врач начал делать искусственное дыхание, однако было уже поздно.
Аккурат в это время как раз появилась Екатерина Алексеевна и увидела тело. Ей доложили о случившемся. Отдав распоряжения, которые полагается отдавать в подобных случаях, Фурцева, по заявлению Симукова, перешагнув через труп, пошла в залу, где ее ждали.
Так окончил свой жизненный путь наш Павел Андреевич Тарасов — «на своем посту, в последний раз вытянувшись по стойке „смирно!“ во весь свой гигантский рост перед своим министром…»[816].
Фурцева же сказала:
— Идемте обсуждать!..
«Что она ощущала, переступая через мертвого Тарасова? — рассуждал впоследствии Симуков. — Для нее он был работником аппарата, исполнителем ее воли, но не тем, к кому она прислушивалась, чьей поддержки искала»[817].
Руководители сталинской школы оставались верны себе даже в вегетарианские брежневские времена…
Глава 16. Чуть-чуть о женщине
У Екатерины Фурцевой были очень теплые отношения с корифеями МХАТа. Татьяна Доронина рассказывала, как во время обучения в Школе-студии Павел Массальский в экзальтации охарактеризовал Екатерину Фурцеву следующим, весьма лестным образом:
— Катя! Красавица! Вот кто действительно… красавица! И женственна! Ах, как подлинно женственна![818]
Однако при этом «Катя» отнюдь не смотрела на МХАТ и положение в этом театре сквозь «розовые очки». В том числе и обо МХАТе она сказала 1 ноября 1965 года на заседании партсобрания Министерства культуры:
— Во многих драматических и музыкальных театрах на замещены должности главных режиссеров и главных дирижеров. Даже в Москве — МХАТ, Центральный детский театр не имеют главных режиссеров, в других центральных театрах такая проблема может возникнуть не сегодня завтра.
И недвусмысленно добавила:
— Среди творческих работников много лиц пенсионного и предпенсионного возраста. Замена им вовремя не готовится. Зрелые и перезрелые актеры выступают в молодых ролях[819].
Даже Комитет по печати при Совмине не преминул 15 января 1966 года указать в записке для ЦК на тот факт, что театр, заслуживший мировую славу и на протяжении многих десятилетий владевший умами людей во многих странах, работал «с трудом» и нуждался «в поддержке». «Многие люди с болью и тревогой наблюдают за жизнью этого театра, искренне желая, чтобы он быстрее и успешнее преодолел эти трудности, — фарисейски заявлял председатель комитета Николай Михайлов и тут же добивал академический театр в следующей фразе: — Но раздаются голоса и о том, что МХАТ — это музей, что он устарел и не может занять то положение, в котором он был».
В 1968 году Эдвард Радзинский специально написал для Татьяны Дорониной пьесу «Чуть-чуть о женщине». Татьяна Васильевна только что перешла во МХАТ из Большого драматического театра, где у нее было по 30 спектаклей в месяц, она буквально ночевала в театре. Впоследствии, рассказывая о пьесе, Эдвард Станиславович писал: «Есть изречения, которые так любят мужчины: „Женщина — отдых воина“, другое — еще приятнее — великая индульгенция мужского эгоизма: „Всякая женщина счастлива тем счастьем, которое она приносит. Мужчина — только тем счастьем, которое он испытывает“. В этой пьесе был бунт. Бунт Женщины против этих истин»[820].
Доронина должна была сыграть Прекрасную женщину, которая страдала, разочаровывалась, погибала от любви… чтобы воскреснуть и начать все вновь.
Радзинский отдал пьесу во МХАТ, что после эфросовского Ленкома было для него компромиссом. Когда пьесу приняли к постановке, Радзинский вышел из театра абсолютно счастливым человеком. Однако его тут же расстроил один известный в то время драматург, просветивший Эдварда Станиславовича:
— Вы ведь наслышаны о весьма печальных отношениях между нашими прославленными артистами — о некоей сердечной ненависти их друг к другу? […] Думаете, они хотят друг другу неприятностей? Чтобы ключи, допустим, от квартиры потерял? Или дача сгорела? — Улыбнувшись с иезуитской скромностью, собеседник продолжил: — Так вот, мой друг. Пока вы не поймете, что хотят они друг другу только одного… смерти, вы туда не ходите![821]
Постановку доверили Борису Александровичу Львову-Анохину. Однако, с тем чтобы его не съели, назначили руководителя постановки — народного артиста СССР и одного из членов Художественного совета театра Бориса Николаевича Ливанова. Ливанов был гениальным артистом, одним из немногих положительных героев булгаковского «Театрального романа».
