24ЗЛОВЕЩИЕ ГОДЫ
Теперь Англия и Пруссия торопили Турцию с заключением мира. Султан и сам видел, что ждать больше нечего. Он послал Репнину предложение начать переговоры. Светлейший выехал на Юг.
Россия вышла из трудного положения, но на Екатерину обрушился страшный удар. Неожиданно заболел светлейший. Он умер в степи в сорока верстах от Ясс.
Все понимали, что рухнул один из столпов екатерининского трона. Суворов, узнав о его смерти, сказал: «Великий человек и человек великий: велик умом, высок и ростом. Не походил на того высокого французского посла в Лондоне, о котором лорд Бэкон сказал, что чердак обыкновенно плохо меблируется». Потёмкин-Таврический был верным спутником императрицы с первых лет её царствования. Такая потеря была для неё незаменима. Екатерина это сознавала и долгое время не могла прийти в себя. В короткое время она лишилась ближайших сподвижников: Вяземского, Брюса, Андрея Шувалова. Ей казалось, что призрак смерти уже начал витать близко. После недавно скончавшегося императора австрийского неожиданно умер Густав Третий – его убили на маскараде. Приехал из Парижа русский посол Симолин. Екатерина долго расспрашивала его о всех подробностях французской революции и обстоятельствах ареста Людовика Шестнадцатого.
Прибывшего в Петербург брата Людовика Шестнадцатого графа д'Артуа она встретила с особым почётом. Ему предназначалась золотая шпага с всаженным в неё бриллиантовым солитёром стоимостью в десять тысяч рублей. На шпаге сделали надпись «С Богом за короля», отвезли на могилу святого Александра Невского. Митрополит отслужил торжественный молебен, окропил шпагу святой водой, и Платон Зубов отвёз её с прочими подарками графу. Молебны, однако, королевской партии помогали слабо. Теперь бежавшие придворные короля, губернаторы и чиновники, изгнанные французским народом из страны, потянулись ко двору Екатерины. Она им назначала жалованья, выдавала субсидии и брала их под своё покровительство.
Она намеревалась подготовить шестидесятитысячный корпус для интервенции во Францию и во главе его поставить Суворова.
Подозрительность Екатерины росла с каждым днём. Даже переезды императрицы из дворца во дворец происходили в величайшей тайне – о них она по секрету сообщала только Храповицкому, который должен был перевозить её бумаги. Наследник Павел Петрович был переселён в Гатчину – за каждым его движением следили. Письма всех сколько-нибудь значительных лиц перлюстрировались – Екатерина их читала сама.
Однажды ей доставили письмо, адресованное из Москвы в Гатчину цесаревичу Павлу. Автор письма, личность которого установить было невозможно, писал, что «известные люди открывают свои собрания с его именем на устах». В конверт была вложена песня, три строфы поразили Екатерину:
Залог любви небесной
В тебе мы, Павел, зрим;
В чете твоей прелестной
Зрак ангела мы зрим.
Украшенный венцом,
Ты будешь нам отцом.
Судьба благоволила
Петров возвысить дом
И нас всех одарила,
Даря тебя плодом.
Украшенный венцом,
Ты будешь нам отцом.
С тобой да воцарятся
Блаженство, правда, мир!
Без страха да явятся
Пред троном нищ и сир.
Украшенный венцом,
Ты будешь нам отцом.
Императрица всё больше укреплялась в мысли, что московские мартинисты стремятся свергнуть её с престола. Среди них она считала самым опасным Новикова. Но теперь уже и все придворные и вельможи, бывшие когда-либо масонами или поддерживавшие связь с московскими просветителями, были взяты под подозрение.
Победитель турок при Мачине генерал-аншеф князь Николай Васильевич Репнин был поклонником Новикова. Он не получил никакой награды, был вынужден сдать командование и уехать в Москву. Было приказано перехватывать все его письма. Александр Романович Воронцов – покровитель Радищева – всё больше впадал в немилость.
Даже толстяк Храповицкий, собственный секретарь Екатерины, обнаруженный в списках масонской ложи, когда-то основанной покойным Александром Бибиковым, стал терять расположение императрицы, хотя и оправдывался многократно «глупостью юных лет».
Особенно беспокоила императрицу московская университетская молодёжь, находившаяся под влиянием Новикова и Хераскова. «Они все подвержены французской заразе, подобно Радищеву», – говорила императрица. И она торопила Прозоровского «покончить с московскими мартинистами» и требовала от него обличительных материалов на них. Но материалы не поступали, и сам Прозоровский, несмотря на всю свою решительность, чувствовал себя в Москве довольно скверно.
25КОНЕЦ «ТИПОГРАФИЧЕСКОЙ КОМПАНИИ»
Генерал-аншеф князь Александр Александрович Прозоровский, прослужив в армии двадцать лет, был назначен управляющим Курским и Орловским наместничествами и десять лет правил этими губерниями. Он был богат, родовит, имел воинские заслуги и любил похвастать этим перед тамошними дворянами.
Но когда он приехал в Москву, то оказалось, что на каждой улице живут дворяне и побогаче, и породовитее, и чинами повыше, чем он.
По обычаю, после прибытия его в Москву дворяне устроили ужин и бал новому главнокомандующему, и князь Прозоровский за столом попытался было произнести речь насчёт того, что многие дворяне в Москве «заражены разными мыслями». Не успел он её закончить, как стулья громко задвигались, и фельдмаршал князь Кирилл Разумовский на весь стол произнёс:
– Он что, от природы такой дурак или вино на него подействовало?
Остальные старики-вельможи рассмеялись скрипучим смехом, замахали руками и понемногу разошлись. Пришлось новому главнокомандующему поучать одних чиновников своей канцелярии, оставшихся за столом.
С тех пор князь Прозоровский почувствовал, «что его афрапируют». А когда приезжал он в Английский клуб, Трубецкие, Волконские, Черкасские, Разумовские, Долгорукие, Репнины, Лопухины, Воронцовы, Татищевы и прочие древние московские дворяне отворачивались и продолжали разговаривать, как будто его и не было.
Прозоровский попытался жаловаться императрице. Но та и сама должна была считаться с московскими дворянами и знала, что задевать их попусту весьма опасно.
Тогда князь установил за многими из них пристальную слежку, перехватывая их письма и подсылая к дворовым переодетых полицейских, чтобы выспрашивать о поведении господ. Но полицейских быстро узнавали, били и выбрасывали из дворов, а почтой перестали пользоваться, предпочитая пересылать письма с верными людьми.
«Типографическую компанию» официально распустили. Всё её имущество и средства перешли к Новикову. Перестало собираться и «Дружеское общество».
Тогда главнокомандующий стал собирать материалы против каждого из членов «Типографической компании» и «Дружеского общества» поодиночке. Больше всего он ненавидел Ивана Владимировича Лопухина. Лопухин, один из основателей «Типографической компании» и «Дружеского общества», был замечательнейшим человеком своего времени. Внук царицы Евдокии и правнучатый брат императора Петра Великого, сын генерал-поручика и кавалера всех российских орденов девяностолетнего Владимира Ивановича Лопухина, он по своему происхождению и огромному наследственному богатству предназначен был для самой блестящей карьеры. Он служил в чине капитана в Преображенском полку. Это открывало путь к первым чинам, если учесть, что сама императрица имела звание полковника, а Суворов за Измаил зачислен был только в подполковники того же полка. Лопухин дослужился до полковника, но под влиянием французских энциклопедистов разочаровался в военной службе, подал в отставку и занялся философией. Потом сблизился с Новиковым, завёл собственную типографию и все свои огромные средства, как и Татищев, тратил на «Дружеское общество» и широкую помощь нуждающимся. Он был председателем Московской уголовной палаты и отличался неподкупностью и справедливостью.
