Екатерина I — страница 10 из 84

Затем, потрогав галстук, прибавил:

– Коли доберутся они до меня… Помолись, матушка, за раба твоего Алексашку!


27 января болящему полегчало. Кабинет-секретарь Макаров сел на край постели, подался к царю, внимая напряжённо. Пётр будто и впрямь поборол хворь – озаботился морской коммерцией. Мало иноземных флагов у пристаней Петербурга. Адмиралтейств-коллегия нерадива, так, значит, содержать чиновных за счёт сбыта икры и клея.

– И для того, – диктовал царь, – в приготовлении тех товаров иметь той коллегии старание…

Но голос слабел. Не к месту помянул капитана Беринга. Макаров горестно заморгал.

Во втором часу пополудни царь опять в сознании, требует перо, бумагу. Спазмы утихли. Теперь боль истязает присутствующих, боль ожидания. Пётр умирает, он примирился, сдался. Царапанье пера подобно нарастающему грому.

Всеконечно, это завещанье.

Живёт воля самодержца и будет жить, отделившись от бренной оболочки. Всяк покорён ей. Исхудавшая рука, мёртвенно белая, движется с усилием. Дрожь сотрясает её.

Перо выпало.

Меншиков ринулся вперёд, хотя читать быстро не умеет. Ломкие, веером разбежавшиеся строки. Он задыхался. Кто-то выхватил листок.

«Отдайте всё…»

Только это и удалось понять. Кому, кому отдаёт? Спросить по-прежнему боязно, да и будет ли толк? Осмелилась царевна Анна. В духоте «конторки», в дурмане лекарств, копоти светильников, лампад звенели её мольбы, обращённые то к родителю, то к иконе. Слышит ли он? Через короткое время, отвечая дочери или некоему видению, молвил отчётливо:

– После…

Отрешённо умолк. Заснул? Что – после? Вспышка надежды… Досказать обещал? Встать с одра болезни? Царевны, Екатерина, вельможи долго стояли в оцепенении.

Минула ещё одна ночь – последняя ночь Петра. Он не кричал больше, погружался в покой. Люди, придавленные наступившей тишиной, не отходили. В шестом часу утра он перестал дышать.

Эпоха Петра кончилась.


Застывшее лицо на подушке, словно чужое… Страшная непохожесть ошеломила Меншикова. Горенье Петра, неустанное его поспешанье отлетели – с душой его… Умер тот, кто, мнилось, неподвластен смерти. Из всех смертных…

Екатерина рыдала, князь просил Всевышнего взять и его. Забыл огорченья, шептал слёзно… Царица обхватила за плечи, повисла.

– Нам конец, Александр, конец…

Усопший повелевал действовать, но не было сил. Пускай конец… Одинок теперь…

Ату его, пирожника!

Привольно было мальчишке, таскавшему лоток со снедью. Вознёс царь и вот – покинул. Сейчас не лоток – петля маячит. Бутурлин обманет, сам боярского корня. Всяк человек ложь, – говорил государь.

Феофилакт дочитал отходную, ушёл в залу. Там собрались вельможи, шумят… Свою волю почуяли.

Пламя свечей колыхалось, и лёгкое веяние коснулось щеки. Витает душа его… Лик Петра суров в набегающих тенях. Вспомнилось: «Ей служи!» Померещилось? Нет – вроде внятно сказал… Плач царицы несносен. Князь двинулся с места, налил ей капель, заставил выпить.

Увидел себя в зеркале, ужаснулся – пришиблен, два дня небрит. Устыдило безучастное стекло Завесил его покрывалом с кровати, шагнул к иконе, перекрестился – помоги, Господи! Три небожителя, три головы, склонённые в печали.

– Троица святая… Троица… И мы тут… Трое нас, матушка… Всё равно…

Слетело кощунственное. А если подумать, – трое и на земле российской. Он, умолкший, бессмертен. Пётр Великий, отец отечества, неразлучный, отныне и навсегда.

Поправил галстук, парик.


Между тем в зале творится небывалое. Макаров как в пещере со львами, прижат к стене, лопочет.

– Нету, ничего нету… Смутные знаки…

Никогда не терпел такого – с тех пор как его, сирого вологодского писца, Пётр вытащил в Петербург.

– Врёшь, дай сюда!

С кулаками лезут именитые. Развязал папку кабинет-секретарь, да толкнули под локоть, содержимое высыпалось. Подбирают бумаги, топчут их. Нашли, убедились – два слова различимы, и то приблизительно. Почерк странный.

– Фальшь это… Не его рука…

– Где подлинное?

– У царицы, где же ещё!

– Пошли, сыщем!

– Меншиков захитил.

Врезался бас Феофилакта – он свидетель, император начертал собственноручно. Нет и устного завещанья. Феофан Прокопович поддержал – грех порочить царицу. Преосвященные заглушили назревавший бунт. Макаров сложил бумаги, протянул, по-северному окая оравшим вельможам:

– Чего надоть от покойника? – съёжился виновато – застенчивый, невидный собой. Многих отрезвило. Император мёртв, вопрошать его бессмысленно.

Так как же быть?

– Сами решим…

Прозвучало несмело. Сами? Новизна ошеломляющая. Грозный владыка решал за всех. Держал Россию в горсти. Москвичам повелел заколотить боярские дворы, поколениями обжитые, переселиться в Петербург, к студёному морю, ходить под парусом над пучиной, в утлой лодчонке, чего ни дедам, ни прадедам не снилось. И вот, нежданно – воля собственная, будто чаша с пьяным напитком, поднесённая к губам.

