Екатерина I — страница 50 из 84

На карте Адриенна увидела птицу, раскрывшую крылья, – вот-вот взлетит над морской синевой. Странные очертания, казалось, сулили удачу будущему правителю. Её Морицу… Остров Тобаго отыскался в другом полушарии – обломок Южной Америки, вынесенный рекой Ориноко.

– Привезу тебе обезьянку.

Она грустно усмехнулась. Утешать незачем. Требуется жертва. Что ж, она готова…

В те дни театралы ломились на «Беренику». Восторг и рыдания исторгала из их груди иудейская царица, любящая и самоотверженная. Тит, ставший императором Рима, не вправе жениться на иностранке, долг повелевает влюблённым расстаться.

По воле случая драма Расина сомкнулась с жизнью артистки. Собственную боль изливала она на сцене.

Я буду жить, таков приказ твой и завет.

Прощай и царствуй, друг, нам встречи больше нет!

Из Варшавы он вернулся довольный – курляндцы зовут его. Но расходы, расходы… Надо нанять слуг, обновить гардероб. От именья Шамбор одни убытки. Вор-управляющий выгнан, новый ничуть не лучше. Где раздобыть денег? Адриенна сняла со стены и продала старинный гобелен – подарок богатого покровителя. Ей ничего не жаль для своего обожаемого рыцаря.

Что уготовано ему? Он пускается во все тяжкие, совершенно один, отец безразличен, пальцем не шевельнёт… Чем ещё она может помочь Морицу?

Пусть узнают люди…

«Невозможно, – писала она в дневнике, – не испытать предельного возмущения против отца. Его поведение настолько же возмутительно, насколько действия сына заслуживают сочувствия своим благородством посреди всяческих невзгод».


За Псковщиной началось завоёванное. Поле, где конники светлейшего настигали шведов, крепость на холме, которую он штурмовал. Ни следа войны… дома под шапками соломы большие, крепкие – не чета русским избам, колосящаяся хлебная нива стелется чистым ковром. Вот – можно же отбиться от чертополоха! Князь смотрел с завистью. Сорок тысяч расквартированного войска кормит Ливония и сама, похоже, не голодает Обеды на станциях жирнее, постели чище, лошади упитаннее, бегут по гладкому, упругому большаку резво.

И вот Рига – каменное порождение этой ухоженной, хлебной земли, издали глядеть – глыба сплошная, непроницаемая и непокорённая. Война отполыхала и забыта. Отмылась Рига от гари, от крови, от моровой язвы, нигде ни осыпи кирпичной, ни пробоины, ни башни, усечённой снарядом. Позолота на Домской кирхе, пожалуй, богаче прежней, и, фу-ты, как размалёваны гешефты пивоваров, рестораторов, цирюльников, мясников, как зазывают аршинные, крючковатые немецкие буквы… Воля, полная воля торговому человеку.

Лошади зафыркали, попятились – под самыми мордами прошмыгнул мальчишка в белом фартуке, с батареей кружек на подносе. Ловко сумел пронести. Кружила, мотала улица, обдавая то дымком харчевни, то сладким, ореховым запахом из пекарни, потом, из сумерек каменного лабиринта вывела в ясный день, в тишину. Дальше не сунется Франц или Ганс с пивом своим, свято чтут дистанцию между собой и властью.

Пушки, штыки часовых. Когда-то латники Ливонского ордена, основатели замка, держали город в страхе, затем шведы и наместники ломали и достраивали, стремясь понадёжней укрыться в донжоне[369], в каземате, в подземелье, нимало при этом не думая о пропорциях. И получилось уродство, несуразное нагроможденье зданий: тут бастион выступает, там канцелярия торчит углом, либо казарма. Нет, неугоден князю замок, а главное – хозяин его неприятен. Сам-то не выйдет, поди…

Но оказалось – губернатор Репнин опасно занемог, уже неделя как не встаёт с кровати. Просит навестить. Безусый прапорщик сообщил печальную весть оробело, будто виноватый.

– Веди к нему! – сказал светлейший резко, ощутив какую-то свою вину.

Злорадствовать над немощным противником несвойственно Дажлычу, и взирает он на него с искренним состраданием. Коротышка фельдмаршал, исхудавший, жёлтый, лежал на огромной постели по-детски беспомощный, устремив к потолку молящие глаза.

– Скорей бы… забрал Господь…

– Что ты! Медицина тут, чай, премудрая.

Помолчали.

– Домой бы мне… Напоследок…

– Так за чем дело стало? Езжай! Хочешь, отпущу сейчас, именем государыни.

– Поздно уж… Не доеду. Далеко ведь Москва-то… Нет, здесь уж Бог судил… На чужой сторонке.

– Пошто так? Наша теперь.

– Да на кой ляд она нам? – И голос больного отвердел. – Зачем мы сюда пришли? Есть Питер, есть Ревель, вот и довольно бы, Александр Данилыч, с лихвой довольно. Своя изба валится, а лезем к соседу, когда у самих, у самих…

– Странно слышать от тебя, Аникита Иваныч. От старого воина… Это болезнь твоя говорит…

– У самих-то сколь не пахано, не сеяно, – продолжал Репнин, мотая головой и морщась, будто сгоняя муху.

– На том свет стоит. Не нами заведено… – Раздражение мешало Данилычу говорить связно. – Да нешто был хоть один век без войны? Кругом зависть… С Курляндией каково, знаешь?

– Слыхал я… То забота не губернаторская. Офицер твой там… Обскажет тебе…


Покои, отведённые князю в замке, – окнами на Двину. Три мельницы, шеренгой, словно в Голландии, машут крыльями на том берегу – курляндском. Мачты причала, сочная листва садов, серые пятна крыш.

