В четыре часа утра шестого декабря был дан сигнал к атаке с помощью трех бомб. С криками «ура!» колонны двинулись к траншеям. Турки бешено отбивались. Русские не давали им пощады. Де Дама штурмовал Стамбульские ворота со своими гренадерами. Как только им удалось ворваться, началась «ужаснейшая неподражаемая резня», что позволило Фридриху Великому дать русским солдатам прозвище «урсуманы» – наполовину медведи, наполовину сумасшедшие [63].
Российские солдаты, охваченные яростью, вели себя как безумные: даже когда гарнизон сдался, они продолжали носиться по улицам, убивая мужчин, женщин и детей (всего от восьми до одиннадцати тысяч турок), как «вихрь самый сильный, – писал Потёмкин Екатерине, – обративши в короткое время людей во гроб, а город верх дном» [64]. Это был самый настоящий хаос, который русские оправдывали тем, что вели священную войну против безбожников. Турок убивали в таких количествах, что они валялись кучами, по которым шли де Дама и его солдаты, проваливаясь по колено в кровавые тела. «Мы очутились внутри города, покрытые кровью и мозгом», – пишет де Дама. Тела лежали так близко друг к другу, что де Дама был вынужден идти прямо по ним, его левая нога «попала в промежуток глубиною в три или четыре трупа» и угодила в рот раненому турку. Тот сцепил зубы на пятке, и де Дама смог освободиться, только вырвав кусок ботинка [65].
Был учинен невероятный грабеж, солдаты хватали горстями бриллианты, жемчуга и золотые украшения, которые на следующий день за бесценок продавали вокруг лагеря. Серебро никто даже не брал. Потёмкин взял себе изумруд размером с яйцо, чтобы подарить его императрице [66]. «Полилась рекой кровь турецкая, – пели русские солдаты на марше в следующем столетии. – И паша упал пред Потёмкиным».
Сераскир Очакова, старый паша, предстал перед светлейшим с обнаженной головой. Князь переходил от горечи к экзальтации. Он сказал паше, что такая жуткая бойня произошла только из-за упрямства турок. Если бы Очаков сдался, всего этого можно было бы избежать. Сераскир был удивлен, что российский командующий так потрясен гибелью солдат. Он отвечал, что выполнял свой долг, а Потёмкин – выполнял свой, и судьба улыбнулась русским. С восточной вежливостью паша добавил, что он сопротивлялся, только чтобы победа светлейшего князя была еще более прекрасной. Потёмкин приказал найти в развалинах тюрбан, который потерял сераскир.
К семи утра, после четырех часов ожесточенных боев, Очаков стал русским[135]. Потёмкин приказал остановить бойню, и приказ был моментально приведен в исполнение. Были приняты особые меры, чтобы сохранить одежды и драгоценности женщин и обеспечить уход за ранеными. Все свидетели, даже иностранцы, соглашались, что нападение Потёмкина было «великолепным» и практично спланированным с учетом фортификации [68].
Князь вошел в Очаков со своей свитой и сералем – «прелестными амазонками», которые, по словам учителя великого князя по математике Чарльза Массона, «находили интерес в посещении полей сражений и восхищались прекрасными трупами турок, лежащими на спинах, с саблями в руках» [69]. Еще прежде чем до Петербурга дошли подробные отчеты, начали распространяться истории о том, как Потемкин пренебрегал интересами раненых. «Как про меня редко доносят правду, то и тут солгали», – писал он Екатерине. Светлейший князь превратил свой шатер в госпиталь, а сам переехал в маленькую «кибитку» [70].
Де Дама присоединился к Потёмкину и его «племянницам», особенно к Екатерине Самойловой, которая, очевидно, достойно его вознаградила. «Такого рода счастье… никогда никому не служило такой быстрой наградой за такое жестокое счастливое утро. Подобного наслаждения обыкновенно приходится ждать до возвращения на квартиры или в столицу», – несомненно, это относилось и к несчастному мужу Самойловой [71].
Подполковник Боур, самый быстрый путешественник в России, галопом помчался в столицу, чтобы известить императрицу. Когда он прибыл, Екатерина спала, будучи больной и утомленной. Мамонов ее разбудил. «Я была больна, – писала императрица, – но ты меня излечил». На следующий день Потёмкин пишет: «Поздравляю Вас с крепостию». Были захвачены 310 пушек и 180 стягов, убито 9500 турок и 2500 русских. «Ой, как мне их жаль», – пишет князь [72].
Резню легко устроить и сложно после нее восстановиться. Турецких тел было так много, что их не представлялось возможным похоронить, даже если бы земля была достаточно мягкой. Трупы сваливали на телеги и везли к лиману, а там грудами оставляли на льду. Русские дамы приказали отвезти себя туда на санях, чтобы восхититься [73].
Екатерина ликовала: «За ушки взяв обеими руками, мысленно тебя цалую, друг мой сердечный Князь Григорий Александрович, за присланную с полковником Бауром весть о взятьи Очакова. […] Всем, друг мой сердечный, ты рот закрыл, и сим благополучным случаем доставляется тебе еще способ оказать великодушие слепо и ветренно тебя осуждающим» [74]. Австрийцы, потерявшие возможность скрывать свое неумение воевать за жалобами на бездействие Потёмкина, были почти разочарованы. «Взятие Очакова очень выгодно для продления войны, – говорил Иосиф Кауницу в Вене, – а не для заключения мира» [75]. Придворные начали смеяться над де Линем, который во всеуслышание заявлял, что Очаков в этом году взят не будет [76]. Прежние критики Потёмкина кинулись писать льстивые письма [77]. «Этот человек никогда не идет проторенной дорогой, – говорил Литтлпейдж, – но всегда приходит к цели» [78].