Как-то главнокомандующий намекнул ему, что его близость с Новиковым, издательская и благотворительная деятельность вызывают подозрения. Лопухин посмотрел на него пристально и сказал:
– Не вам, сударь, учить меня, как служить своему отечеству.
Не лучше было и с Юрием Никитичем и Николаем Никитичем Трубецкими. Первый был генерал-поручик и кавалер многих орденов, второй – действительный статский советник и руководил Московским казначейством. Отец их – Никита Юрьевич Трубецкой, сподвижник Петра Великого, генерал-фельдмаршал, бывший генерал-прокурор – был виднейшим деятелем восьми царствований. И тронуть его детей было не так просто. В такой же степени влиянием, властью и богатством пользовались и остальные основатели «Дружеского общества» – князь А. Черкасский, М. Херасков, Татищев, князь Репнин, И. Тургенев.
Прозоровский, чувствуя, что теряет в борьбе с ними почву под ногами, стал писать на каждого императрице несообразные доносы. Так, широкую благотворительную деятельность Лопухина он объяснил тем, что тот, вероятно, печатает фальшивые ассигнации, хочет взбунтовать чернь и сносится с якобинцами. Князя Репнина он обвинил в связи с прусским двором через барона Шрёдера. Вельможу и богача Петра Александровича Татищева, содержавшего на свой счёт бедных студентов, Прозоровский подозревал в том, что он подготовляет «свергателей престола и развратителей отечества».
Доносы эти были столь глупы, что императрице стало ясно: без её помощи Прозоровский «не справится с деятелями нового раскола». Ещё одно перехваченное в Петербурге письмо архитектора Баженова, в котором тот писал, что наследник Павел Петрович высоко ценит московских просветителей, перепугало её. Ей казалось, что тщательный обыск у Новикова и его арест раскроют ей пружины тайной московской организации. Но для этого нужен был предлог. Предлог она нашла довольно неудачно. Но это её мало беспокоило.
Русские старообрядцы, преследуемые правительством, осели плотными и хорошо устроенными общинами на севере и в других отдалённых местах. У них за границей, в частности в Польше, были большие связи. Старообрядцы печатали там свои книги, и Екатерине попалась одна из таких, под названием: «История об отцах и страдальцах соловецких иже за благочестие, святые церковные законы и предания в настоящие времена пострадаша», тут же и челобитная монахов Соловецкого монастыря к царю Алексею Михайловичу, повесть о белом клобуке и другие статьи.
Кроме этого, императрице ещё раньше доставили другую старообрядческую книгу, выпущенную в Гродно и направленную прямо против неё. Это была «Отречённая тетрадь монастыря Свято-Троицкого», где, между прочим, говорилось:
«Мрак объял землю Русскую, солнце скрыло лучи свои, луна и звёзды померкли, и бездны все содрогаются. Изменились злобно все древние святые предания, все пастыри в еретичестве потонули, а верные из отечества изгоняются – царит там вавилонская любодейница и поит всех из чаши мерзости».
Императрица прекрасно знала, что если Новиков и печатал масонские книги, то он никак не мог выпускать старообрядческих документов. Вообще по описи изданий «Типографической компании», составленной в своё время московским прокурором Андреем Тайльсом и посланной Екатерине, книги религиозные составляли ничтожную часть, печатались в большинстве в типографии Лопухина и с дозволения и просмотра церковного начальства. Новиков же издавал главным образом учебники, научно-просветительную литературу и художественные произведения, русские и иностранные.
Однако Екатерина отправила московскому главнокомандующему специальное повеление. В нём она писала: «…есть вероятность, что подобные книги издаются в Москве, в партикулярных типографиях, наипаче же имеем причину подозревать в сём деле известного вам Николая Новикова, который, как слышно, сверх типографии, имеющейся у него в Москве, завёл таковую и в подмосковной его деревне». На основании этих подозрений Екатерина предписывала Прозоровскому срочно произвести обыск у Новикова и в Москве, и в деревне. А самого его «взять под присмотр и допросить».
За год до этих событий Николая Ивановича Новикова постигло большое горе – умерла горячо любимая им жена, Анна Егоровна Римская-Корсакова. Она была родственницей князя Николая Никитича Трубецкого, жила в его доме, воспитывалась в Смольном институте и по выходе оттуда предпочла скромного отставного поручика богатым дворянам, которые делали ей предложения. Они прожили счастливо десять лет. Но нервная и впечатлительная Анна Егоровна не выдержала преследований, которые обрушивались за последние годы на Новикова, и стала болеть. Ни заботы мужа, ни уход врачей не помогли. Она скончалась, оставив ему троих детей – сына Ивана и дочерей: Варвару и совсем маленькую Веру. Всё летнее время года Николай Иванович Новиков проводил в своём имении Авдотьино-Тихвино Бронницкого уезда. Это небольшое поместье досталось ему от отца. Оно не походило на владения других помещиков: доходы от него владелец обращал на улучшение жизни крестьян. Все тридцать шесть домов были каменные. В селе были устроены школа, больница и аптека. Там же была богадельня для престарелых дворовых, служивших в семье Новикова, и для стариков и старух, которые не могли уже работать. Дом Николая Ивановича был двухэтажный деревянный особняк серого цвета, с красной железной крышей. Во втором этаже жил сам Новиков. Окна его выходили на реку Северку, белой блестящей лентой извивавшуюся среди бескрайних полей. В других комнатах жили дети и доктор Михаил Иванович Багрянский. В нижнем этаже жили Семён Иванович Гамалея и вдова покойного друга Новикова, Ивана Григорьевича Шварца, и помещалась библиотека, где по вечерам собирались все обитатели дома.
Новиков вместе с доктором Багрянским и фельдшером сам лечил крестьян и ежедневно обходил жителей села со старостой-заикой Никифором Захаровым, который пробыл на этой должности большую часть своей жизни. Никифор Захаров был грамотей и начётчик и нередко вступал со своим барином в споры о смысле жизни, которые начинались на улице, а кончались в помещичьем доме за самоваром.
Такое странное поведение помещика, к тому же бесплатно снабжавшего своих крестьян в голодные годы хлебом и выкупавшего крепостных от набора в рекруты, сначала удивляло и возмущало соседей.
У местного исправника и в особенности у московского главнокомандующего село Авдотьино было на особом учёте «по причине несообразных действий помещика и великой самостоятельности крестьян».
В этот 1792 год весна была особенная. Рано сошёл снег, зазеленела трава и распустились почки на деревьях. День за днём проходили без дождей. Горячее солнце и синее безоблачное небо так и тянули за город. И Новиков прежде обыкновения переехал в именье.
Двадцать первого апреля был день рождения императрицы. Николай Иванович вспомнил об этом, сидя на балконе своего дома и глядя на реку, поверхность которой играла и дробилась под солнечными лучами. Он вспомнил также и о том, что произошло тридцать лет тому назад, когда в ночь на 28 июня 1762 года Екатерина Алексеевна скакала с Григорием Орловым и Шаргородской в Петербург, чтобы свергнуть Петра Третьего. В Калинкинской деревне, откуда начинались казармы Измайловского полка, будущая императрица натолкнулась на часового, стоявшего на мосту. Сердце её замерло: достаточно было выстрела из ружья или удара в колокол, чтобы всё «предприятие» оказалось сорванным. Но часовой взял «на краул» и сказал ласково, со слезами на глазах: «Проходите, матушка государыня!»
