Екатерина I — страница 12 из 84

Разумеет ли помазанная, кто должен быть рядом с ней… Кто есть истинный трудов государя наследник.

Скользит возок, наплывает Васильевский остров. Врастают в небо статуи на карнизе трёхэтажного дворца, самого большого в столице, шпиль собственной его светлости церкви. Дом маршала двора, дом канцелярии, избы челядинцев, разные службы, беседки и оранжереи сада… Через весь остров до Малой Невы протянулась усадьба, город в городе, а по немецкой мерке бург венценосца. Отрада, обитель отдохновения, гордость Александра Даниловича. Честно ведь добыто – награда за верность и ревность.

Печальная весть обогнала князя – часовые на крыльце, под чёрными флагами, скорбно отдали честь, чёрным обвязаны рукава, ружейные стволы, чёрным оплетены колонны сеней. Наверху меняют шторы, обрамляют крепом портреты царя. В приёмных покрывают трауром и стены. Пахнет деревянным маслом, которое кто-то разлил, наполняя лампады. Княгиня Дарья, зарёванная, шлёпает в оленьих унтах, простоволосая, суетится бестолково. Обняла мужа и пуще размокла.

– Причешись, – сказал Данилыч.

Взяла бы пример с сестры… Ходит распустёхой, а в доме люди, небось. Варвара – та в аккурате, командует, хаос был бы в доме, кабы не приехала пособить.

Бог наказал бояр Арсеньевых – Варвара уродилась кособокой, зато умна же девка-перестарок и расторопна. Советчица в семье, наставница детей, и хорошо, что загнала их во флигель, нечего им тут путаться. Купанье вакханок,. Венера обнажённая со стены сняты – догадалась Варвара. Князь похвалил, сказал, что надо будет две-три комнаты обтянуть траурно сплошь, как принято в Европе.

Вышел из женской половины и через площадку лестницы – вечно холодную – к себе в мужскую, где ждут посетители. Варвара послала им водку, закуску – сидят горестно, не притронулись. Скорняков-Писарев, комендант столицы, вскочил, князь притянул его к себе. Ладный молодец, исполнительный, из гвардейцев… Пришлось обнять и Дивьера.

Помянули царя, осушив чарки, есть отказались. Князь слушал доклады, кивал – да, траур чрезвычайный, в церквах на молебствиях быть всему обывательству, подлым и знатным, облачиться в тёмное, а у кого нет, надеть повязку. В жилье именитого по крайней мере одну камору оправить подобающе.

Затем Дивьеру:

– Ты, Антон Мануилыч, навостри уши! Мелют грязные языки… Про царицу.

На смуглом лице генерал-полицеймейстера застыла насторожённость. Не забыл, как сватался к Анне Даниловне[239] и пересчитал ступени. Вспылил тогда князь. Отдать за царского денщика, за иудея? Ни за что! Государь заставил обвенчать.

–Уши у нас не заложены.

Ответил чеканно, карие глаза, опасные для женского пола, прикрыты длинными ресницами. Чешет по-русски, будто в России рождён. Всего два слова знал бродяга, юнга с голландского корабля – «царь» и «Петербург». Губернатор встал, подвёл итог:

– Манифест печатают. Попы прочтут, но и ваша забота тоже… Втемяшить народу – матушка наша – наследница законная, волей государя. Он помазал, он вручил корону и скипетр. Дурные языки прищемить.

Вернулся на женскую половину. Дарья умоляла откушать, лечь. Сна ни в одном глазу, кусок в горло нейдёт.

До вечера объезжал губернатор столицу, уже окроплённую чёрным. Народ в печали, в смятении. Гвардейцы в слободах плачут, вздевая на избах флаги.

Скорбит и камрат царский, но слёз нет, дышит грудь необычайно легко. То дух царя, воля царя – в каждой жилке, во всём существе.

Об этом не крикнешь. А жаль… Сие бы друзьям и недругам внушить. Наперво царице… Ну, она сама понимать должна, кому обязана…

Императрикс…

Репнина прогнать, здесь он неудобен. А может, коротышка, обрубок в Зимнем сейчас, к царице ластится… Нет, из него плохой утешитель. Вот Ягужинский… Вот Дивьер, кавалер-галант… Эти без мыла влезут.

Кто с ней там?

Нашёптывают, злословят… Больнее, больнее покалывало подозрение. Помчался к Зимнему.

Топот, гром во дворце – ровно полк солдат занял, да с артиллерией. Двигают мебель, скатывают ковры, сшибли гладиатора венецианской работы. В зале, где препирались утром, орудуют плотники, мастерят помост для гроба. Камергер сказал, что прощанье с покойным начнётся завтра же.

– Гладиатора разбили, – попенял князь по-хозяйски. – Пятьсот ливров плачено.

Встретился Растрелли – он снял гипсовую маску с лица его величества.

– Вечна мемория… Вечна…

Захлебнулся и на смешанном наречии, скороговоркой, подсобляя себе жестами, почал хвалиться – сочиняет фигуру, точную копию императора, восковую. Сядет в кресло, в кабинете, совершенно как живой. Сможет встать, руку протянуть – на то педаль имеется.

Топает, нажимая незримую педаль, трясёт чёрными бантами на одежде, – игривый у итальянца траур. Царь посмеялся бы…

– Я делать… Под ваша протекция…

Что ж, кукла – радость толпе… Растрелли просиял, отвесил церемонный поклон, затем понизил голос. Ему известно – чужеземцы укладывают багаж, нанимают лошадей, чтобы бежать из России. Мелкие трусы, конечно… Боятся черни, переворота.

