дин из множества подобных счетов, отправленный в феврале 1784 года французским ювелиром Дювалем:
Большой сапфир в 18.¾ карата – 1500 рублей
Два бриллианта в 5.⅜ карата – 600 р.
10 бриллиантов в 20 каратов – 2200 р.
15 бриллиантов в 14.5 каратов – 912 р.
78 бриллиантов в 14.5 каратов – 725 р…. [56]
Потемкина интересовали не только драгоценные камни: в счёте, направленном его банкиром Теппером из Варшавы, упоминаются две золотых табакерки с бриллиантовой гравировкой, две пары золотых часов (одни – с репетиром и выгравированные бриллиантами), souvenir-à-brilliants [бриллиантовые сувениры (фр.). – Прим. перев.], нотные записи, восемнадцать писчих перьев, пошлины за ввоз картин из Вены, жалованье польскому агенту влияния, 15 000 рублей «еврею Осии» за исполнение неведомого поручения. Итоговая сумма по счёту составила почти 30 000 рублей [57].
К оплате своих счетов Потёмкин относился весьма небрежно, и эта небрежность тоже породила множество анекдотов. У входа в его апартаменты почти всегда в числе прочих толпились ювелиры и ремесленники, не получившие причитавшихся им денег. Говорили, что по прибытии кредитора Потёмкин подавал Попову условный знак: открытая ладонь означала, что торговцу надо заплатить, а сжатый кулак – отказать. Никто из обиженных не решался пойти на публичный конфликт с князем в присутствии придворных. Но ходили слухи, что швейцарский придворный ювелир Фаси подсунул свой счёт под тарелку Потёмкина, когда тот обедал с императрицей. Светлейший князь сперва решил, что это любовная записка, а когда прочёл, разгневался. Екатерина засмеялась, а Потёмкин, всегда уважавший смелость, всё-таки оплатил счёт. Но чтобы проучить ювелира за нахальство, он велел отсчитать ему всю сумму в медяках – их оказалось достаточно, чтобы усыпать две комнаты [58].
Обед
Около часу дня ювелиров выпроваживали, и начинали подтягиваться гости, приглашённые к Потёмкину на обед – основной приём пищи в восемнадцатом веке. Для них накрывали стол на восемнадцать персон. Обычно среди приглашённых были офицеры, приезжие гости и те, кто был в тот момент его лучшими друзьями – от Сегюра и де Линя до леди Крейвен и Сэмюэля Бентама. Потёмкин дружил с такой же страстью, как и любил, и его дружеские связи часто оканчивались разочарованием. «Самый надёжный способ добиться его дружеского расположения – не бояться его», – писал Сегюр. Когда он прибыл в Петербург и посетил Потёмкина, то был вынужден так долго ждать, что вспылил и ушёл. На следующий день князь отправил ему письмо с извинениями, пригласил снова зайти к нему и встретил Сегюра в великолепном наряде, каждый шов которого был украшен бриллиантами. Когда Потёмкин, в очередной раз будучи в депрессии, не мог встать с постели, он сказал Сегюру: «Любезный граф, я истинно расположен к вам, и если вы сколько-нибудь любите меня, то будемте друзьями и бросим всякие церемонии». Подружившись с кем-то, он предпочитал общество этого человека компании самых высокопоставленных особ, как, например, случилось с Сэмом Бентамом [59]. Потёмкин был преданным другом: в личной беседе он держался ласково и сердечно, хотя на публике мог вести себя «надменно и высокомерно». Вероятно, это было связано с его поразительной застенчивостью [60]. Как-то раз Миранда даже увидел, как тот сконфуженно покраснел из-за раболепного внимания к своей персоне [61].
Князь был замечательным собеседником в эпоху, когда это искусство особенно ценилось. «Потёмкин то серьёзен, то весел, – вспоминал Сегюр, – всегда готов обсудить какой-нибудь богословский вопрос, от степенности легко переходит к смешливости и не кичится своими познаниями». Де Линь говорил, что если князь желал очаровать кого-то, то ему это без труда удавалось, ведь он владел «искусством завоёвывать сердца». Он был невероятно благодарным, приятным и в то же время невыносимым собеседником: «бранился или хохотал, дразнился или сквернословил, принимался капризничать или погружался в молитвы, пел или пребывал в задумчивости». Он мог быть «необыкновенно обходительным или крайне грубым». Но под его «грубостью» часто скрывалась «величайшая душевная доброта». Бентам никогда не ощущал такой «весёлости», которая сопутствовала им с Потёмкиным, когда они путешествовали в одной карете. Поэт Г.Р. Державин вспоминал, что Потёмкин «имел весьма сердце доброе и был человек отлично великодушный». Он также обладал удивительным добродушием. «Чем более я узнаю его характер, говорил Сэм Бентам Полу Кэрью, – тем более оснований имею его ценить и восхищаться им» [63].