Этим часовым был питомец Московского университета, унтер-офицер Измайловского полка Николай Иванович Новиков. Он верил, что Екатерина несёт русскому народу освобождение от иностранного засилия и с её воцарением наступят для России новые, лучшие времена.
И вот прошло тридцать лет – народ пребывает в рабстве невиданном, свободная мысль придушена, лучшие люди на подозрении, Радищев в Сибири.
Новиков продолжал любоваться рекой, зелёным лугом на её берегу и дорогой, шедшей с горы через мост к Авдотьину. Неожиданно на горе показалось облако пыли, быстро катившееся вниз. Через минуту на дороге возникли всадники в красных мундирах, карьером летевшие к деревне. Это был эскадрон полицейских гусар под командой ротмистра князя Жевахова и полковника Олсуфьева. Эскадрон ворвался в Авдотьино и окружил помещичий дом. Жевахов и Олсуфьев спешились и в сопровождении нескольких гусар направились к подъезду. Новиков вышел им навстречу.
– Что вам угодно, господа?
Ротмистр князь Жевахов молчал – ему было стыдно и за себя, и за гусар. Он слышал о Новикове, читал его издания и не мог понять, для чего понадобилось главнокомандующему посылать целый эскадрон в его имение.
Но полковник Олсуфьев находился в превосходном настроении. Он служил в армии, в боях проявил себя не очень храбро, и посему корпусной генерал как-то намекнул ему, что на штатской службе «многие куда быстрее свой карьер делают». Его назначили советником Уголовной палаты в Москву.
Так как председателем палаты был Лопухин, то Прозоровский, тайно вызвав Олсуфьева, показал ему указ императрицы и, дав соответствующие указания, заверил, «что дело сие без возблагодарения не останется».
Уже в дороге Олсуфьеву мерещилась тайная типография, секретные бумаги и антиправительственные издания, которые он обнаружит, чем и прославит себя вовеки.
– Где ваша типография? – закричал он, не здороваясь с Новиковым.
Николай Иванович, спокойный, печальный, полный достоинства, в чёрном сюртуке, белом галстуке и домашних туфлях, стоял перед ними. Он понял, что это тот последний удар, который заготовила ему Екатерина. И он знал, что теперь только от неё зависит его судьба.
– Я не держу в доме типографии, – ответил он наконец.
– По велению её величества мы должны произвести у вас обыск, – прошипел взбешённый этим спокойствием Олсуфьев.
– Производите, – так же спокойно заметил Новиков.
Между тем весть о том, что барина забирают, пронеслась по всем домам. Авдотьинские крестьяне не были теми забитыми «рабами своих господ», о которых писала в своих инструкциях Екатерина. И они прекрасно понимали, что означала для них перемена помещика. Теперь толпа крестьян густела, и они молча приближались к гусарам, окружая кольцом.
От толпы отделился лысый Никита Захаров, отыскал глазами вахмистра и степенно подошёл к нему.
– Староста я, – сказал он важно.
– Ну что ж с того, – ответил вахмистр, беспокойным взглядом оглядывая толпу.
– Народ требует, – с ударением сказал Никита Захаров, – чтобы барин наш вышел на крыльцо…
– Ишь ты! – произнёс было вахмистр, но прямо перед собой увидел злые глаза высокого мужика, который тяжело дышал, сжимая кулаки.
– Вы пойдите и доложите, а то будет грех, – повторил настойчиво староста и оглянулся на толпу, которая разом загудела.
Вахмистр соскочил с коня и бросился в дом к ротмистру.
– Ваше сиятельство, там народ собрался, напирает на коней…
Жевахов нахмурился.
– Они что же, в драку лезут или кричат?..
– Никак нет, а только требуют, чтобы их барин к ним вышел…
– Это же бунт! – закричал Олсуфьев.
Жевахов повернулся к нему.
– Господин полковник, разрешите эскадроном распоряжаться мне. Я думаю, господин Новиков, что вы выйдете к крестьянам и тем самым предотвратите возможное кровопролитие.
Новиков вышел на подъезд, посмотрел на народ, слёзы душили его. Наконец он взял себя в руки и, обращаясь к крестьянам, сказал:
– Друзья мои, идите по домам. Вы ничем не поможете и ничего не поправите. Желаю вам, если меня не будет, всякого счастия и довольства.
Гусары, слушая его, начали переглядываться и качать головами. Народ молча стал расходиться. Новиков вернулся в дом. Во всех комнатах открывали шкафы и столы, вспарывали мягкую мебель, сваливали книги в кучу, складывали в пачки и опечатывали бумаги.
В дверях молча стояли дети, Иван и Варвара с удивлением и страхом глядели на гусар, рыскавших по дому.
Маленькая Вера держала сестру за подол и сквозь слёзы повторяла одни и те же слова:
– Папа… где же ты, папа?
Когда Новикова усадили в маленькую кибитку и его окружил конный конвой, Иван и Варвара бросились за лошадьми и упали на дороге. Их нашли без сознания и принесли домой крестьяне. С тех пор дети Новикова до конца жизни страдали нервным расстройством.
Накануне ареста Новикова в честь дня рождения императрицы московский главнокомандующий устроил «вечернее кушание» и бал.
Не принять приглашение было бы вызовом, и о неявившихся князь Прозоровский непременно сообщил бы в Петербург. Поэтому с раннего вечера генерал-губернаторский дом на Тверской стал наполняться гостями.
Главнокомандующий сидел в малой гостиной. Виднейшие вельможи, в парадных мундирах, при орденах и лентах, здоровались с ним, присаживались, обменивались несколькими фразами откланивались и уезжали.
Прозоровский был в прекрасном настроении – императрица будет довольна арестом Новикова. Он уже видел, как можно втянуть в это дело Репнина, Лопухина, Трубецких, Тургенева, Черкасского, Татищева и Хераскова, а главное, студентов, и здешних, и тех, что посланы «Дружеским обществом» за границу, Колокольникова и Невзорова.
И он мысленно перечислял возможные обвинения: печатание неразрешённых книг – раз, переписка с якобинцами – два, сношение с прусским двором – три, приуготовление молодёжи на разбойные антиправительственные дела – четыре. Вот если бы ещё притянуть сюда Воронцова и связать это дело с известной особой (он думал о наследнике), то ему, Прозоровскому, перевод ко двору был бы обеспечен. Князь зажмурился от удовольствия и, когда раскрыл глаза, увидел нескольких вельмож, входивших в гостиную. Это были фельдмаршал граф Кирилл Разумовский, высокий, полный, в осыпанном алмазами мундире, сплошь увешанном орденами и звёздами, Пётр Алексеевич Татищев – сын знаменитого сподвижника Петра, известный богач, небольшого роста толстый человек в роскошном кафтане и атласном камзоле с бриллиантовыми пуговицами, Александр Романович Воронцов – действительный тайный советник, действительный камергер, сенатор и член Совета при императорском дворе – худощавый седой мужчина с тонкой улыбкой, в парадном кафтане, лентой через плечо и портретом Екатерины в бриллиантах на шее, генерал-аншеф, генерал-адъютант и сенатор князь Николай Васильевич Репнин – внушительного вида генерал в парадном мундире и при всех орденах.
Главнокомандующий поздоровался с ними, пригласил сесть, помолчал, потом выпалил:
– Денёк-то сегодня Бог послал – лето, настоящее лето, видно, порадовать захотел её величество в день её рождения.
