У самой Екатерины тоже заболело горло, но она никому не говорила об этом, опасаясь, что ее заставят покинуть пост у постели любимого Сашеньки. Прошел еще день, и Ланской неимоверным усилием воли сумел подняться и самостоятельно дойти до другой спальни. Он признался Екатерине, что прошлой ночью, чувствуя себя совсем плохо, он составил завещание.
Час спустя у него начался бред и Екатерина поняла, что надежды, о которой говорил немецкий доктор, больше нет. Хотя Ланской все еще узнавал ее и называл по имени, он не понимал, где находится и что с ним. Он просил подать ему карету и сердился, что слуги не подводили лошадей к постели. Пытаясь вырвать возлюбленного из цепких когтей смерти, Екатерина велела своему доктору Роджерсону дать Ланскому «порошки Джеймса», но и это лекарство не помогло.
«Я покинула его комнату в одиннадцать вечера, — писала Екатерина Гримму. — Жизнь утратила для меня смысл, и я скрыла, что сама сделалась больна». Ланской умер той же ночью.
«Я погрузилась в безысходнейшую тоску, — сообщала она своему корреспонденту, — нет у меня больше в жизни счастья. Я думала, что не переживу потерю моего лучшего друга». Ланской был ее надеждой, говорила она Гримму. В своих письмах она называла его «молодым человеком, которого воспитывала». Он разделял ее печали и радовался ее радостям. Он был нежен и кроток и всегда с благодарностью относился к ее покровительству. Он охотно и быстро воспринимал то, что она старалась привить ему. «Моя комната, которую я так любила прежде, превратилась в пустую пещеру; я слонялась по ней, как тень». Ей в тягость было видеть человеческие лица, хотя неотложную работу она продолжала выполнять («последовательно и с пониманием», — писала она Гримму). Жизнь утратила для нее краски и смысл.
«Я не могу есть, не могу спать, — жаловалась она швейцарцу. — Чтение утомляет меня, и я не могу найти в себе силы, чтобы писать. Не знаю, что будет со мной дальше, но могу сказать одно, что никогда еще в своей жизни не чувствовала себя такой несчастной с тех пор, как мой лучший и любезный друг покинул меня».
Почти год оплакивала Екатерина Ланского. Она заперлась в крохотной комнатке и предалась чтению древних русских летописей. Она занялась сравнительным изучением слов в разных языках. Слуги доставляли ей книги — финский словарь, многотомный труд по исследованию ранних славянских народов, атласы и грамматики. Долгие месяцы она чувствовала себя слишком подавленной из-за перенесенного горя, чтобы появляться при дворе. Ходили даже слухи, что она скончалась. Четверо внуков были ее единственным утешением. Среди них она особенно выделяла внучку, которая, говорят, удивительно была похожа на свою бабку. «Я питаю к ней слабость», — не скрывала Екатерина. Все же она «как проклятая» продолжала страдать и никак не могла оправиться от невозвратной потери. Сразу после смерти Ланского из Крыма вернулся Потемкин, чтобы утешить Екатерину. Полгода ушло у него на то, чтобы заставить императрицу выйти из своего добровольного заточения и снова жить так, как она жила. Все в ней бунтовало против Потемкина, она сопротивлялась каждому его шагу, но он добился своего, и она испытала к нему глубокое чувство благодарности. Настал день, и Екатерина снова надела привычное платье и появилась на людях. Наедине она все еще оставалась «очень печальным существом, — как написала она Гримму, — способным произносить только односложные слова… Все угнетает меня».
Глубина скорби императрицы, ее беспримерная печаль, вызванная кончиной Ланского, все же не могли остановить волну мутной молвы, которая повсюду сопровождала ее. Смерть кроткого, поэтичного молодого человека тоже обросла непристойными слухами. Болтали, что Екатерина истощила его силы своими непрестанными плотскими посягательствами, и он умер в постели, тщетно пытаясь удовлетворить ее ненасытную страсть. Она якобы заставляла его принимать в неимоверных количествах ядовитые средства, которые повышали потенцию. От этого тело его раздулось и взорвалось. Она якобы отравила его так же, как своего супруга Петра III. Доказательством служило то, что тело Ланского источало непереносимую вонь, а руки и ноги у него отвалились.
Настоящая Екатерина скорбела, в то время как Екатерина из легенды, не испытывая ни малейшего раскаяния и став еще более развратной и распущенной, занималась поисками новых молодых людей, не меняя свой омерзительный образ жизни.
Глава 26
В рассветные часы 7 января 1787 года огромный двор Царскосельского дворца озарили сотни факелов. Землю покрывал глубокий снег, узорные железные ворота побелели от инея, а четыре статуи у парадного входа были по пояс занесены снегом.
В холодном воздухе факелы весело потрескивали. Этот треск и шипение были слышны и сквозь скрип карет и стук кованых копыт, крики слуг и скрип перетаскиваемых деревянных клетей. Четырнадцать больших карет, поставленных на деревянные полозья, поджидали своих важных хозяев. Колеса сияли свежей позолотой, а панели наружной отделки — свежей краской. В экипаже императрицы, самом большом и роскошном, было место для хранения дров для печки и корзин с едой и питьем. Там же были сложены теплые коврики, запасная верхняя одежда, предметы туалета, а также — на всякий случай — лекарства.