Его гениальность причудливо сочеталась с искренним человеколюбием и заботой о простых людях, особенно солдатах, что в эпоху «пушечного мяса» было весьма редким явлением. Де Линь заметил, что князь никогда «не проявлял мстительности, просил прощения за боль, которую причинял, и сразу исправлял свои ошибки, если судил несправедливо». Приобретя польские земли князя Любомирского, он приказал: «Все находящиеся в… имении виселицы предписываю тотчас же сломать, не оставляя и знаку оных; жителям же объявить, чтобы они исполняли приказания господские из должного повиновения, а не из страха казни» [64]. Цель его военных реформ состояла в том, чтобы сделать солдатскую жизнь более комфортной – для XVIII века это была совершенно новаторская идея; хотя в то же время князь стремился и к тому, чтобы повысить боеспособность войск. Его неоднократные распоряжения о смягчении наказаний совершенно уникальны для российской армии: вновь и вновь он приказывал ограничить физическое насилие. «…Отнюдь не позволять наказывать побоями, а понуждать ленивых палкою не более шести ударов, – писал он в одном из приказов. – Побоев жестоких не употреблять» [65]. Его неустанные распоряжения кормить войска тёплой питательной едой звучат абсолютно современно, хотя тогдашние российские генералы считали, что это разбалует солдат [66].
«Он был вовсе не мстителен, не злопамятен, а его все боялись» [67], – вспоминал в своих мемуарах Вигель, который был убеждён, что именно этим объяснялось противоречивое отношение к Потёмкину. Его терпимость и добродушие озадачивали русских людей. «…Взор его, все телодвижения, казалось, говорили присутствующим: “вы не стоите моего гнева”». Его невзыскательность, снисходительность весьма очевидно проистекали от неистощимого его презрения к людям» [68].
Обед подавали около 13:30, и даже если гостей было всего шестнадцать (как, например, на одном из обедов, который посетила леди Крейвен в Тавриде), для них играл духовой оркестр из шестидесяти человек [69]. Князь был известным эпикурейцем и гурманом – Щербатов обвинял его во «властолюбии» и «обжорливости» [70]. В периоды политической нестабильности еда, должно быть, его успокаивала, а возможно, служила ему топливом, словно уголь для паровоза. Он продолжал наслаждаться простой крестьянской пищей, однако в то же время лакомился каспийской икрой, гамбургским копчёным гусём, нижегородскими огурцами, калужской выпечкой, балтийскими устрицами, дынями и апельсинами из Астрахани и Китая и прованским инжиром. На десерт он предпочитал pain doux de Savoie [булочки из Савойи (фр.). – Прим. перев.] [71], и куда бы он ни приехал, всюду ему подносили его любимейшее блюдо – стерляжью уху, приготовленную из молодых осетров с Каспия. Вскоре после того, как в 1780 году Реджинальд Пол Кэрью прибыл в Петербург, он был приглашён к Потёмкину на «обычный» обед и впоследствии описывал поданные ему «изысканные деликатесы»: «замечательное белое мясо телёнка из Архангельска, аппетитная нога ягнёнка из Бухары малой, молочный поросёнок из Польши, персидское варенье, каспийская икра» [72]. Все блюда приготовил Баллез[95], французский chef de cuisine [шеф-повар (фр.). – Прим. перев.] князя [73].
Светлейший князь был также большим ценителем вин – не только собственных из крымского Судака, но, как пишет Кэрью [74], из всех «европейских портов и островов Греции, с полуострова Кейп-Код и с берегов Дона». И конечно, ни одно застолье не могло обойтись без шампанского [75]. Если русский посол в Южной Европе, как, к примеру, Скавронский в Неаполе, желал заручиться покровительством князя, он отправлял ему античную колонну и несколько бочек вина [76].
Однажды на пике своей славы светлейший князь сел пообедать. Он был весел и во время обеда непрестанно шутил, а затем вдруг притих и принялся грызть ногти. Гости и слуги, замерев, ожидали, что же он скажет. Наконец он произнёс: «Может ли человек быть счастливее меня? Всё, чего бы я ни желал, все прихоти мои исполнялись, как будто каким очарованием: хотел чинов – имею, орденов – имею; любил играть – проигрывал суммы несчетные; любил давать праздники – давал великолепные; любил строить дома – построил дворцы… Словом, все страсти мои в полной мере выполнялись». С этими словами князь швырнул на пол стопку баснословно дорогих тарелок китайского фарфора, разбил их вдребезги, умчался в свои покои и заперся на ключ.
Потёмкин терзался собственной пресыщенностью: он считал себя «баловнем судьбы» и часто признавался в этом. Но порой масштаб собственных успехов внушал ему отвращение. Возможно, это глубоко русская черта: он стыдился своей безграничной власти и гордился своей мятущейся душой; его отталкивала холодная механистичная бюрократия, зато он ценил свою способность к бесконечным страданиям и самоуничижению, в которой кроется секрет величия подлинно русского характера. Его жажда славы, богатства и наслаждений была неутолима, но все эти удовольствия не приносили ему счастья. Лишь величайшие достижения в политике, войне, красоте, музыке и искусстве, или высоты религиозного мистицизма могли служить оправданием бесстыдству чистой власти [77].
Однажды он позвал адъютанта и велел подать кофе. Слуга помчался исполнять веленное. Затем он вновь отдал тот же приказ. За кофе отправили второго посыльного. Разъярившись, он повторял приказ снова и снова. Когда кофе наконец прибыл, Потёмкин сказал: «Не надобно, я только хотел чего-нибудь ожидать, но и тут лишили меня сего удовольствия!» [78].