Воронцов усмехнулся двусмысленно:
– Да ведь в Петербурге, князь, погода одна, а здесь совсем другая…
Прозоровский, видимо, понял его намёк, раздражённо огляделся и, не выдержав, сказал:
– Да, здесь другая. Вот и придётся из-за этой другой погоды предпринять военную экспедицию в Бронницкий уезд…
– Разве беспорядки какие в уезде? – полюбопытствовал Репнин.
Прозоровский посмотрел на него с торжеством:
– Беспорядков пока нет, а вот злоумышленники, с коими и многие здешние особы находятся в связи, имеются.
Репнин побледнел как полотно. Татищев и Воронцов были заметно смущены.
Тогда Кирилл Разумовский, задвигавшись в кресле всей своей плотной фигурой, бросил в лицо главнокомандующему:
– Подумаешь, как расхвастался, можно подумать, что неприятельскую крепость собирается взять…
Фельдмаршал вышел, за ним последовали остальные.
Прозоровский покраснел, потом, задохнувшись, закричал вдогонку, не обращая внимания на проходивших гостей:
– Ну посмотрим, посмотрим, чья возьмёт, посмотрим!
Все типографии, склады и предприятия, принадлежавшие Новикову, а ранее «Типографической компании», были опечатаны, так же как и большинство книжных лавок в Москве. Были арестованы и привлечены к ответственности виднейшие книготорговцы – купцы Никита Кольчугин, Иван Переплётчиков, Матвей Глазунов, Тимофей Полежаев, Иван Козырев, Иван Луковников, Павел Вавилов, Пётр Заикин, Василий Глазунов и Семён Иванов. Даже университетский переплётчик Водопьянов и тот не миновал этой участи.
Князь Прозоровский и полковник Олсуфьев принялись за работу. День и ночь они просматривали забранные у Новикова бумаги и допрашивали его самого.
Но дело подвигалось туго. Правда, у Новикова было обнаружено несколько старых масонских книг, напечатанных без цензуры, но это были все те же книги, выпущенные в самом начале существования «Типографической компании», о которых уже трижды велось следствие. Новиков был масоном, но давно отошёл от работы в ордене. К тому же он и много лет назад, вступая в число масонов, был против их обрядности и отрицал всякую мистику, признавая полезными только задачи просвещения и помощи нуждающимся. Несколько старых орденских уставов, когда-то переписанных его рукой, трудно было поставить теперь ему в вину, тем более что до последнего времени масонство существовало совершенно легально.
Средства, которые Новиков получал для издания книг, передавались ему официально и добровольно Лопухиным, Походяшиным, Трубецким и другими. Упрекнуть Новикова в утайке денег было невозможно.
Отправка за границу А. М. Кутузова и студентов Колокольцева, Невзорова была сделана не за счёт «Типографической компании», а на деньги Татищева и Трубецких.
Новиков никогда не сносился с заграницей, за исключением закупки типографических машин и бумаги для издательства и медикаментов для больниц и аптеки.
Между тем императрица волновалась, ей казалось, что следствие ведётся слишком медленно, и она решила дать ему направление.
Получив первые сведения об аресте Новикова, она направила Прозоровскому новый рескрипт, в котором рекомендовала обнаружить новые книги, «кои по указу не только продавать, но и печатать запрещено после двоекратной его о том подписки». Далее Екатерина советовала узнать, на какие деньги «Новиков и его товарищи завели аптеку, больницу, училище и печатали книги», уверяя, что «дав такой всему благородный вид – Новиков и его товарищи обирали слабодушных людей для собственной своей корысти».
Прозоровский и Олсуфьев всеми способами пытались подобрать материалы, нужные им для обвинения по пунктам, указанным императрицей, но это им плохо удавалось. Главнокомандующий через подкупленного человека ухитрился даже снять копии с писем князя Репнина к барону Шрёдеру и достать много бумаг, написанных рукой Трубецкого и Лопухина, но во всех этих документах также ничего не было существенного.
Однако Екатерина и в любой критике со стороны общества видела угрозу для себя. Чувствуя беспомощность Прозоровского, она решила взять дело в свои руки и послала главнокомандующему новое повеление:
«Князь Александр Александрович! Реляции ваши мая от 5 и 6 чисел мы получили: что вы Новикова по повелению нашему не отдали под суд, весьма апробуем,[95] видя из ваших реляций, что Новиков человек коварный и хитро старается скрыть порочные свои деяния, и тем самым наводит вам затруднения, отлучая вас от других порученных от нас дел, и сего ради повелеваем Новикова отослать в Слосельбургскую крепость, а дабы оное скрыть от его сотоварищей, то прикажите вести его на Владимир, а оттуда на Ярославль, а из Ярославля на Тихвин, а из Тихвина в Шлюшин, и отдать тамошнему коменданту; вести же его так, чтобы его никто видеть не мог, и остерегаться, чтоб он себя не повредил. Сие Новикова отправление должно на подобных ему наложить молчание, а между тем бумаги его под собственным вашим смотрением прикажите надёжным вам людям разбирать, и что по примечанию найдёте нужным, или вновь что открываться будет, доставляйте к нам; с имевшеюся в Гендриковом доме Лопухина типографией прикажите то же сделать, что сделано с типографией Новикова. В прочем пребываем вам благосклонны».
Чёрная карета со спущенными занавесками мчалась по шоссейной дороге, окружённая эскадроном драгун. По всему пути были приняты меры чрезвычайной предосторожности. В Ярославле, где почему-то предполагали, что местные масоны попытаются освободить Новикова, остановились ночью на несколько часов. Драгуны не слезали с коней, из почтовой станции удалили всех.
Наконец Новикова доставили в Шлиссельбургскую крепость, в ту самую камеру, о которой он когда-то расспрашивал с таким любопытством. В ней был заключён несчастный Иоанн Антонович, убитый при попытке Мировича его освободить. Долгое время после этого она была пустой.
Теперь комендант крепости принял нового арестанта, которого приказано было содержать с величайшими предосторожностями, никому не открывая его имени и звания.
Через несколько дней к Новикову прибыл Шешковский для допроса. Старый инквизитор после первых же слов почувствовал, что новый его клиент – человек особого склада. Его было трудно запугать, в нём била огромная внутренняя сила, он не считал себя ни в чём виновным. На вопросы, составленные самой императрицей, Новиков отвечал ясно и правдиво, но не собирался признаваться в том, чего не было.
Сколько ни намекал Шешковский, что дело не в нём, Новикове, а в других особах (упоминая при этом и Репнина, и Лопухина, и Трубецких, и Турненева, и Черкасских), а более всего в связи с некоей высокой персоной, – ничего не выходило. Шешковский подразумевал, конечно, наследника престола Павла Петровича.
Однажды ночью Шешковский попытался замахнуться на Новикова, но тот встал, подошёл к нему и так на него взглянул, что обер-секретарь Тайной канцелярии, задыхаясь, сел на прежнее место.
Пришлось требовать от Прозоровского каких-нибудь новых данных. Екатерина опять написала главнокомандующему, что в присланных им бумагах она не находит материала для обвинения по намеченным ею пунктам: «Может быть, их можно добыть путём выписки из партикулярных писем или оригинальных сочинений».
Усилия Прозоровского ничего не принесли нового. Но, в отличие от императрицы, Шешковский не унывал. Он и не такие дела стряпал, не имея никаких данных для обвинения.
Просматривая старые документы Дружеского учёного общества, Шешковский нашёл то, что ему было нужно.
За восемь лет до ареста Николая Ивановича Новикова умер один из основателей этого общества, профессор Московского университета Иван Григорьевич Шварц, поддерживавший связи с заграничными масонами. За несколько лет до его смерти Татищев поручил ему сопровождать своего сына в Германию. Там Шварц виделся с известным масоном Вельнером, который был прусским министром, с герцогом Брауншвейгским и принцем Кассельским, возглавлявшими различные ложи.
