Екатерина I — страница 61 из 84

К самодержице он проник. Говорил волнуясь, взахлёб. Брови её дрогнули, осерчала как будто. На него или на Меншикова? Спросил бы, да немота сковала. Терзался потом.

Шесть вечеров подряд в честь дня рождения императрицы горела иллюминация – на Зимнем, на палатах княжеских, герцогских, на домах горожан. Толпы на набережных кричали в восторге, глохли от залпов. Григория трясла лихорадка. Роковая фигура не возникала. Проглядел, может быть? Нет, никто не видел.

Ура! Победа…

Данилыч же кулаки сжимал, видя пустоту в парсунах, выстроченных холодным огнём. Злило его ревущее людское множество. Ещё накануне торжеств появился Горохов. Противно шепелявил в усы. Утром от вице-губернатора Фаминицына подтвержденье – да, запретила царица.

Кто ей донёс?

Занемог светлейший – до того расстроила. Но лежать недосуг. Пресечь вражеские козни немедля.

Катрин невинной прикинулась – отчего беснуется Александр? Какая фигура? Царевича? Да при чём он? Речи не было.

– Вспомни, матушка!

Наморщила лоб, улыбаясь при этом. Веселились – вот и всё, что смог вытянуть.

– Отшибло память?

– Не мучь меня, Александр!

Надувала губы, глаза закатывала – комедиальное действо.

– Ох, матушка! Всё равно разыщу мерзавца. Мне гадят, и тебе ведь тоже.

Дознаться было просто – фрейлина Крамер углядела визит Скорнякова-Писарева, выведала и то, что пробраться ему помог Толстой.

Ну погодите, злыдни!

Злорадствуют, поди… Дьявол с ними, повременить. Спугнёшь, забьются в норы, окуражутся – коготки расправят. Тогда и остричь…


И царице ни слова больше – будто забыто мелкое. Данилыч волчком крутится – опять на носу праздник, день кавалерский, святого Андрея.

Морозы лихие, Неву сковало. Утром 30 ноября князь облачился в парадное, но по-военному, кафтан цветов гвардейских, синий с красными отворотами, шпага в алмазах – дар великого государя. Самодержица – в амазонское поверх душегреи. По бокам кареты, спотыкаясь, зачёрпывая башмаками снег, – дворцовые чины, позади – отряд кавалергардов, за ними красный с гербом возок светлейшего, водружённый на полозья. По-прежнему место князя в процессии вельмож первое. Всю площадь у Троицы заполнил санный поезд вельмож. В храме после литургии царица воздела Андреевский крест на цыплячью шею княжича Любекского, юного жениха Елизаветы, на посла Рабутина, на царевича. Петруша зарделся от гордости, дал потрогать сестре.

– Желаю вам, ваше высочество, носить с честью, – почёл нужным сказать Данилыч.

За обедом следил пристально, делал знаки инфанту. Небрежен, бросил кость на скатерть, кидался хлебными корками, норовя попасть в Сашку Меншикова. Веселились, танцевали.

Через каждые две-три страницы пишет секретарь это слово – «веселились», хотя вид у князя с похмелья жалкий. Глотает рассол, парится в мыльне, сутками не выходит из дома. А царице неймётся – опять плезир затевает.

Омфала, Омфала…

Негаданно, в неурочный час – военная тревога, горнисты её величества под окном, дуют что есть мочи. Забавляется амазонка. Ладно, всегда есть чем угостить, в поварне туша на вертеле. Превозмогая вялость в членах, мигрень в голове, усаживал Данилыч императрицу, хохочущих фрейлин и камергеров. Вспомнился флорентийский мрамор. Наконец-то оказия сделать сюрприз, и, пожалуй, кстати.

Напились, наелись. Повёл компанию в зимний сад. Сашка дорвался, понёс шлейф её величества. Дарья цыкала.

– Пол метёшь.

Гофдамы и кавалеры, радуясь зелени, рассыпались по аллеям. Царица остановилась, прочла надпись, крупно врезанную в подножии скульптуры.

Проговорил шутливо:

– Так и я, матушка, перед тобой… Раб твой…

Склонил выю, подражая Гераклу.

– Ах, Александр!

Почти укоризненно молвила, едва улыбнувшись. И словно забыла, оборотясь к конфетному столу. Хорошо, успели накрыть… Засахаренные французские фрукты в Петербурге редкость. Порушила липкую пирамиду, отведала персика, ананаса, выбрала марципанного младенца, спустилась в зал танцевать. Сашка гордо ходил за ней по пятам с рижской сластью в руках. Владычица крутила менуэты с Левенвольде, вскоре притомилась, упала в кресло.

– Послезавтра ко мне, – сказала Данилычу, отдышавшись. – Захватишь фрукт.

Хмельной выдался декабрь. Семейное торжество у тайного советника, день рождения Елизаветы, опять к её величеству… Уж стало невмоготу, передохнуть бы до Рождества – нет, взбрело ей: давно не было в столице ассамблеи[385]. Потрудись, Александр, устроить у себя, по правилам, как при государе! Звать тайных советников, сенаторов, генералов, высших чинов коллегий, высших духовных, штаб– и обер-офицеров, достойнейших купцов, мореходов, мастеров иностранных и русских.

– Матушка, куда я их дену? Во дворе, что ли? Ноев ковчег и то мал будет.

– Ты можешь, Александр.

Омфала, Омфала…


Ассамблея прошумела словно в чаду, оставив битую посуду, едкий табачный дым, впитавшийся в драпировку и, кажись, в стены. Отзвенели колоколами Святки, истощился поток христославов – напустили холода в сени, – светлейший стоял в шубе, черпал из ведра водку, с отвращеньем пригубливал. Солдаты, корабелы Адмиралтейства, кто в вывернутой овчине – барашек из яслей вифлеемских, кто в лоскутном одеяле – волхв, звездою призванный к новорождённому Христу. Вкушали истово, будто причащаясь, обдавали запахом прели. Мысль, далёкая от благочестия, донимала светлейшего.