Горохов промучил ожиданием два дня. Привыкший сохранять вид бравый, беспечальный при любых обстоятельствах, выпалил почти с торжеством:

– Саксонца выбрали.

Положил на стол кошели с ефимками – увы, лишь малая часть потрачена и, верно, зря. Один барон соблазнился, обещал в российских интересах стараться.

– Государство с полушку, а гонора-то, гонора… Никого не признают над собой. Фердинанд молчит, поляки тоже пока…

– Зашумят, Горошек… А герцогиня наша? Спит с Морицем?

– Плоть едина, батя. Как стемнеет, он к ней. Всякий стыд откинули.

– Таланту, стало быть, отставка?

– Бирону? Носа не кажет.

– Разобрало же Анну! Что за сласть в саксонце? Вот оно как с бабами, Горошек. Никогда не знаешь… Говорил ты с ней? Получила она письмо от царицы?

– Про это не поминала. Я спросил – угодно светлейшей герцогине принять его светлость князя? Нет, говорит, незачем ему беспокоиться, я сама к нему еду. Завтра же… С тем меня и отослала.

Что ж, добро пожаловать…

Погода испортилась, всю ночь барабанил дождь. Дороги размыло, шестёрка коней целый день волокла по ухабам, по лужам тяжёлую карету. Данилыч, услышав трубу форейтора, спустился с крыльца и подивился – к чему сей парад? Комья грязи облепили герцогский герб, золочёную сбрую.

– Гряди, гряди, голубица! Для милого дружка семь вёрст не околица. Верно?

Шутить не настроена. Сошла, не коснувшись поданной руки, следом выскочили два пажа, два румяных херувима в красных кафтанцах, понесли шлейф.

– Голодная небось. Битте! Через порок да за пирог…

– Премного благодарна.

Скорым шагом прошла в гостиную, села. Тяжёлая неприязнь в лице.

– Провещись, касатушка!

Нет, напрасны усилия исторгнуть хотя бы намёк на улыбку. Чужеземная гостья явилась, немецкая герцогиня. Забудь, что нянчил её, малолетнюю, шлёпал по мягкому месту, уча уму-разуму. Что неделями пила и ела у тебя, докучала болтовнёй пьяной, капризами да несносной стрельбой.

– Я в надежде была на вашу светлость. Писала вам… Видать, обманулась. Милости ждать от вас…

Голос её дрогнул.

– Дурости ты от меня хочешь, – отрезал князь. – Я нашей державе не враг.

– Я, что ли, враждебна?

– А ты рассуди, кому Курляндию даришь? Законный твой Мориц, незаконный – это пустое… Кровь Августа. Сын ему не дорог, так Курляндия, кусок-то жирный. Неужели толковать тебе надо, пресветлая? Великий государь определил – быть сей земле в империи Российской. Ты не полячка, не немка. Дочь царя Ивана…

При последних словах Анна надменно вздёрнула голоду, быстрыми, нервными движениями подобрала платье, будто собиралась встать и уйти.

– Не чаю я… не чаю худого от короля Августа… Он нам завсегда приятен.

– Приятность в амурах бывает.

Дёрнулась как от ожога.

– Кушать изволишь?

– Утруждать вашу светлость не смею. У меня тут свой кухмистер в Риге.

– Твоя воля…

– Хоть в этом вольна. Горек мне твой хлеб.

– Напрасно. Я зла на тебя не имею. А Морица мы не допустим. Мало ли что выбран… Митава Санкт-Петербургу не указ… Интерес короны нашей…

– Твой интерес, твой! – выдохнула Анна глухо, с ненавистью.

И полилось… Известно, куда метит его светлость, всей Митаве известно, да не бывать тому. Трясёт он толстым кошельком, думает – соблазнил, продадут бароны свою вольность. Не купит и не запугает, хоть сто тысяч войска приведёт. Фердинанд своё слово скажет, и другие суверены вступятся, не дадут в обиду Курляндию.

Решительно встала. Князь проводил до экипажа молча, вернулся к столу, к остывшему фазану.

– Пропали мы, – сказал он, криво усмехаясь, Горохову – Герцогиня нам войну объявила.

Однако надо отписать Екатерине. Любопытствует ведь самодержица. Признаться, что поругались? Скажет – худой он дипломат, худое начало миссии. Огорчится царица. Разумнее успокаивать её и вельмож, реляции слать утешительные, дабы не вмешивались.

Мол, убедил Анну. Согласилась – только светлейший князь сумеет защитить её права на угодья и деревни, если же другой кто сядет на трон, «то она не может знать, ласково ль поступать с ней будет».

Горохов под диктовку господина своего записал и тотчас с курьером отправил.


Проворный Горошек всё припас для выезда – парадная карета князя обновлена, начищена, смазана, из губернаторских лошадей отобрана шестёрка резвых буланых красавцев.

Глазей, Курляндия!

Четыре часа с лишком колыхалась за оконцем зелёная равнина. Окроплённая дождём, она празднично искрилась, как только сквозь пелену облаков проливалось солнце. Наконец за гребнем леса поднялся митавский донжон – главная башня замка-крепости, заложенного ещё первыми Кетлерами. Узкие прорези окон в серой, обглоданной временем каменной толще щурились высокомерно. Услышать оттуда музыку в честь своей особы светлейший не чаял. Блеснула река. Часовые на мосту – в шлемах и латах по старой моде – оторопело впустили незваного, неведомого вельможу и сопровождающих – эскадрон драгун.