Так как Пруссия вела враждебную России политику, то было проведено специальное расследование об этих свиданиях. Иностранная коллегия точно установила, что Шварц, преподававший историю философии, беседовал с ними главным образом о вопросах религиозных и никаких политических разговоров не вёл. Ему поэтому никто и не предъявил никаких обвинений.
Теперь Шешковский решил извлечь из небытия фигуру Шварца и обвинить московских просветителей в сношениях с Пруссией.
Кроме этого, он достал из архива Тайной канцелярии документы одного провокатора и решил их пустить в ход.
В тот же 1784-й, год смерти Шварца, в Петербурге появился некий барон Шрёдер, приехавший из Пруссии. Он почему-то очень быстро был принят на русскую службу поручиком, хотя и не переменил своего подданства, переехал в Москву и начал знакомиться с московскими масонами, причём предъявил им грамоты, удостоверяющие его высокое положение в ложах.
Шрёдер вошёл в число учредителей «Типографической компании». Новикову он сразу же не понравился. Это был ловкий вертлявый человек с видом ханжи и бегающими глазами. Неясны были его намерения и непонятно его появление в России.
В 1785 году барон Шрёдер купил огромный дом графа Гендрикова, в котором впоследствии помещались Спасские казармы, но, не заплатив всех денег, уехал снова в Мекленбург, поручив другим учредителям «Типографической компании» – князьям Енгалычеву и Трубецкому – распорядиться домом по своему усмотрению и выплатить за него остальную сумму. Дом начали перестраивать для нужд «Типографической компании». В нём решили устроить типографию, книжный склад, магазин, аптеку, больницу, общежития для студентов и рабочих.
Но Шрёдер вдруг вернулся, потребовал возвращения денег за дом и той суммы, которую он внёс в своё время в «Типографическую компанию». Новиков возражал против этого, доказывая, что изъятие такой большой суммы тяжело отразится на деле, и предложил выплатить её в несколько сроков, прибавив при этом, что принятие в «Типографическую компанию» иностранца, хотя и состоящего на русской службе, вообще было ошибкой. С бароном Шрёдером расплатились, и он снова уехал в Германию. Оттуда, неизвестно по чьим указаниям, он стал писать Новикову провокационные письма на политические темы. Письма эти перехватывались и задерживались тайной экспедицией. Новиков их не получил и, естественно, не мог на них отвечать. Теперь Шешковский их торжественно преподнёс шлиссельбургскому узнику.
Но Николай Иванович, просмотрев их, спокойно заметил: он может отвечать только за то, что он пишет, а не за то, что ему пишут.
– Впрочем, – прибавил он, усмехнувшись, – письма сии или результат полицейской провокации, или попытки Шрёдера скомпрометировать меня, разлучить с московскими братьями, которых я убеждал никогда не подчиняться указаниям заграничных лож.
Шешковский, выслушав ответ Новикова, молча собрал письма Шрёдера и вышел. На этом допросы и закончились.
Императрицу Новиков больше не интересовал. Он сидел в крепости, и для неё было ясно, что судить его открыто нельзя и не за что. И первого августа Екатерина отправила новый рескрипт князю Прозоровскому. В нём она обвиняла Новикова в организации тайных обществ, в сношениях с герцогом Брауншвейгским и с прусским министром Вельнером «в такое время, когда берлинский двор оказывал нам полной мере своё недоброхотство». А главное, она обвиняла Новикова в «уловлении в свою секту известной по их бумагам особы», подразумевая цесаревича Павла. В заключение она писала: «Хотя Новиков и не открыл ещё сокровенных своих замыслов, но вышеупомянутые обнаружения и собственно им признанные (?) преступления столь важны, что по силе законов тягчайшей и нещадной подвергают его казни. Мы, однако ж, и в сём случае, следуя сродному нам человеколюбию и оставляя ему время на принесение в своих злодействах покаяния, освободили его от оной и повелели запереть его на 15 лет в Шлиссельбургскую крепость».
Не забыла Екатерина и друзей Новикова: Трубецкого, Лопухина, Тургенева. Она предписала Прозоровскому допросить их, а затем «объявите им, что мы, из единого человеколюбия освобождая их от заслуживаемого ими жестокого наказания, повелеваем им отправиться в отдалённые от столицы деревни их и там иметь пребывание… Когда же они отправятся, донесите нам, дабы потом могли мы дать тамошнему начальству повеление о наблюдении за их поступками».
Прозоровский очень обрадовался возможности расправиться с Лопухиным. Он вызвал своего адъютанта и приказал немедленно доставить Лопухина к себе. Адъютант князь Черкасский, двоюродный брат одного из основателей «Типографической компании», был боевой подполковник, прибывший с турецкого фронта в Москву и назначенный в распоряжение главнокомандующего; поручение было ему неприятно. Выслушав приказание, он заметил, что уже поздно, и может быть, его сиятельство найдёт возможным вызвать статского советника Лопухина на следующий день.
– Делайте, что вам приказывают, – закричал Прозоровский, потом побарабанил пальцами по столу и прибавил: – Видать-то, она, крамола, далеко зашла…
Черкасский хотел спросить, не к нему ли это относится, но только пожал плечами, повернулся и вышел.
К огромному дому Лопухиных на Арбате он подъезжал почти в полночь. Камердинер Лопухина сказал ему, что Иван Владимирович у отца. Через несколько минут Черкасского попросили наверх. Поднявшись по широкой лестнице и пройдя через площадку, он вошёл в большую библиотеку.
В глубоком вольтеровском кресле сидел девяностолетний генерал-поручик Владимир Иванович Лопухин, в домотканом сером кафтане, и, приложив руку к уху, слушал своего сына. Иван Владимирович в халате и в домашних туфлях сидел рядом с ним за столиком, на котором стояли свечи под зелёными колпачками, и читал вслух «Деяния Петра Великого» Голикова. Старик улыбался и кивал головой. Видимо, то, что он пережил в молодости, запомнилось ярче всего и теперь проходило у него перед глазами.
Черкасский кашлянул, поклонился и после взаимных приветствий попросил Ивана Владимировича выйти. Лопухин без особого волнения спросил:
– В чём дело?
– Видимо, – ответил Черкасский, – пришло какое-то новое повеление из Петербурга. Главнокомандующий требует вас немедленно к себе.
Лопухин так же спокойно прошёл к себе, переоделся и через полчаса подъезжал к дому главнокомандующего. Войдя в кабинет, он увидел улыбающегося Прозоровского.
– Ну что же? – сказал главнокомандующий, поглаживая рукой бумаги, лежавшие перед ним. – Новиков-то во всём сознался.
– В чём именно? – спросил Лопухин.
– В сношениях с якобинцами – раз, в получении директив от прусского двора – два, в печатании изданий, призывающих к свержению существующего строя, – три…
– Не слишком ли много за один раз? – спросил Лопухин, спокойно садясь в кресло.
Прозоровский при этом замечании забегал по кабинету.
– Так ведь он здесь, его можно и позвать…
– Ну так и позовите, – предложил Лопухин, хорошо зная, что Новикова уже нет в Москве.
– И позову, и свяжу вас с ним. Вот мы и посмотрим, – пробормотал Прозоровский, потом, подойдя к Лопухину, прибавил шёпотом: – Искренне из человеколюбия и уважения к вашему батюшке советую: сознайтесь хотя бы в сношениях с якобинцами, и сие облегчит вашу участь!
