансиона, стал газетной сенсацией во всем мире!

Екатерина Алексеевна, будучи от природы воспитанной женщиной, обладала особым чувством такта. На лице у нее ничего не дрогнуло, она никак на это не отреагировала, не высказала никакого удивления, мило вела светскую беседу. Обе дамы тоже вели себя достойно. Публика же выглядела ошарашенной.

— Кстати, на тему «одинаковых платьев» у меня тоже есть история.

Недавно я оказался на юбилее одного известного писателя в Центральном доме литераторов. За столом напротив меня сидел мой знакомый, ученый-экономист Адриан Васильевич Рудомино, сын легендарной Маргариты Ивановны Рудомино, основательницы и первого директора знаменитой Всесоюзной библиотеки иностранной литературы. Я сказал Адриану Васильевичу, что работаю над книгой о Фурцевой, и вдруг слышу: «А вы знаете, Феликс, что эта кремлевская дама виновата в том, что мою маму изгнали с поста директора и выпроводили на пенсию? Хотите, поведаю?..

Ну, так вот, в 1973 году, когда эта история случилась, ей исполнилось 73 года. Мама была здорова, энергична, работоспособна, и, как говорили ее коллеги, у нее хватило бы сил на создание еще одной библиотеки. Конечно, она понимала, что ее годы совсем не молодые, но уходить на пенсию не собиралась. И вдруг узнает, что на «тепленькое местечко» директора библиотеки прочат не кого-нибудь, а Людмилу Гвишиани-Косыгину, дочь Председателя Совета Министров. Мама расстроилась, но уступать не хотела. Считала, что, отдав библиотеке 52 года жизни, имеет право остаться на посту директора ровно столько, сколько может выдержать ее здоровье.

В верхах, а точнее в Министерстве культуры СССР, почувствовав, что мама добровольно не покинет пост, стали организовывать вокруг библиотеки странные провокации. К примеру, 7 ноября 1972 года, то есть в день годовщины революции, маму ночью вызвали на работу. Что же случилось? А случилось весьма серьезное по тем временам ЧП. По краю крыши библиотеки со стороны высотного дома (библиотека находилась на Ульяновской улице) был расположен светящийся лозунг «Да здравствует марксизм-ленинизм — вечно живое интернациональное учение!». Той ночью кем-то была вывернута часть электролампочек в слове «интернациональное», и лозунг получил уже «вредительскую» направленность: «Да здравствует марксизм-ленинизм — вечно живое национальное учение!» Об этом тут же сообщили во все инстанции — в МК партии, в ЦК партии, в КГБ. Конечно, сотрудники понимали, что это явная провокация.

Через некоторое время выяснилось, что лампочки выкрутил библиотечный плотник за две бутылки водки, полученные от начальника отдела кадров — ставленника Министерства культуры. Произошли и другие странного рода события, о которых сегодня не хочется вспоминать. Так обидно было за маму, которая всю жизнь прожила честно и отдала себя культуре, книжному делу.

Но «та» сторона продолжала атаковать. Чуть ли не каждый день звонили разные люди с требованием, чтобы Рудомино подала заявление об уходе. Мама ни в какую. Тогда начальница управления кадров министерства, подруга Фурцевой, стала ей угрожать: «Не хотите по-хорошему, снимем по-плохому. Найдем за что…»

Я чувствовал, что борьба неравная и маме не справиться. Через неделю у нее случился сильный сердечный приступ. Врач сказал, что, если я хочу, чтобы мама осталась в живых, она должна немедленно прекратить борьбу с сильными мира сего и не идти им наперекор.

И мама сдалась».

Я спросил Адриана Васильевича, что послужило причиной такого отношения к его маме, выдающемуся деятелю культуры?

«Прежде всего, — ответил Рудомино. — чиновников министерства, включая Фурцеву, раздражал дух интеллигентности всего коллектива библиотеки, куда культурная Москва приходила, как в свой дом. Гвишиани-Косыгина была просто чиновницей, имеющей отдаленное отношение к библиотечному делу, к иностранной литературе. С ее приходом духом библиотеки стала казенщина и партийность.

Но, вы удивитесь, началась эта драма много десятилетий назад. Причина — чисто бабья. Как-то во время войны мама оказалась на при