– Скатертью дорога.

Произнёс по-царски решительно, по-царски вскинул ладонь – прочь малодушных! Потрепал скульптора по плечу:

– Делай, маэстро!

В лиловых сумерках мельтешили люди – сановники, придворные, послы чужих суверенов, все в испуге, словно дети брошенные, не ведают, как им жить без монарха, кого слушать.

Узнают, узнают…

Аудиенции отменены. Статс-дамы, стражи неумолимые, отваживают всех без разбора. Неотложные петиции, важнейшие известия – после, после… Запнулся хоровод писанины, накопившейся во множестве. Надолго ли? Бог весть. Новое правление безгласно, неисповедимо, оно за высокой дверью, обитой фигурным металлом.

Ягужинский раньше входил без доклада – видать, и ему отказ. Тоскует у двери.

– Сунься! Церберы там.

Прищемили нос утешителю.

– Тяжко ей, бедной, – отозвался князь. – Вдовья доля, Павел Иваныч.

Стучать или явить скромность. Пощадить женщину, дать ей побыть со своими… Отступить?

Постучал.

Отперла Вильбоа, рыжая ворчунья. Лизхен толчёт что-то в миске медным пестиком. Царица лежит, накрывшись с головой.

– О-о! – выдохнула рыжая с укором. – Мсье Меншикоф!

Та, пигалица, подбежала на подмогу, сделала книксен, но пестик наставила дерзкому в грудь.

– Шлафт[240], шлафт…

Одолели шипеньем… А она шевельнулась, открыла лицо, отуманенное сном. Большая голая рука выпросталась из-под одеяла.

– Разбудил я? Прости! Зайду опосля. Дело есть, да ладно… Насчёт Репнина…

Приподнялась. Сорочка сползла, выпучилось плечо. Налитое, лоснится, ровно ядро пушечное. Сна в помине нет. Глаза – чёрные, блестящие, под густой чернотой бровей – впились.

– Р-репнин?

Сказала гневно. Статс-дамы охнули, отступили.

– Говори, Александр!

Разумеет, кто ей заклятый противник. Наслышана… Сжала кулак. Эта крепкая, белая рука когда-то посрамила мужчин – удержала навытяжку, над столом с яствами, гетманскую булаву. Виденье, вспыхнувшее внезапно, резануло.

– Опасаюсь, матушка… Смущает он гвардейцев, бесчестит тебя. Мала гадюка, а яду много. Убрать бы его из Петербурга.


Ехал домой без факелов. Мог бы кликнуть, дежурная рота наготове, да шут с ними, не до того. Амазонка…

Кто-то обронил тогда за столом, млея от восторга. А ему неприятна была булава, нависшая над блюдами, над хрусталём. Сам он и не пытался. Воистину богатырша, вроде тех воспетых, из века героического. Женский пол слаб – сие натурой определено. Амазонка, однако, трусит. Испугом и держать её…

Решено – Репнин будет отправлен в Ригу, там ждёт его кресло губернатора. Место в Военной коллегии освобождает – президентство в оной светлейшему князю возвращается. Пуганая-то милостива. Бутурлин, конечно, генерал. Другими просьбами Данилыч не докучал – успеется. Что – худо без мужа?

Бывало, за государем в огонь и в воду. На Пруте уж как кисло пришлось, близко к турецкому полону было – храбрилась. Сказывал фатер – золото, каменья содрала с себя и гордо – визирю… Откупилась, не согнув стан. А в персидском походе[241]… Жара, засады… Обстреляна богатырша.

Война и здесь, матушка. Может, пострашней ещё… Так помни, кто защитник твой ныне!

Зимний погружался во тьму, холодный простор Невы раздвигал берега – левый царский и правый, в просторечье Меншиков берег. Там, словно рождественская ёлка, искрится – зажёг огни княжеский дом. Отрада хозяина…

За царицей гляди в оба… Заюлит кавалер-галант, хамелеонт, она и растаяла. И обняла лютого врага. Без мужика-то не выдюжит, вон, сколько сдобы женской!

Литое плечо, грудь почти оголившаяся, вечно бунтующая против корсажей… Нет, не волнует это мощное естество, претит даже, ибо напоминает о конфузии. Дёрнул же бес, забрался в светёлку к пленнице… Шереметев притомился с ней, уступил молодому. И ведь не так чтобы тянуло очень – просто думал подавить природную робость. Не удалось… Впрочем, к лучшему. Сообразил вскоре, на что годится стряпуха-ливонка. Кому она по масти…

Мелькают картины той зимы. Царь вывез всю ораву Глюков в Москву, учёному пастору повелел открыть гимназию, Марту поместил под надзор царевны Натальи[242] и боярышень её Арсеньевых – Дарьи и Варвары. Трещал, сотрясался по вечерам хилый дворец Лефорта[243] на Яузе. Вваливались Пётр и камрат его в одежде, провонявшей дымом костров, лошадьми, оружейной смазкой. Денщики втаскивали короба. Женские наряды, брошенные бароншами в Дерпте, в Нарве, чекулат из шведского обоза и кофий, заморские вина… Ивашка Хмельницкий, выпущенный из фляжек, приручал боярышень, выросших в тереме. Чур, не убегать – топает князь. Здесь меряйте! Хохот, полымя на щеках девиц…

С Дарьюшкой осмелел – чарка помогла, – и стала она женой, стала женщиной единственной. Зато в распутстве не уличат, от сего пристрастия независим.