Нынче всяк под личиной.

Голицын оказал уваженье, прислал певчих. Молодцы как на подбор, откормленные, в расшитых рубахах, волосы в скобку острижены – деревенские все, обучены в подмосковной вотчине. Пели церковное, знакомое с детства, но столь полнозвучно, столь благостно – за душу брало. Даже Варвара прослезилась. Удостоил боярин.

Понимай так – благодарит за дружбу. Принят Алексашка-пирожник в партию царевича. Однако кряхтел ведь, спесивец, негодовал, когда простолюдины, став офицерами, восходили в шляхетство. Родовитым мерзило. Теперь-то довольны? Нет, таят в себе что-то.

Голицын давно признан главой боярства и пребывает в сём качестве бессменно, хотя Пётр Толстой старше его, восьмой десяток отсчитывает. Годами старше – не знатностью. Димитрию Михайловичу за шестьдесят, с возрастом точно молодеет – сбавил жирок, движения быстрые, в зорких глазах бесстрашие. Противником такого иметь опасно, алеатом зело авантажно – да каковы условия?

Царица, отгуляв Рождество, через день заскучала – объявлен был малый гезельшафт, сиречь столованье персонам избранным. Виночерпием назначила молодого Левенвольде – шалопай тарабанил без умолку немецкие тосты, пьянел, наливал через край. Голицын отдёргивал чарку сердито. Данилыч, улучив момент, похвалил боярских певчих.

– Яко ангелы в небеси… Навек мы тебе признательны. Не хочешь ли моих послушать?

– По-русски-то умеют твои?

Подобрел лицом, обещая приехать.

Хор у светлейшего набран во владеньях украинских, Голицыну угодил весьма, напомнил беспечальное житье в Киеве, на губернаторстве. Плезир духовный дополнен плотским – лоснящейся кулебякой с грибами и осетриной. Гость одобрил, но кушал скромно, от питья воздержался – и так-де вседневно тешим дьявола.

– Веришь, князюшка, Апраксин пристал – продай певцов! Нет, кукиш… Капелла наша фамильная, мой дед завёл, сколько раз в Кремль возил, к царю. Алексей Михайлович охоч был… Апраксин-то без понятья, ему для престижа. Продай, продай… Не всех, так баса. Да он удавится, Микешка мой, коли отдам кому…

Дарью и Варвару порадовал, вспомнил отца их, Арсеньева.

– Батюшку вашего знавал. У него пристрастье было – соколы, теперь кто этак охотится? Забыто…

Стол кофейный накрыт в Ореховой, на двоих. Каплю шартреза гость позволил себе, влил в чашку.

– Иностранцы говорят – рабство в России, людьми торгуете. Невольники у вас, как у мохамедан. Что скажешь? Христианам негоже… А ведь в Европе так же, в прежнее время. У нас наоборот, Юрьев день[386] был, слыхал, батюшка? Уход дозволялся от господина. Борис Годунов отменил. А почему? Кабы к другому владельцу бежали… Воля-то краше. Дорога – вот она, хоть в степи к казакам, хоть за Урал. У меня деревень пустых с полсотни, раскидало народ. В Европе не то, предел есть. А мы предела не ведаем, в том и беда наша. За Воронежем земля не пахана, татары шалят, а мы в Персии чего-то ищем.

– Ох, не поминай, Димитрий Михайлыч!

Зуб ноющий – эти персидские дела. На Верховном совете оба в согласии – выпутаться надо, сохранив по возможности южный берег Каспия. Да речь, видать, не о том. Куда же ведёт боярин?

– Нету предела, нету… Камчатскую землю имеем, а что прибытку с неё? Капитан Беринг дальше пошёл, воротится вот – ну как с Америкой та земля спаяна? Неужто и туда влезем?

– Ширится держава, – счёл нужным вставить князь. – Макиавелли учил принца… Упустишь – враз отымут.

– Батюшка мой! В Европе земля золотая. Тесно там… Мы широко живём, правда твоя. Широко, да бедно. Великий государь, блаженной памяти, общей пользы желал. А велика ли она – польза-то? Я прямо скажу, замахнулся Пётр Алексеич, ощутил силушку, ух, замахнулся! Из Персии аж на Индию… Шведскую кампанию окончили, получили море, а сила-то на исходе.

– Мы малы, чтобы судить его, – произнёс светлейший с неудовольствием.

– Един Бог всеведущ, батюшка, – и Голицын глянул с вызовом. – Един Бог.

– Не дожил великий государь, – посетовал Данилыч смиренно, примирительно. – Рано покинул… Надоумил бы нас. Бьёмся вот… хвост вытащим, нос воткнём.

– Великого нет и не будет.

Помолчали. Боярин, опустив голову, гладил рукоять трости, лежавшей на коленях, – серебряную голову льва, смешную, как у собаки. Старинная палка, дедовская. Дед, распалясь, кремлёвские ковры дырявил ею в боярской Думе.

– Воистину, Димитрий Михайлыч, не будет Великого. Через тыщу лет разве…

– И я так мыслю, – Голицын поворачивал льва, оглаживал. – С наследником-то как быть? Ум незрелый. Прилепился Ванька Долгорукий, старше, да ведь дурак дураком. Пошто совращает отрока? Гляжу, царевич-то – книжки побоку и в лес с Ванькой, зайцев гонять. От Ваньки чему научится? Маврин-то слабоват. Потвёрже бы пастыря… Я говорил государыне, да без тебя она, батюшка, не решит.