Екатерина Великая. Императрица: царствование Екатерины II — страница 39 из 77

Нравственное исправление невозможно осуществить, не начав с самого себя, – это мысль глубокая. Отвечала ли сама Екатерина требованиям, которые выдвигала, начинала ли она с себя? Это очень сложный вопрос. Не рожден ли ее призыв к терпимости (любопытно, что она учит терпимости одного из самых мягких и сострадательных людей своего времени) стремлением, чтобы оставили в покое, не трогали, не обличали людей, с которыми ей работать, на которых ей опираться? А тут уж стали возможны и казенно-равнодушное «не есть нашего департамента», и совсем уж неприятное: «мы не любим меланхолических писем». Дурной знак: с годами все больше развивался в ней этот оптимизм, эта бодрость, основанная на стремлении не видеть беды, на легком самоуспокоении, – мол, делаю, что могу.

Но ведь она, кстати сказать, действительно делала, что могла.

Новиков имел право отчитать царицу с ее концепцией – его собственная позиция глубока, полна любви и сострадания к народу, отсюда и его сатира, полная горечи, отсюда и его высокий гнев. Но прав ли он, когда говорит о Екатерине «слабой совести люди»? «Душа слабая и гибкая» – разве это о ней? У Екатерины была сильная душа, но действительно – гибкая, только была ли это гибкость приспособления или гибкость понимания?

Екатерина тоже бичевала пороки, из которых главными для нее были корысть и дух властвования. «Наравне быть не умеют, и от того уже родиться может зависть, угнетение, когда есть возможность, несправедливости всякие, насильствие и, наконец, мучительства». «Наравне быть не умеют», тут она всего вернее имеет в виду неумение людей делать то дело, которому они назначены их положением в обществе. Она бичевала пороки вообще, Новиков хотел их персонифицировать – и сделал это в личности самой императрицы, утверждая, например, что «Всякую всячину» только потому и читают, что людям хочется посмеяться над ее издателем».

Эту замечательную перебранку царицы с интеллигенцией (откуда она вдруг взялась такая смелая?) можно цитировать страницами – не соскучишься. Разумеется, в связи с этой журнальной полемикой в исторической литературе нагромождено немало передержек и прямой лжи. Тут вы найдете утверждение, будто Екатерина закрыла новорожденные журналы за их критику – на самом деле, когда прекратила существование задорная «Всякая всячина», как-то сами собой угасли и журналы, но на их месте возникли другие. Создана была легенда о том, будто преследования Новикова (о них речь впереди) начались в связи с этой журнальной полемикой, что именно общественная позиция просветителя привела его в крепость (это уже 90-е годы). На самом деле Новиков (напомним, он работал в подсобном штате Уложенной Комиссии) пользовался поддержкой императрицы; когда он создавал свою знаменитую тогда многотомную «Вифлиотеку», Екатерина дала ему возможность работать в своем архиве, пользоваться ее собственным собранием рукописей (а у нее оно было богатейшее, годами собиравшееся) и оказала немалую денежную помощь.


Именно в то самое время, когда Екатерина подняла этот новый шум, ее скульптурный портрет сделала замечательная художница Мари Анн Колло, известная нам тем, что была автором головы фальконетовского Медного всадника, но заслуживающая, конечно, куда большей славы: художница замечательная.

Мраморный барельеф Екатерины (он висит сейчас в одной из комнат Екатерининского дворца в Царском Селе), оправленный в круг из темно-синего лазурита, являет собой удивительно пластичную и артистическую вещь. Екатерина тут не приукрашена, тот же знакомый нам небольшой, чуть вдавленный рот, та же сильная челюсть, и лицо уже чуть отяжелевшее. Но сколько энергии и взлета в движении головы, сколько жизненной силы и веселья! – кажется, что сама художница покорена воспроизведенным ею обаянием.

Такой была Екатерина в первое – великолепное – десятилетие своего царствования.

Глава шестая

Гхая чащоба. Темнеет. Слышен рев водопада. На лодках не спустишься, его спутники и без водопада опрокинулись, их било о камни, их еле спасли. Теперь все они на конях, продираются сквозь кустарник, обходят стволы и коряги; его люди тащат лодки волоком. А потом они опять поплывут по крутой воде, опять станут объезжать верхом стремнины, тянуть волоком лодки.

Это новгородский губернатор Сивере впервые осматривает свою губернию. Ему тридцать три, он человек огромной власти, его губерния самая большая в империи, граничит с Польшей, Финляндией, Швецией, достигает до Белого моря.

Он отправился сюда от государыни, прямо из дворца.

Назначение на столь высокую должность было для Сиверса неожиданным, к ней рвались многие (статс-секретарь сказал ему, было более тридцати кандидатов), но государыня выбрала его. До тех пор он ее только изредка видел, а теперь к ней уже привык: ему было дано двадцать аудиенций, которые и аудиенциями-то не назовешь, каждая была по нескольку часов, они сидели за двумя столиками лицом друг к другу. Первое дело – составить карту губернии, говорила Екатерина, второе – статистика губернии. Он-то все это хорошо понимал, прошел хорошую выучку за время своей службы в Англии, а вот откуда все это так хорошо знает она, никогда никуда не выезжавшая?

Они говорили о земле, о населении, о лесах, о строительстве городов. Но самое главное сейчас, говорила царица, – водные пути. Сивере и сам это отлично понимал: через его губернию проходит главный водный путь, по которому на север идут товары, он, как доносят, в худом состоянии, надо его поправлять.

И вот он здесь. Недавно шел анфиладой дворцовых покоев по сверкающему паркету – а тут кони еле тянут копыта из болотной грязи.

Чтобы понять, что такое Яков Сивере, знаменитый новгородский губернатор, нужно представить себе тот чиновный мир, что достался Екатерине в наследство, не столько его структуру, сколько самосознание – каким ощущал себя его представитель и как понимал свои обязанности. Мы можем заглянуть в этот мир, в нашем распоряжении замечательный исторический источник – свидетельство мемуариста, который был в самой глубине чиновничьего аппарата, осознавал его смысл, потому что был не только умнейшим человеком, но еще и поэтом. Это князь И. М. Долгоруков; его род был одним из самых знатных и могущественных в России и самых разветвленных; одна его ветвь была сломлена при императрице Анне (казнь князей Долгоруковых под Новгородом была одной из самых лютых), их земли были конфискованы.

Юноша, чрезвычайно даровитый (и, как мы увидим, очень привлекательный), должен был служить.

Молодой князь Долгоруков (его за толстую нижнюю губу в свете прозвали «балконом»; он сам говорил о своей внешности, одновременно и жалуясь и посмеиваясь: «Натура маску мне прескверну отпустила, а нижню челюсть так запасно отпустила, что можно из нее, по нужде, так сказать, в убыток не входя, другому две стачать») жил в Москве. Сперва он получил место секретаря в канцелярии своего однофамильца и покровителя В. М. Долгорукова-Крымского. «Разумеется, что я был секретарем только по названию, – пишет И. М. Долгоруков, – и продолжал числиться при канцелярии».

Любопытно, что подобное положение дел молодого князя уже не устраивало, он хотел служить и приносить пользу отечеству. «Я не хотел просто носить звание и не исправлять его; стыдился упреков своей братии, что или я ленив и ничего не делаю, или не имею к назначению своему способности. – Однажды я решительно доложил князю, что я хочу трудиться и чтобы он приказал на меня возложить всю тяжесть секретарской должности. – Князь улыбнулся моему рьяному приступу, позвал Попова (управителя канцелярии. – О.Ч.) и приказал употребить меня по способности. Попов из насмешки княжой угадал, что он хочет сыграть со мной шутку и самолюбивый порыв мой понизить, тотчас позвал меня в канцелярию, и, положа передо мной до сту пакетов в разные полки и места, приказал надписать на них адресы. Стыд мой увеличился. Я увидел, что я осмеян, и, исполнив сквозь слезы поручение Попова, за счастье счол и милость, что более уж меня к такому пустому труду не призывали, и остался спокоен дома на прежней ноге. Т. е. надевал по воскресеньям шарф, являлся к князю, и от него по праздникам ежжал с поздравлениями к знатнейшим старушкам в городе, а по табельным дням у кареты его Сиятельства на смирной лошадке сопровождал его в собор к молебну; хоть не пышна была моя служба, но зато как бывал я рад и доволен собою, когда рыженький мой клепер станет прыгать в полкурбета, и я на Красной площади, под барабанный бой, задорю его шпорами и гляжу по сторонам на чернь, изумленною моей храбростью, – Аннибал не так был горд под стенами Рима».

Юного дворянина сознательно отвадили от полезного дела, его живой порыв – работать – был беспощадно высмеян, а пустопорожнее препровождение времени признано не только естественным, но и похвальным.

Здесь столкнулись два чиновничьих мировоззрения: новое, связанное с сознанием некоего гражданского долга, уже распространенное (юный князь стыдится возможных «упреков своей братии», значит, сознание того, что работать надо и что это похвально, уже вкоренилось в юные дворянские головы), и старое, связанное с идеей «кормления», когда для должностного лица главным был доход, получаемый от занимаемой должности путем поборов, – «боярская» точка зрения на государственную службу, поскольку Долгоруков-Крымский, по свидетельству того же И. Долгорукова, «из редкого числа тех столпов бояр, коими славится доныне век Петра I и его предшественников».

Но приглядимся поближе к самому князю Ивану Долгорукову, тем более что он был моделью Левицкого. В то время, когда его писал Левицкий, юный князь Иван уже расстался с Москвой, расстался, кстати, горько плача («Отъезд был решителен, и слезы мои отвести его не могли – я плакал, – а меня сажали в повозку, и матушка не имела сил со мной проститься» – не один молодой дворянин так уезжал из родного гнезда), и прибыл в новую столицу. «Петербург очаровал мою голову, – пишет Долгоруков, – но не пленил моего сердца. – На другой день моего приезда я смотрел с изумлением, но все жалел о Москве… Батюшка повез меня с собой во дворец. – Тут у меня глаза разбрелись так, что я не мог сладить с моими мыслями. Все мне было в диковинку, все казалось бесподобным. – Батюшка представил меня моим родным петербургским и знатным тамошним господам. Все на меня глядели, как на мальчишку, и мне досадно было, для чего все не дивятся мне, как и я всему?.. Между молодежью я был неловок, да и застенчив, и мало получил успеха в большом свете. Скромность уже переставала становиться добродетелью в молодом человеке, и хотя не почиталась наглость за достоинство, однако такой робкий мальчик, как я, был похож на красную девушку, нежели на сущес