Екатерина I — страница 60 из 84

– Ценю бесконечно… Польщён чрезвычайно…

Ликование, распиравшее его, сдерживал изо всей мочи.

Регент… Услышал заветное. Глас судьбы… Подмывало обнять, расцеловать троекратно милого улыбающегося пророка.

– Мёд, перец, – Рабутин откинулся. – Ах, да – и уксус. Ваш повар чудо. Он покажет моему Леонарду. А фазаны, которых мы ели на обрученье вашей дочери… Простите моё любопытство, вы отвергли Сапегу? Это правда?

– Да, неудачно сложилось… Жених повёл себя по-мальчишески. Между нами…

– Разумеется, мой принц. Но это для всех очевидно. Никто вас не осуждает Что ж, вы расстались с поляком, так обратите вниманье на Вену!

Данилыч пробормотал благодарность. Регент, регент… Приятство цесаря многое значит.

– Или кто-то уже на примете? – улыбка посла стала лукавой. – О, пардон! Я нахально вторгаюсь в семейные тайны.

Цесарю любопытно и это?

– Невеста свободна, – сказал Данилыч, и дипломат, подняв руки, изобразил восторг.

– Оповестите громче, на всю Европу! Принцесса Мария очаровательна. Для неё Гименей не поскупится, клянусь вам. Она украсит ваш герб.

Встал довольный, румяный, отяжелевший. В прохладных сенях, проводив его, князь ощутил приторность. Сладок сегодня Рабутин, сам мёдом мажет. Политика есть обман. Однако, входя к Дарье, сказал с порога:

– Бог Гименей кланяется.

– Чего?

Фыркнул, увидев, как всполошилась она, поняла.

– Рабутин, Рабутин… Машку сватает.

– Кого же?

– Принца, герцога, кому честь окажем. Лакея, что ли, нам предлагают?

– Экой ты! – княгиня в отчаянии опустила руки, встала перед супругом возмущённо. – Скалишь зубы… Плакать надо. Тень на фамилию пала, ужель невдомёк?

– Пустое, мы не виновные.

– Люди-то что говорят? Колечко обратно берут, да оно с царапиной. Так же и честь. А ты – принц, принц… Короля ещё…

Слов более нет, застыла.

– Ну, голубушка, раскручинилась… Наша-то и короля достойна. Поверь мне!


Царица осмотрела палаты, пристроенные к Зимнему, и столь была довольна, что в тот же день переехала. Угодил Александр. Мебель менять не изволила – старая привычна, удобна. Тот же столик возле кровати, кувшин с венгерским, глиняные латышские кружки. Здорова она, прочь докторов, лекарства! Новоселье справила с фрейлинами, напоила их допьяна, Эльза еле усидела за фисгармонией, путала духовное и светское. Музыка, смех, лай собачонок раздавались из спальни до полуночи.

И царевичу надо угодить.

Раскормленный увалень, каким он был недавно, сбавлял жирок, вытягивался, обещая стать высоким, стройным юношей, увы, похожим на отца. Трудно Данилычу проникнуться к нему симпатией. Отрок с князем неразговорчив, скован. Питает нежность к сестре Наталье – младшенькой, но влекут и старшие по возрасту – озорница царевна Елизавета, которая бегает с ним взапуски в парке, возится, щекочет, двадцатилетний Иван Долгорукий, балбес, выпивоха. Втянул Петрушку в забаву охотничью.

На уроках инфант непоседлив, науки чисельные, физические ему скучны, любит историю – особенно военную, успехи преважные в языках – говорит по-немецки, немного по-французски, штурмует латынь – родную речь Юлия Цезаря. Один из воспитателей, фехтовальщик, оказался френологом – ощупывал голову царевича, бугры, на ней и впадины.

– Характер упрямый, но нестабильный, порывистый, некоторые признаки деспота и сластолюбца.

Новые детские покои в Зимнем готовы. Светлейший, вводя туда, твёрдо взял Петрушу за руку. Пожатие первого вельможи… Правую руку инфанта держала Наталья, притихшая. Попятилась – огромная львиная морда оскалила пасть.

– Глупая, – сказал отрок ласково и как бы извиняясь перед светлейшим. Сообразил, нагнулся к коробу, вынул крашеный деревянный шар. Попал метко, прямо на язык зверя, пасть захлопнулась.

Игрушек, забавных кунштюков множество. Данилыч протянул духовое ружьё, Петрушка хмыкнул.

– Я умею из настоящего…

Понравился кегельбан, ярко раскрашенный, кегли чуть не в рост ему. Эй, сразимся! Брат и сестра принялись кидать – неуклюжи оба, мало сноровки. Хохотали, Петрушка к светлейшему потеплел. Девочку восхитил большой – по плечо ей – голландский дом с откидным фасадом – в любую комнату сунься, покачай колыбель с младенцем, переставь по-своему всё, что тут накопил хозяин – толстяк в клетчатой куртке, с длинной трубкой в зубах.

– Ну, чего не хватает?

Спрашивал Данилыч, как чародей, создавший сей дивный мир и могущий прибавить плезиров – только пожелай. К зиме катальная горка будет – из окна во двор, коньки имеются. Уже морозы схватывали Неву, близилось единоборство сезонов, конец переправам, и князь загодя вселился в Зимний – один, без женщин. С ним секретари, адъютанты, из дома взял портреты августейших особ, шахматы, столовое серебро, сервизы парадной посуды с гербами. Апартаменты примыкают к Царицыным.

– Матушка! Дыханье твоё хочу слышать.