Лопухин посмотрел на него насмешливо:
– Вы, оказывается, ваше сиятельство, немногого хотите. Нельзя ли вам сделать небольшую пропозицию?[96]
– Предлагайте…
– Не согласились бы вы, ваше сиятельство, подписать бумагу о вашем соучастии в низвержении короля Людовика Шестнадцатого?
– Ах, вы ещё смеётесь надо мной! – закричал главнокомандующий. – Так вот-с. Имеется высочайшее повеление о высылке вас, князя Николая Трубецкого, Ивана Тургенева и других сообщников Новикова по преступным деяниям в дальние имения. Но сие лишь временная мера… Предлагаю вам заполнить опросные пункты и предупреждаю, что, если имеющимся документам будет обнаружена какая-либо утайка или сокрытие действий ваших, сие может кончиться лишением чинов, орденов и даже самого живота…
Уже с первого взгляда на опросные пункты Лопухин понял, что их составляла сама императрица. И поэтому в своих ответах он постарался написать всё то, что мог бы сказать ей при свидании.
Он не только отрицал все возводимые на членов «Типографической компании» и «Дружеского общества» обвинения, он утверждал, что их деятельность была только полезна России. Он указывал, что в начале своего царствования императрица провозгласила эти же идеи и теперь преследование за них со стороны правительства может вызвать глубокое разочарование в лучшей части дворянства.
В последнем замечании был прямой намёк на то, что в Москве такие действия вызовут недовольство.
Оно так и было. Верхушка дворянской Москвы уже давно представляла собой одну семью. Взаимные родственные и материальные связи создали такое положение, что нельзя было задеть одного, не ударяя по другому. Лопухины, Трубецкие, Черкасские, Херасковы, Репнины, Евгалычевы, Татищевы, Вяземские, Гагарины, Долгорукие были основателями «Дружеского учёного общества» и в какой-то мере участвовали и в «Типографической компании». Родственные связи их были необъятны. Теперь задевалось не только их право думать по-своему, но ставилась под сомнение и их дворянская репутация.
Как раз попал в эти дни в Москву проездом канцлер граф Безбородко. Он очень быстро понял, как далеко зашло дело, и между прочим написал Платону Зубову, зная, что тот сейчас об этом сообщит императрице:
«Шум поднят большой, и дело приняло неблаговидный характер».
Но императрица всё ещё надеялась найти нити воображаемого заговора и снова написала Прозоровскому:
«Князь Александр Александрович! По нашей к Вам доверенности не сомневались мы, что Вы должную перед нами с Вашей стороны искренность и чистосердечие предпочитаете всякому личному уважению, и вследствие того, видя неоставление долгу сего в письме от 23 настоящего месяца, где Вы представляете переписку князя Репнина с Шрёдером, похваляем Ваш поступок, а как подлинных князя Репнина писем Вы не прислали, то повелеваем оные к нам доставить, пребывая впрочем к Вам благосклонны».
Однако она не решалась продолжать борьбу с дворянской Москвой. Репнину Екатерина при праздновании мира с Турцией не пожаловала чина фельдмаршала и послала его в почётную ссылку – управлять Эстляндией и Лифляндией. Иван Владимирович Лопухин «из уважения к его престарелому отцу» был оставлен в Москве. Князь Николай Никитич Трубецкой и Иван Петрович Тургенев были высланы в дальние имения. Зато несчастные студенты Колокольников и Невзоров при возвращении их в Россию были арестованы в Риге и заключены в Петропавловскую крепость, где Колокольников вскоре и умер от чахотки.
26ИМПЕРАТРИЦА СЖИГАЕТ КНИГИ
Хотя указом Екатерины от 11 февраля 1793 года предписывалось сжечь те 18 656 экземпляров книг, которые были найдены в домах и лавках Новикова и в двух его иностранных библиотеках, Прозоровский воспользовался случаем, чтобы предать огню все без исключения издания «Типографической компании».
В ясное морозное утро к Болоту, где, как и на Красной площади, совершались публичные казни, потянулись бесконечные возы, нагруженные десятками тысяч книг. Возницы – мужики из пригородных сёл, в тулупах и шапках-ушанках, погоняя тощих лошадей, с недоумением оглядывались на солдат, шагавших рядом, и полицейских надзирателей, строго следивших за тем, чтобы пагубные книги не упали на мостовую.
Народ со всех сторон бежал к площади. Огромные мужики-палачи в длинных рубахах, уже давно скучавшие без дела, суетились, складывая штабеля дров, переложенных просмолённой паклей и соломой. Наконец гигантские костры вспыхнули – языки пламени и столбы дыма потянулись к небу. Палачи бросали книги в огонь. Народ прибывал. Множество студентов, воспитанников Заиконоспасской академии, и людей разного звания толкались вокруг возов с книгами, подходили к самым кострам, вступали в перебранку квартальными надзирателями, подшучивали над палачами. Палачи, вооружённые длинными баграми вместо привычных им топоров, кашляя и задыхаясь от дыма, сталкивали груды книг в костры. Поднялся ветер. Мокрый снег бил в лицо, дым ел глаза, концы багров загорались, палачи ругались и, отплёвываясь, тушили их в снежных сугробах.
Ветер разбрасывал горящие листы. Толпа всё нажимала. Книги, сваленные кучами в разных местах площади, как будто таяли – народ их растаскивал.
– Ишь ты, что жгут! – удивился дьячок в подбитом мехом подряснике и большой войлочной шляпе. – «Послание святого Апостола Павла к Филиписеям и Колосаям».
– Подлинно не ведают, что творят, – подхватил стоящий рядом старик с длинной седой бородой и иконописным лицом, держа в руках обгоревшее издание «Правил христианской жизни».
– Смотри-ка, что я нашёл! – кричал один бурсак из Заиконоспасской академии другому. – Азбуку греческую. А вот и латинская, и российская, и немецкая…
– А я Баумана – «Краткое начертание географии» и «Геометрию» Аничкова…
– Возьми у него книгу, возьми! – закричал квартальный надзиратель солдату, указывая на какого-то подростка, только что вытащившего толстый том в переплёте из сложенной на земле кучи.
Солдат, держа мушкет в правой руке и неуклюже топая ботфортами, догнал мальчишку, не успевшего скрыться в толпе, отнял у него книгу и подал надзирателю. Надзиратель нашёл титульный лист и прочёл: «Бабка повивальная – городская и деревенская», плюнул и бросил книгу в костёр.
Учебники, переводные романы, произведения русских писателей, книги по медицине, математике, истории и технике, энциклопедические словари и описания путешествий, «Древняя российская Вифлиофика» догорали на кострах. Народ смотрел на суетившихся палачей, на полицейских надзирателей, следивших за тем, чтобы не растаскивали книги, и не понимал, что, собственно, происходит.
– Это что же, голубчик, – спрашивал толстый купец соседа, приказного писаря в потёртом кафтане и с медной чернильницей за поясом, – книги вовсе запрещены али на время?