Хлебнули – и пошло по жилам, ударило в голову. Подобно кулачным бойцам о масленице разделились – стенка на стенку. Голицын, стуча посохом, возгласил:

– Царевича сюда… Наследника…

И снова буйство.

– Царская кровь.

– Богом дан… Перст Божий.

– Опомнитесь! – нараспев, как с амвона, грянул Феофан, киевский книгочей и златоуст. – Всуе поминаете имя Божье. Младенца на трон? Смуты хотите?

Духовного пастыря не перебили.

– Огорчеваем душу почившего. Бесчинство кажем вместо сыновнего благодарения, послушания. Он же, премудрый законодатель, нас от смуты избавил.

Намёк на указ о престолонаследии[234], согласно которому наследник прямой, но править неспособный, трон уступает. Монарх вправе назначить преемника из своей фамилии, наиболее достойного. Отец отечества сей случай предвидел.

– Супруга его, коронованная и помазанная[235], не токмо ложа, но всех трудов его сообщница, – она есть наследница, она есть самодержица наша. Тужимся решать, что решено уже… Волю свою подтверждал неоднократно, чему есть свидетели.

– Я свидетель, – откликнулся Толстой.

Гвоздя посохом наборный пол, двинулся на него Голицын, наливаясь возмущеньем.

– Ты-то, Пётр Андреич… Ты рад бы в рай, да грехи не пускают. Дёшево твоё слово.

– Тебе судить, что ли?

Толстой, правдами и неправдами выманивший Алексея из Италии, слывёт у бояр отщепенцем. Заговорил, рубя ладонью воздух, Ягужинский. Был в гостях у английского негоцианта вместе с государем недавно:

– Царицу почитал наследницей… И сказал – женщины над русскими не было, так привыкнут. Женское естество не помеха… Не я, господа, его величество нам глаголет.


Данилыч в это время томился в спальне возле покойника. В груди теснило преужасно, скорбь мешалась со страхом и злостью. Чу, гвардейцы! Нет, из зала гомон…

Наведался Толстой с вестями оттуда. Обнаглели бояре. Прямо польский сейм учредили – кто кого перекричит. Пожалуй, кровь брызнет… Князь сжал эфес шпаги – если ворвутся, проткнуть напоследок одного, другого… Пощады не жди… Воцарится Петрушка – пирожника враз под замок, сегодня же… Спать на пуховой постели не придётся. Всё прахом … Петербургу быть пусту – сулил же предатель Алексей[236].

Пол под ногами раскалён. Царица припала к постели, всхлипывает, стонет. Маятник мерно отбивает секунды, и Янус кривится в зареве свечей – медный Янус над циферблатом, двуликий, обращённый в былое и грядущее, бог входов и выходов, ключей и замков, начал и концов.

Где же Бутурлин? Перебежал, иуда… А недруги злорадствуют – прячется пирожник, трусит.

– Ты побудь пока…

Бросил Екатерине, безучастной ко всему от горя. Вытянул шпагу, со стуком погрузил снова в ножны. Жест успокаивающий.

Пошёл к дверям.

Зал оглушил, не вдруг заметили князя – Голицын сцепился с Феофаном. Протопоп зычно увещевает – коронация малолетки вызовет раздоры.

Князь тёр платком щёки, притворяясь плачущим. Исподлобья взглядывал, оценивая шансы сторон. У бояр согласия меж собою нет. Хотят регентства, покуда мал наследник, а кому оное доверить – вопят розно. Голицын и Репнин долбят – Екатерине с Сенатом, другие кличут Анну в регентши, даже вон младшую – Елизавету. Кто в лес, кто по дрова… Зато в своей партии Меншиков видит единство полное, да и числом она превосходит.

Не придут гвардейцы – управимся… Но с ними всё же дело вернее. Острастка нужна.

Так где же они?

Ох, и голосище Бог дал Феофану! Святую правду говорит – ни регентства, ни парламентов не должно быть у нас. Вредны они для России. Верно! Так и мыслил государь.

– Самодержавием сотворена Россия. Самодержавием живот свой и славу продлит. Токмо самодержавием…

А вон Ягужинский рот раскрыл.

– На Францию оборотимся – чего доброго имела от регентства? Свары и разоренье…

Молодец Пашка! Дельно вставил.

– Хуже бывает, – молвил Толстой, старше всех годами, и заставил многих придержать язык. – Многоначалие злобу рождает, братоубийственную войну. Упаси Господи!

Степенно перекрестился. Заморгал подслеповато, ища глазами князя, нашёл и, сдаётся, зовёт в свидетели.

– Разумные слова, Пётр Андреич, – молвил светлейший жёстко. – Да что мы есть? Дети Петра, дети малые… Кто воле его противник, тот худого хочет… Худого нашей державе.

И громче, ухватив шпагу.

– Отомстим тому… Самодержавие если порушить, значит, обезглавить Россию – наше отечество. От сего все напасти – глад и мор…

С какой стати они – глад и мор? Сболтнул ненароком, заодно с напастями сцепилось в памяти.

Замер, дара речи лишился, услышав рокот барабанов. Гвардейцы! Идут, родимые, идут, сыночки… Обмяк от счастья.

И вот Бутурлин, картуз набок, несётся во весь опор. А снаружи громыханье солдатских башмаков. Барабаны громче, громче, треск оглушающий. Картечь будто стены дырявит…