Настроена Катрин безоблачно, окрепла, природный румянец на щеках вопреки погоде. Однако свою парсуну, написанную французом Натье[384] десять лет назад, сняла – поблекла ведь та баба-ягодка.

Сапега от постели отставлен, верно, не дозрел мальчик для амуров с ней. Во дворце – чин камергерский, жалованье… Вернула прежнего таланта – Левенвольде. Он старше поляка и князю мил – свой человек.

Как уберечь её от злых интриганов? Теперь поменьше народу толчётся во дворце. Бывало, Бутурлин приводил к ней гвардейцев с жёнами, чтобы крестила детей, – князь отсоветовал, хлопотно. И сам Бутурлин не вхож более. Светлейший уговорил принимать только членов Тайного совета, и то по надобностям чрезвычайным.

– К чему тебе, матушка, утруждать себя. Болезни отчего приключаются? От беспокойства. Апоплексия вдруг ударит…

На Совет она не появляется. Занята, неможется, – сообщает светлейший. Он-то по-прежнему идёт без доклада, в любое время, обязательно перед собранием и после, с бумагами. Она подписывает, не дослушав.

– Сон плохой был.

– Объелась, матушка.

– Александр, ты невежа. Отпеванье было. У Троицы.

– Наоборот понимай! К хорошему… Государь толковал этак.

– Ах, нет, нет, Александр. Вот тут, – прижала руку к груди, – стесненье, спазм. Не можно дышать. Конец приходит.

– Тьфу, типун тебе на язык!

– Типун?

– Сто лет тебе жить. Давай вот о чём… Скоро твой день рожденья. Приказывай! Сколько персон зовёшь? Поменьше бы тратить, в казне-то ветер свищет.

Прожект у Данилыча в папке. Вытащил для приличия – замахала. На твоё усмотренье, мол.

Сюжеты обычные, с Марсом, с Нептуном – как же без них! Новое бы показать…

Блеснула мысль и поначалу ошеломила дерзостью. Эх, была не была!


«Столп с короной, на нём молодой человек с глобусом и циркулем и другой рукой держит канат от столба к якорю, который погружён в землю…»

Так пером канцеляриста описана фигура, задуманная светлейшим для иллюминации. Корона обозначает августейший ранг стройного юноши, столб – возвышение его, якорь – уготованное будущее. Кто разумеет язык символов, – а их отполыхало немало над Петербургом, – тот догадается. Глобуса изрядную часть занимает Российская империя, инфант с циркулем созидателя её унаследует.

Два чиновника – Василий Корчмин и Григорий Скорняков-Писарев – составили план иллюминации подробный. Оторопь их брала. Возражать губернатору, однако, стеснялись.

Нарисует сцены художник, мастер потешных огней соорудит макеты, нанижет просмолённые фитили. Посол Рабутин распознает среди аллегорий личность царевича. Усмотрит в сём спектакле гарантию, доложит императору.

Вышло иначе…

Скорняков-Писарев потерял покой. Монаршего утверждения нет, видать, своевольно затеял Меншиков. При живой государыне показывает преемника. С чего это? Ведь сам отстранял царевича. Григорий Григорьевич отнюдь не желает присягать сыну изменника – причины имеет важные.

В феврале 1718 года он был послан в Суздаль главным следователем. Царь проведал о наглых поступках Евдокии и приказал разузнать, отчего не пострижена в монашество, кто позволил являться народу, именуя себя царицей. Изъять у ослушницы и её фаворитов письма, потатчиков арестовать. Всё то слуга царский исполнил. Евдокию перевели потом в другой монастырь, с режимом строгим. А в июне того же года в Петербург доставили Алексея, и в Тайную канцелярию, учреждённую царём, вошли Толстой, Бутурлин, Ушаков и он – Скорняков-Писарев. Стереть бы прошлое, испепелить… Допрашивал беглеца, был в застенке, указывал палачу – помучить, облить холодной водой, опять помучить…

Маялся Григорий несколько дней. Донести на Меншикова? Бог весть как обернётся… Идти к царице страшно, да и не примет она. А примет, так сочтёт за клевету, выставит вон. Больно она доверилась князю. Вот Петра Андреича она выслушает. Член Верховного совета, старейший из вельмож – только он способен противостоять Меншикову.

Постучался к Толстому в сумерках. Беседовали шёпотом, в домовой часовне, Григорий клялся, крестясь на икону:

– Истинная правда, отсохни язык, коли вру!

Мерцала одна свеча, граф от неё запалил дюжину, вглядывался в неурочного визитёра. Передвигался кряхтя, тёр поясницу.

– Мне-то не след мешаться, в мои-то годы. Подальше бы от суеты сует, в отчие Палестины.

– И я седой. Да топор и седую башку оттяпает. Спустят Евдокию… Ровно аспида с цепи… Казала мне зубы. Попадись ей!

– Неужто сожрёт? Авось Бог не выдаст.

– Господь видит, Пётр Андреич, а суд-то свой изречёт не скоро.

– Ох, почём знать! Не стало царя, и порядка не стало. Ноне всяк яму роет ближнему. Ветрище-то, Григорий! Ишь, воет! Шёл бы ты… Поздно ведь.

– Светлейший всем нам роет. Спихнёт и затопчет. Так мне, что ли, челом бить царице? Хоть замолви ей, а то прогонят в шею.

– Ладно, попробую Меня не впутывай!

Застонал, скрючился – подагра ломает. Свечи полыхали тревожно, остерегали Григория. Рисковое дело, стоит ли? Снаружи свистела первая вьюга, снег словно песок – твёрдый, жалящий. Григорий с малых лет находил в непогоде прелесть. Вливает отчаянность.