Писарь поднял на него красный нос, сказал значительно:
– Казни книги предаются свободомысленные, сиречь противу правительства направленные…
Рядом стоявший студент повернулся к нему:
– Эх ты, чернильная душа, да ты понимаешь, что говоришь?.. – Бросился вперёд, схватил две обгоревшие книги, валявшиеся на снегу, ткнул писарю в нос: – Это что же, «Пятьдесят две священные заповеди Ветхого завета» противоправительственная книга? Или «Наставление для пехотных офицеров с фигурами»? Или «История о коммерции российской»? Уничтожают книги бессмысленно, и больше ничего…
Человек в поддёвке и картузе, похожий на фабричного мастера, сказал густым басом:
– Двадцать лет тому назад на этой площади казнили Емельяна Пугачёва. Ныне казней человеческих стало мало, начали жечь книги – мыслей боятся! Только народ-то думать не перестанет…
Другой студент, стоявший рядом, красный, взволнованный, со слезами на глазах, протянул руку, указал на палачей в красных рубахах, мелькавших в дыму на фоне черневших в пламени книг:
– Вот они, дикари, пляшут вокруг костров, радуются, что уничтожили труды гениев человечества. Не уничтожат, только покроют навеки пятном позора сие царствование…
– Господин офицер! – закричал писарь тонким голосом, но в это время кто-то ему дал по затылку так, что он только охнул и сел на снег.
Толпа медленно расходилась. Грязные ручьи талого снега растекались по площади, на которой остались кучи тлеющего пепла и обгоревшие печатные листы.
27ДЕЛО ИХ БУДЕТ ЖИТЬ!
Годы брали своё. Императрица уже не могла работать без очков и, как бы оправдываясь в этом перед окружающими, говорила:
– Я своё зрение отдала на службу Европе.
Теперь, когда Храповицкий вошёл к ней в кабинет с бумагами, она сняла очки и приготовилась слушать.
– Из челобитных на имя вашего величества, – сказал толстяк, кланяясь, – только две имеются примечательные…
– Чьи же это? – спросила Екатерина и потянулась к табакерке.
Храповицкий опять сделал полупоклон и ловким движением руки вынул две бумаги из красной сафьяновой папки с тиснёной надписью: «К всеподданнейшему докладу».
– Первая, продолжал он, – от доктора Михаила Ивановича Багрянского, который ходатайствует о допущении его к проживанию в крепости совместно с Николаем Ивановичем Новиковым.
– Как? спросила императрица удивлённо. – Он хочет добровольно сидеть в крепости пятнадцать лет?
Храповицкий развёл руками:
– Да, всеподданнейше ходатайствует об этом. Он хочет разделить участь Новикова, своего друга.
Екатерина задумалась, потом сказала:
– Я первый раз сталкиваюсь с таким случаем. Стало быть, эти люди действительно фанатики. Ну что же, кто желает сидеть в крепости – пускай сидит…
– Вторая, такая же челобитная от камердинера Новикова – Ивана Алексеева.
Императрица нахмурилась:
– Вот видите – Новиков проповедовал освобождение крепостных, а без камердинера не может обойтись даже в тюрьме…
Храповицкий изобразил слабое подобие улыбки:
– Нет, ваше величество, этот Иван Алексеев просит как о великой милости разрешить ему ухаживать за своим господином в заключении.
Императрица пожала плечами:
– Но ведь это противоестественно… Хорошо, разрешите ему… Кстати, что здесь делает князь Прозоровский? Он, наверное, и сам не знает, для чего он приехал в Петербург, помешал мне сегодня читать газеты…
Храповицкий по тону императрицы почувствовал, что момент для нанесения удара Прозоровскому наступил:
– Я полагаю, что он приехал к награде за истребление московских мартинистов…
Екатерина как будто удивилась:
– А за что же его нужно награждать? Вот команде, арестовавшей Новикова, прикажите выдать годовое содержание, ну и, пожалуй, полковнику Олсуфьеву можно дать Владимира четвёртой степени за усердие… Да проверьте, заготовлен ли указ Сенату о разрыве нами политических отношений с Францией…
Неожиданно внизу послышалось тяжёлое дыхание. Сын покойного Томаса Андерсена, обрюзгшая, жирная, старая чёрная левретка, сопя и тяжело переваливаясь на кривых ногах, подошла к императрице и взглянула на статс-секретаря умными слезящимися глазами.
Екатерина посмотрела на неё, покачала головой, как бы сочувствуя её старости, и вынула лист бумаги, лежавший под газетами.
– Доставили мне список с рукописи секунд-майора Петра Ивановича Челищева, называемой «Путешествие по Северу России», где сказано: «Повсюду бедность, праздность, скука. Повсюду малая прибыль, а величайший труд». Про крестьян говорится: «Сия драгоценнейшая половина земнородных жителей, без которых ничто в человеческих обществах не может прийти в совершенство, обременена узами рабства». И далее во всех записях злобность высказывается противу властей и помещиков. Над этим Челищевым следствие было учинено по соучастию его в составлении Радищевым его преступной книги, но за недоказанностью прекращено. Я же вижу, что радищевский дух жив в сией новой книге, да к тому же они и учились в Лейпциге вместе. А вы как полагаете?
Храповицкий наклонил голову:
– Полагаю, ваше величество, что возможно простое совпадение мыслей…
Екатерина пожевала губами и недовольно посмотрела на статс-секретаря…
– Совпадение… Не думаю, не думаю… Хотя вам лучше знать, месье Храповицкий, ведь вы обучали этого бунтовщика Радищева русскому языку после его возвращения из Лейпцига…
Храповицкий стоял так же молча, наклонив голову, только холодный пот мелкими каплями выступал на его лице… Императрица опять заглянула в лист бумаги:
– Ну, а это тоже совпадение? Библиотекарь князя Трубецкого, Фёдор Васильевич Кречетов, изрыгал поносные речи против престола и дворянского сословия и восхвалял Радищева, а следователю Окулову заявил: «Страшись, потому что погибнешь со всеми другими тиранами». Я повелела заточить его в крепость, никого к нему не пускать и писать ему не давать… Ведь вот Радищев в Сибири, зловредная его книга уничтожена, а плевелы крамолы всё растут и растут… Ну, идите и принесите указ…
Храповицкий поклонился и, пятясь, вышел.
Екатерина вздохнула, надела очки и снова принялась за газеты.
Гавриил Романович Державин не знал, что и делать. В воскресенье, как обычно приехав в Эрмитаж на «малый приём», оказался он как бы в пустой зале. Императрица, не ответив на его поклон, проследовала мимо. Сенаторы и статс-секретари, находившиеся при ней, шарахались от Гавриила Романовича в стороны.
Перед тем, недели за три, он во исполнение просьбы императрицы передал ей тетрадь со своими стихами, собранными за несколько лет, к коим сделаны были приличные случаю картинки. Слышно было, что по прочтении Екатерина передала тетрадь графу Безбородко.
Однако же, когда Гавриил Романович, встретив канцлера в Сенате, спросил его: «Ведомо мне, что государыня отдала вам мои сочинения, то с чем и будут ли они отпечатаны?» – Безбородко, пробормотав что-то невнятное, побежал прочь.
Дальше пошло хуже. Поэт Иван Иванович Дмитриев сообщил ему, что велено секретно через Шешковского в Тайной экспедиции его, Державина, допросить, «для чего пишет он якобинские стихи». Гавриил Романович вспылил:
– Какой же осёл вообразить может, что я – тайный советник, сенатор, президент Коммерц-коллегии – рассеваю якобинские стихи?
Дмитриев вздохнул, покачал головой:
– Не советовал бы я вам, Гавриил Романович, ослом или, вернее сказать, ослицей обзывать государыню императрицу…
Державин схватился за сердце, дома почувствовал «разлитие желчи и воспаление всех нервов» и слёг в постель.
Поутру решил он поехать к графу Алексею Ивановичу Пушкину, вхожему ко двору, и дознаться правды.
Алексей Иванович обедал вместе с Яковом Ивановичем Булгаковым – бывшим послом при Оттоманской Порте. Не успел Гавриил Романович сесть за стол и заложить салфетку за ворот камзола, как Булгаков спросил его:
– Что ты, братец, якобинские стихи пишешь?