Борис Николаевич, обладавший «беспощадным» юмором, сразу же расставил все точки над «i»:
— Как вам известно, у нас три части руководства. И я все время хочу понять, какая часть — я… Уж не филейная ли? Пытаются, мой друг, превратить меня в ж…у. Но шалишь![822]
Слова Бориса Ливанова Эдвард Радзинский никак не прокомментировал. А меж тем комментарий здесь требуется. Борис Николаевич упомянул в разговоре «три части руководства» — Художественный совет МХАТа, который с 1960-х годов составляли: сам Борис Николаевич Ливанов, Виктор Яковлевич Станицын, Владимир Николаевич Богомолов и Михаил Николаевич Кедров. При этом «старики» друг с другом не общались, а, как известно из басни Ивана Андреевича Крылова, «когда в товарищах согласья нет…». Собственно, это история о том, что «коллективное руководство» (будь то в партии большевиков или во МХАТе) по природе своей нежизнеспособно.
— Итак, — продолжал Борис Ливанов беседу с Эдвардом Радзинским, — я буду руководить постановкой. Что это значит? Это значит: друзья моих врагов — ваши враги.
И захохотал.
Вскоре Радзинский позвонил Ливанову:
— Как дела?
— Как у ореха между дверьми…
Уже на следующий же день после назначения Ливанова руководителем постановки, половина знаменитых мхатовцев стала ее врагами. Это были враги Ливанова. Зато другая часть (не менее знаменитые и даже те, кто не был на читке) стали ее сторонниками.
Вскоре директор МХАТа сообщил, что ему позвонили из Центрального органа КПСС — газеты «Правда». В главную газету страны пришло коллективное письмо, клеймившее вредную пьесу «Чуть-чуть о женщине» и подписанное рядом народных артистов СССР. Борис Ливанов перешел в контрнаступление: в то же самое издание было направлено письмо с не менее знаменитыми фамилиями — о том, какую замечательную пьесу написал Эдвард Радзинский. Надо сказать, что подобные письма Центральный орган партии никогда не публиковал, а лишь пересылал в соответствующие организации — для разбирательства и принятия мер (этим занималось Бюро жалоб). Для писем народных артистов СССР и лауреатов всех мыслимых и немыслимых премий данной инстанцией был Центральный комитет КПСС.
Премьера приближалась, у кассы филиала МХАТа, где должна была состояться премьера, выстраивались очереди, а обе стороны конфликта бомбардировали редакции газет письмами. Ситуация окончательно вышла из-под контроля Министерства культуры, а Екатерина Алексеевна как нарочно находилась в Венеции, у Нади Леже. Как Ганнибал, Фурцева была срочно отозвана из Италии — на защиту Отечества в лице прославленного театра.
Сразу же по возвращении министра «проработке» подверглись обе делегации народных артистов. И вот на 30 декабря назначили то самое заседание Художественного совета, на котором в ожидании очередного разноса от Фурцевой умер Павел Андреевич Тарасов. Позже, не называя его имени, Эдвард Станиславович написал: «Смерть чиновника… У него была семья, они его ждали, готовились к Новому году. А он не выдержал гнева „Екатерины Великой“, которую заставили разбираться в том, в чем не сумел разобраться этот несчастный»[823].
Собравшиеся, несмотря на трагедию, произошедшую на их глазах, приступили к обсуждению постановки. Борис Ливанов говорил о том, что сейчас, когда человек летает в космос, нужны новые пьесы.
После его выступления участники дискуссии: Василий Топорков, Борис Ливанов, Михаил Кедров, Виктор Станицын, Алла Тарасова, Павел Массальский, Анастасия Георгиевская, Ангелина Степанова, Алексей Грибов — уже бросились друг на друга и бились, не проявляя пощады к врагам.
Борис Николаевич Ливанов перекрывал коллег своим басом:
— И не важно, что мы не все понимаем в этой пьесе. Это и хорошо! Нужны новые формы!
Низкорослый и коренастый Алексей Грибов пытался толкнуть «кулачком» огромного, как скала, Бориса Ливанова. Борис Николаевич ограничился в ответ лишь тем, что отвел руку Алексея Николаевич обратно.
— Пусть он уходит к своему Эфросу! — кричали враги Ливанова.
— Это новая пьеса! — парировали Борис Николаевич и его друзья.
— Я не хочу играть новых вселенских пьес! Пойду играть свой устаревший «Вишневый сад», — не сдавалась Алла Константиновна Тарасова.
— Родные мои! Да плюньте вы на эту пьесу! — всплескивая руками, умоляла собравшихся Екатерина Алексеевна. — Не стоит она ваших нервов!
И с пафосом завершила свой призыв:
— Берегите ваше драгоценное здоровье! Оно нужно нашей стране![824]
Наконец море успокоилось — перед бурей. Началось обсуждение, участники которого вели себя так же, как представители двух делегаций на переговорах в «Имени Розы» Умберто Эко. Причем роль почтенного Аббона, почтенно занятого примирением почтенно сражавшихся почтенных ученых мужей, досталась Екатерине Алексеевне.
Когда гении подустали, она, которая по определению должна была сохранять беспристрастность, а потому не могла сказать ни «за», ни «против», посмотрела в зал.
В одно мгновение превратившись из грозного министра в совершенно обольстительную женщину, Екатерина Алексеевна гортанным голосом проворковала корифеям: