Вот почему имперские притязания Екатерины, войны, которые она вела, присоединение новых территорий, дележ добычи, ухищрения дипломатии – все то, о чем, кстати, очень много написано, отсутствует в моей книге. Это тем более оправданно, что все интересы, самая жизненная цель этой императрицы лежала не вовне, а внутри страны. По счастью, в первое десятилетие ее царствования войны большой роли не играют.
Знаменитый указ о вольности дворянства имел двойственный общественный эффект. С одной стороны, он ужасным образом воздействовал на общество в целом и особенно пагубно именно на дворянство. Освобожденное от каких бы то ни было обязанностей по отношению к обществу, оно загнивало не только в пороке и лени, но и в разврате безнаказанности. Безграничная власть дворянина над жизнью других людей делала его, человека зачастую темного и невежественного, неким подобием уголовника, которому ничто не свято, ничего не стыдно и никого не жаль. Таким образом, указ о вольности дворянства сокрушительно ударил по самому дворянству, подрывая его нравственные устои.
Но не может быть сомнений и в том, что этот указ был одновременно благодатен для дворянства и для страны: он давал дворянину независимость. В условиях этой (относительной) независимости в среде дворян пошел сильнее процесс своеобразной дифференциации – совсем не по линии землевладения и чинов. Водоразделом служило мировоззрение, понимание своих общественных обязанностей, наконец, личные качества. Люди энергичные и одаренные ответили на указ внутренним расцветом. На любом уровне дворянского сословия – и при дворе и в глухой деревне – стали расцветать личности, именно расцветать способностями, образованием, достоинствами. Энергии этих людей указ дал сильный толчок, но он же дал и простор для энергии. Независимость в распоряжении собой, своим жизненным временем, возможность читать, думать, изучать любую доступную уму проблему, рисовать, лепить, разводить сады, переводить с иностранных языков – XVIII век недаром явился нам блестящим дилетантом. Независимость в поведении и, уж во всяком случае, в мыслях – тех, кто к независимости стремился.
Чувство собственного достоинства росло именно в среде дворянства, позже за ним медленно двинулись остальные сословия – так медленно, что и XIX век не закончил этого пути.
Но пока идет этот благодетельный процесс, придворная, чиновничья среда являет нам мир самого наглого подобострастия, ничуть своей низости не стесняющегося. Без тени смущения вельможи, самые крупные, толкаясь, наперегонки бегут в покои временщика и столь же бесстыдно его бросают при первом знаке опалы; если звезда его зажглась снова, они снова тут как тут. В своих мемуарах Л. Н. Энгельгардт рассказывает, что однажды в немилость впал сам князь Потемкин (Энгельгардт, кстати, как родственник и адъютант Потемкина, хорошо знал все, что происходило вокруг светлейшего).
Потемкин жил во дворце, в особом корпусе, откуда по галерее был проход в покои императрицы. В его приемных с утра до вечера толклись придворные (знак удачи и власти фаворита), как вдруг стало известно, что Екатерина гневается: Дашкова и молодой фаворит Ланской ей донесли, будто бы в южных губерниях, которыми управлял Потемкин, все плохо. И разом опустели потемкинские покои, ни одного человека, если не считать преданных ему друзей, с ним не осталось, улицы рядом с его покоями, всегда полные экипажей, опустели. Но Екатерина через доверенных лиц узнала об истинном положении дел, и вот в один прекрасный день, проснувшись, светлейший нашел рядом с постелью пакет с назначением его фельдмаршалом.
Тогда он встал с постели, оделся в мундирную шинель, повязал на шею шелковый розовый платок и, как обычно делал это по утрам, отправился к императрице. «Не прошло еще двух часов, – пишет Энгельгардт, который как раз в этот день был при князе дежурным адъютантом, – как уже все комнаты его были наполнены и Миллионная снова заперлась экипажами; те самые, которые более ему оказывали холодности, те самые более перед ним пресмыкались». Сам Потемкин, надо думать, счел все это в порядке вещей, да и те, кто бежал в его покои, стыда, по-видимому, тоже не испытывали.
Чем более старела Екатерина, тем более уродливые формы принимал фаворитизм – это дитя самодержавия и фривольности. Передняя ее фаворитов была описана не раз; вот как она выглядит в описании Адама Чарторыжского. Платон Зубов принимал посетителей во время туалета, здесь можно было видеть «первых сановников империи, людей, известнейших именами, генералов, управлявших нашими провинциями… Сюда они явились униженно гнуть шею перед фаворитом и уходили, не получив ни единого взгляда, или стояли перед ним, как часовые, в то время, как он переодевался, разлегшись в кресле… Все со вниманием следили, когда взгляд их встретится с его взглядом… Часто граф не произносил ни одного слова, и я не помню, чтобы он предложил кому-нибудь сесть… Деспотичный проконсул Тутулмин, наводивший ужас на Подолию и Волынь, будучи приглашенным сесть, не посмел сделать этого, а лишь присел на кончик стула и то всего лишь на минуту».
Людей, которые толпой бежали в приемную временщика, ничто не принуждало, ничто им не грозило, если бы они сюда не бежали, – они просто надеялись нечто выгадать и приобрести. А если по службе грозила неприятность, в душе человека вспыхивал страх, вскормленный веками бесправия и произвола. Тот же Энгельгардт, прошедший суровую школу войны, ждал маневров в Казани, где должен был быть император Павел, с большим ужасом, «чем идя на штурм Праги». После маневров Павел к нему подошел: «Скажи, откуда ты выпекся? Только ты мастер своего дела». Я руку его, лежавшую у меня на плече, целовал, как у любовницы, ибо в первые два дня я потерял бодрость и ожидал уже не того, чтобы обратить на себя внимание, а быть исключенным со службы» (если учесть, что Энгельгардт был очень высок, а Павел – очень мал ростом, то, надо думать, сцена была любопытной).
Следующее поколение в XIX веке, даже под страхом смертной казни, рук целовать уже не станет, хотя жажда повышения по табели о рангах и тут порою будет горяча (А. Горчаков, товарищ Пушкина по лицею, писал о себе: «В молодости я был так честолюбив, что носил в кармане яд, если обойдут местом»).
Но у нас есть возможность рассмотреть проблему достоинства в еще большем приближении.
Колесил по дорогам России дворянин родом из сербов – Александр Пишчевич; смелый, сильный, крепкий. Любой дворянин, всегда член огромного родственного союза, чувствовал себя в жизни более или менее прочно. Являясь на место службы или просто приехав в тот или иной город, он почти всегда располагал рекомендательным письмом от одного родственника к другому или, еще лучше, от какого-нибудь могущественного вельможи другому. Если у него нет письма, все равно: он найдет родню; недаром два дворянина, встретившись где-либо, хоть на почтовой станции, начинают считаться родством («не свои ли они»), причем считают до шестого, седьмого рода связи (это казалось естественным, без этого не бывало). Пишчевич особенно интересен нам потому, что формировался уже в век Екатерины, был ее страстным поклонником и, конечно, испытал на себе влияние проповедуемых ею идей. Этот молодой человек оказался в особом положении: его отец, скупой и жестокий, сына не любил и пустил его в жизнь без всякой помощи, в том числе и материальной, которая была тем более необходима, что служба офицера в полку требовала больших расходов – деньги на своих лошадей, на обмундирование себя и своего слуги.
Пишчевич был так основательно нищ, что вынужден бывал – он, влюбленный в свою профессию военного, – отказываться от похода (куда рвался всей душой) только потому, что у него не было даже лошади с телегой, чтобы передвигаться. В походе этот офицер порой голодал так жестоко, что вынужден бывал присаживаться к солдатскому котлу. Судьба бросала его из стороны в сторону, начальство загружало работой (при этом он видел, что офицеры, баловни судьбы, имевшие и родню и богатство, работали куда меньше, а продвигались куда быстрее), он сражался в турецкую кампанию, нес невероятные тяготы ее походов и, несмотря на служебное рвение, по службе не преуспевал. Но, несмотря на постоянную нужду и великие труды, он шел жизнью своим упругим шагом, веселый, ироничный (скажем к слову, любимый женщинами), как все молодые люди того века, мечтая о чинах, орденах и карьере.
Настало время, когда отец, оценив его службу, решил все же помочь ему в продвижении: он «положил ходатайствовать ему капитанский чин, и вот каким образом. Был тогда в великой милости у князя Потемкина доктор Шаров, – пишет Пишчевич, – вылечивший весьма удачно племянницу его светлости графиню Браницкую от отчаянной болезни: сей господин Шаров пред моим отъездом взял у отца моего двух жеребцов, за которых деньги еще не были заплачены; итак отец мой положил, чтобы я сими лошадьми доехал до капитанского чина». Пишчевич отправился в Елисаветград к доктору Шарову, и тот должен был представить его графине Браницкой.
И тут – внимание! Начинается неожиданный поворот сюжета, который говорит о серьезных изменениях в самосознании героя.
«Я был уже в пути к дому г-на Шарова, – пишет он, – в которое время голова моя обременена была разными размышлениями, и между прочим, представилось мне мое будущее капитанство столь чудным, что чем более я об оном размышлял, тем смешнее мне казалось достигнуть до оного посредством жеребцов, лекаря и женщины. Низость такого повышения заставила меня краснеть, казалось, что все, мимо меня проходящие, ведали мою тайну и меня оным упрекали в мыслях; всё сие до того мною овладело, что очевидная польза показалась гнусною и я, возвратясь на свою квартиру, положил оставить все сие дело на судьбу и более моя нога не была у г-на Шарова».
Этот поворот на пути к доктору Шарову означал и другой, куда более серьезный. Во внутренней борьбе, в метании души между «очевидной пользой» (его, нищего, не имевшего решительно никаких видов, чтобы пробиться) и сознанием, что слишком дорога цена, которой эта польза покупается, у нас на глазах рождается чувство независимости, достоинства, личной чести.