Шестнадцатого декабря отслужили благодарственный молебен и выпустили салют из ста одной пушки. «Все люди вообще чрезвычайно сим щастливым произшествием обрадованы», – писала Екатерина. Боур получил чин полковника, золотую табакерку с бриллиантами и был отправлен обратно. С собой он вез предназначенные князю Таврическому, бриллиантовый крест Святого Георгия и инкрустированную алмазами шпагу стоимостью 60 000 рублей [79]. Потёмкин очень устал, но не собирался почивать на лаврах. Перед возвращением в Петербург предстояло сделать еще многое. Когда его посетила очередная вспышка эйфорической энергии, он проинспектировал судостроительные верфи в Витовке, решил основать новый город Николаев, посетил Херсон с проверкой флота. Но важнее всего было разместить гарнизон в Очакове, отправить флот обратно в Севастополь, превратить турецкие трофеи в линейные корабли, оснащенные шестюдесятью двумя пушками каждый, и разместить армию на зимних квартирах. Эти задачи были непростыми, особенно учитывая рост недовольства в Польше, подогреваемый англо-прусским альянсом.
Князь призывал к détente [политике разрядки напряженности (фр.). – Прим. перев.] в отношениях с Пруссией. Екатерина не соглашалась и говорила, что отношения с Западной Европой – ее забота. «Государыня, я не космополит, до Европы мало мне нужды, – отвечал Потёмкин, – а когда доходит от нее помешательство в делах мне вверенных, тут нельзя быть равнодушну». Здесь мы явно видим, как разграничивались сферы ответственности двух партнеров и как Потёмкин не хотел оказаться связанным этими границами. Что же до Пруссии, то Потёмкин пишет: «Не влюблен я в Прусского Короля, не боюсь его войск, но всегда скажу, что они всех протчих менее должны быть презираемы» [80].
Наконец светлейший князь выехал в Петербург. «Я вас туда и отвезу, – сказал он де Дама. – Не покидайте меня больше, я беру на себя все устроить для вас. Отправьте только вперед все, что вам необходимо, а остальное предоставьте мне [81]. Сани были готовы. Князь и де Дама взобрались в них и укрылись шкурами и мехами, как будто легли в колыбель. «Вы готовы? – спросил Потёмкин де Дама. – Я отдал приказ, чтобы вы не отставали от меня». Лакей устроился на санях и хлестнул лошадей, которые поскакали в ночь, сопровождаемые со всех сторон казаками с зажженными факелами. Де Дама немного отстал и нагнал спутника лишь в Могилеве. Он устал и хотел спать, но где бы ни оказывался князь, местные губернаторы и знать устраивали парады и празднества. Де Дама прямо из саней ввели в залу, «где весь город и весь гарнизон собрались на бал». Князь не принимал никаких извинений по поводу туалета или усталости, познакомил его со всеми дамами и, как сообщает де Дама, «не спросив меня, подвел мне одну из них, и я, покорившись участи, стал танцевать и уже не покидал бала до 6 час. утра». В полдень они снова были в пути [82].
Петербург ожидал возвращения князя с ужасом и нетерпением, как будто это было Второе пришествие. «Город волнуется, ожидая его светлости, – писал Гарновский. – Все только об этом и говорят». Дипломаты, особенно прусские и английские, следили за дорогой. Британский дипломат напился в гостях у Нарышкина и прокричал тост за Потёмкина. Разочарованный, но по-прежнему полный надежд американский пират Джон Пол Джонс тоже ждал князя с нетерпением, ведь тот мог решить его судьбу. «Причины, по которой столь продолжителен приезд княжий, мы не знаем и отгадать не можем, – жаловался Завадовский фельдмаршалу Румянцеву-Задунайскому, – между тем дела, также как люди, в ожидании» [83].
Екатерина следила за его перемещениями: «Переезд твой из Кременчуга в Могилев был подобен птичьему перелету, а там диви[шь]ся, что устал. Ты никак не бережешься, а унимать тебя некому: буде приедешь сюда больной, то сколько ни обрадуюсь твоему приезду, однако при первом свиданьи за уши подеру, будь уверен» [84].
Тем не менее Екатерина по-прежнему со всех сторон была осаждена войнами, коалициями, придворными интригами и оставалась неспокойной. Мамонов приносил успокоение, но не помогал в государственных делах: к тому же теперь он всегда был болен. Екатерина беспокоилась о том, чтобы достойно принять своего супруга, особенно когда поняла, что воздвигла триумфальные арки в честь князя Орлова и Румянцева-Задунайского, но забыла о светлейшем князе. «Ваше Величество так его знать изволите, – заметил её секретарь Храповицкий, – что сами никакого с ним расчета не делаете». – «То так, – отвечала Екатерина, – однако же все человек, может быть, ему захочется». Поэтому она приказала иллюминовать мраморные ворота в Царском Селе и украсить их стихами из «Оды на Очаков» придворного поэта Петрова: «Ты в плесках внидешь в храм Софии». Это было отсылкой к Святой Софии в Стамбуле. Екатерина грезила, что Потёмкин «будет в нынешнем году в Цареграде», и предупреждала Храповицкого: «о том только не вдруг мне скажите» [85]. Дорога к Царскому Селу освещалась на шесть миль днем и ночью. Должны были дать залп из пушек крепости, что обычно было прерогативой монарха. «Скажи, пожалуй, любят ли в городе князя?» – спросила императрица своего камердинера Захара Зотова. «Один только Бог да вы», – смело ответил тот. Екатерину это не смущало. Она заявила, что слишком больна, чтобы снова отпустить его на юг. «Боже мой, – говорила она, – как мне князь теперь нужен» [86].