Несмотря на жгучий мороз, от которого у слуг ледяной коркой покрывались бороды, а у дрожащих служанок краснели руки, подготовка императорского поезда к большому путешествию шла полным ходом. Кроме карет, в состав его входило почти две согни саней, груженных саквояжами и сундуками, бочонками с пивом, вином и медом, мешками с зерном, ящиками с сырами, фруктами и другой провизией, бельем столовым и постельным, теплыми подбитыми мехом одеялами, жаровнями, — словом, всем тем, что могло понадобиться в многодневном пути. Возле тысячи лошадей, которым предстояло тянуть весь этот обоз, сновали занятые последними приготовлениями конюхи и их помощники. Пажи и лакеи, горничные и кухарки толпились у карет для прислуги, стараясь устроиться поудобнее.
Императрица Екатерина решила посетить южные края российского царства и показать свое величие и военную мощь для устрашения турок. Это большое путешествие было задумано почти год назад. Многие месяцы готовила его дворцовая челядь, а государыня следила и проверяла, как идут дела.
Многие при дворе пытались отговорить императрицу от этого предприятия. Екатерине в ту пору уже было почти пятьдесят восемь лет. Никакие резоны не принимала она в расчет — ни напоминания о нарастающих болях, ни ссылки на бремя прожитых лет, ни рассуждения о том, что после всего пережитого бесполезно ждать прилива жизненных сил.
«Я с самого начала была уверена в том, что дорога моя будет изобиловать трудностями, и впереди меня ждет мало приятного», — писала Екатерина Гримму. «Они хотели меня запугать росказнями о превратностях путешествия, о засушливом бесплодии пустынь и неблагоприятности климата. Но все эти люди очень плохо меня знают, — добавляла она. — Они не знают, что противоречить мне — это значит вдохновить меня; и что трудности, выставляемые ими для моего обозрения, служат мне дополнительными стимулами».
В свои пятьдесят восемь Екатерина оставалась такой же упрямой, как и раньше, преисполненной решимости делать все по-своему, добиваться желаемого. («Господи, даруй нам исполнение наших желаний, и сделай это быстро», — стало ее любимым тостом.) Эту черту ее характера отмечали почти все, кто встречался с ней. Посол Харрис называл ее «тщеславной, испорченной», не терпящей отказа ни в чем; император Иосиф полагал, что Екатерине страшно не повезло, что в ее окружении не было никого, кто осмелился бы сдерживать ее. («Остерегайтесь силы и импульсивности ее мнения», — предупреждал он английского посланника в Вене.)
Секретари Екатерины ощущали на себе тяжесть ее непреодолимых желаний; хотя в прошлом все они считали ее добрейшей хозяйкой. Теперь она временами становилась раздражительной, трудной в общении и несговорчивой. («До невозможности раздутая от чувства собственного превосходства, — мрачно замечал Харрис, — неотступно приверженная своим взглядам, она всегда ревниво и неодобрительно относилась почти ко всем, кто обращался к ней».) Даже Потемкин сказал Харрису, что императрица стала подозрительной, нерешительной и узколобой. Конечно, проницательный Потемкин в данном случае из политических соображений мог повторять мнение посланника.
Но при всей нетерпимости Екатерина еще сохранила в себе душевную теплоту и оставалась простой в обращении. Правда, в ее темпераменте уже не было прежней уравновешенности. Но она была способна проявлять определенную предупредительность и искренность. Эти два качества особенно поражали заезжих гостей. Она всегда с удовольствием помогала своим приближенным и их родственникам, другим людям, обратившимся к ней в нужде.
В вопросах политических она стала более эгоцентричной, чем была раньше. «Я твердо решила, — говорила она Потемкину, — ни на кого не полагаться, а только на собственные силы». До сих пор и духовных и всех прочих сил на все хватало с избытком.
Наконец все было готово, и длинная процессия из карет и саней тронулась в путь. В три часа пополудни начало уже смеркаться. Но дорогу освещали зажженные по обеим ее сторонам огромные костры. Несколько недель артели царских лесорубов валили деревья, пилили их и укладывали в высокие штабеля вдоль дороги. Потом их подожгли, и ночь уступила место дню, позволяя продолжать путешествие.
В карете с императрицей ехали ее любимая фрейлина и новый фаворит, Александр Дмитриев-Мамонов. Моложе ее почти на тридцать лет, высокий беззаботный офицер с черными глазами, он был веселым и приятным попутчиком. Она звала его «Красный камзол» и рассчитывала, что все бесконечные версты пути он будет развеивать ее скуку. Мамонов, как и сама Екатерина, был «болтушкой» — так она часто говорила о нем. Он обладал «неистощимым запасом веселости» и мог посостязаться в остроумии, в знании литературы, истории с самой государыней. В нем ее привлекало прекрасное иезуитское образование и превосходная память, позволявшая читать стихи на память. В особый восторг приводил Екатерину Корнель. («Он возносит мою душу», — любила она говорить.) Еще он умел сочинять экспромтом и делать портретные наброски, весьма схожие с оригиналом.