– Какие?
– Ты переложил восемьдесят первый псалом царя Давида…
Гавриил Романович вскочил, бросил салфетку на стол и с криком: «Царь Давид якобинцем не был!» – бросился к выходу.
– Куда вы, Гавриил Романович? – закричал хозяин, – Что вы так разгорячились?
– Потому разгорячился, что вижу подыск вельмож, коим неприятно видеть в оде «Вельможе» и прочих моих стихотворениях развратные свои лицеизображения…
С этими словами Державин исчез за дверью. Граф Алексей Иванович Пушкин вернулся в столовую, покачал головой:
– Поэт великий и вельможа честный, однако горяч, упрям, предерзок и через сие великое множество врагов приобрёл…
Приехав домой и несколько успокоившись, Гавриил Романович почувствовал голод и спросил у дворецкого:
– Садились ли обедать?
– Её превосходительство только что велели подавать…
В столовой Державин помимо жены застал своих двух племянниц, их гувернантку мадемуазель Леблер, средних лет сухопарую француженку с постным выражением лица, и венецианского посланника графа Моценига, пожилого изящного господина с мешками под глазами. Поцеловав жене руку и поздоровавшись с гостями, Гавриил Романович уселся в своё кресло. Слуга налил ему рюмку перцовки, пододвинул закуски. Державин хотел было зацепить белый маринованный гриб вилкой, как вдруг заметил, что граф Моцениг глядит на него пристально.
– Вы хотели мне что-то сказать, любезный граф?
Моцениг поперхнулся.
– Господин президент, я только имел намерение спросить, как ваше здоровье.
Теперь уже Державин внимательно посмотрел на всех.
– Пока, слава богу, здоров. Вы, кажется, о чём-то говорили до моего прихода?
За столом воцарилось молчание. Державин перевёл взгляд на жену:
– Дарья Алексеевна, может, ты объяснишься?
Дарья Алексеевна, молодая женщина с приятными чертами лица и большими ясными глазами, покраснела от сдерживаемого волнения:
– Вот мадемуазель Леблер толкует, что псалом восемьдесят первый, что ты переложил на стихи, якобинцами перефразирован и его повсюду на улицах Парижа поют для подкрепления народного возмущения. И о том в Петербурге повсеместно идёт молва.
Державин вскочил.
– Да что за напасть такая!.. Сии стихи мною в тысяча семьсот восемьдесят шестом году написаны, когда и революции никакой во Франции не было, и в генваре следующего года в издании «Зерцало света» напечатаны. Коли все на меня ополчились, то я покажу им, кто я таков!.. Я в правде чёрт!.. – И он ушёл от стола.
В кабинете Гавриил Романович долго ходил из утла в угол, потом сел за письменный стол и начал составлять список «разным неприятностям и гонениям, кои он претерпел за ревностные услуги отечеству:
1. За то, что, будучи в экспедиции о государственных доходах советником, желал точно исполнять узаконения, получил неудовольствие от князя Вяземского и едва удержался на службе.
2. За то, что не хотел обмануть императрицу и оклеветать начальников губерний, будто от них никаких нет ведомостей в приумножившихся доходах, от него же, Вяземского, вознаграждён гонением.
3. За то, что не решился принять от Тутолмина к исполнению вздорных его приказов, великие имел неприятности. Из Олонецкой губернии переведён в Тамбовскую. Не получал не только никакого ободрения к службе, но, напротив того, всякое притеснение и неудовольствие от генерал-прокурора и Сената в продолжение трёх лет…
4. За выдачу в Тамбове провиантских и комиссариатских сумм, ассигнованных на продовольствие Очаковской армии, которая терпела голод, получил от Сената выговор, вместо того чтобы за расторопность и усердие быть вознаграждённым.
5. За открытие казённых похищений до 500 душ и 240 000 рублей в Тамбовской губернии отрешён от должности губернатора, происками отдан под суд, долгое время находился без должности, а когда по суду оправдался, то за невинное претерпение никакого по законам не получил удовлетворения, кроме личного уважения от императрицы, и не за отличную службу, а за стихотворческий талант, ибо желалось похвал.
6. Будучи статс-секретарём, за окончание весьма труднейших, важных дел не токмо не получил никаких наград, но политически отдалён от императрицы и пожалован в сенаторы, где претерпеваю великие неприятности, борясь за истину. Ныне, состоя президентом Коммерц-коллегии, вовсе лишён власти, и по проискам врагов указано императрице совсем оную Коммерц-коллегию ликвидировать».
Державин отёр рукою вспотевший лоб, посмотрел на гусиное перо, которым писал, и бросил его на стол.
«Для чего всё сие я пишу? На посмешище врагам моим!.. Кому писать? Императрице-старухе, объятой страхом, всюду видящей якобинские происки и поглощённой старческой противоестественной страстью своей к молодому любовнику…»
В кабинете было полутемно. Колеблющееся пламя свечей, стоявших на столе, освещало книжные шкафы, картины на стенах, белевшие по углам бюсты Ломоносова и Княжнина и гипсовую маску Петра Первого, висевшую над копией «Полтавской баталии». Невольно Гавриил Романович задержался перед изображением Ломоносова, потом перевёл взор на бюст Княжнина.
«Она и Михайлу Васильевича в вечную отставку с половинным пенсионом выгнать хотела, да не вышло! Не на такого наткнулась! Ну, а бедный, скромнейший, добродетельнейший Яков Борисович Княжнин так и погиб невинно. Приказано было его трагедию „Вадим Новгородский“ сжечь, а сочинителя допросить кнутобойцу Шешковскому, после чего он впал в жестокую болезнь и скончался… Новиков заключён в крепость, Радищев в Сибири…»
Чем больше обо всём этом думал Гавриил Романович, тем сильнее распалялся духом. Вдруг осенила его мысль:
«Не жалобу им писать нужно, а сочинить на них, дураков, анекдот, что переложенный на стихи в восемьдесят шестом году, когда во Франции о революции помину не было, псалом они за революционное воззвание принимают, а царя Давида возвели в якобинца…»
Он сел и тут же написал анекдот. Потом велел позвать секретаря и приказал ему немедленно переписать «сию смехотворную историю» в двух экземплярах. Через час секретарь принёс аккуратно переписанный текст. Державин составил к нему краткие препроводительные записки, взял два больших конверта, надписал адреса, приложил печать с личным гербом. На гербе была изображена рука, держащая звезду, а выше надпись: «Силою Вышнего держуся!» Потом обратился к секретарю:
– Немедленно отошлёшь нарочным князю Платону Александровичу Зубову во дворец и графу Александру Андреевичу Безбородко на дом…
Когда секретарь ушёл, Гавриил Романович почувствовал, что ему не хватает воздуха, подошёл к окну, открыл форточку.
«Нет, завтра же поеду к Безбородко, отпрошусь хотя бы на месяц в отпуск… Уеду в Москву, чтобы не видеть этой дворской швали…»
За окном падал редкими хлопьями снег. Пустую улицу освещал одинокий фонарь. По мостовой пробежала бездомная мокрая собака, блестя голодными глазами.
«Северная Пальмира», чёрт бы вас побрал! Варвары, кнутобойцы!..»
Время приближалось к полудню, а Безбородко ещё завтракал. Да и спешить ему было некуда. В последнее время всеми важнейшими делами занимался Платон Зубов сам вместе с новым членом Коллегии иностранных дел Аркадием Ивановичем Морковым, который ни в чём фавориту не препятствовал. Когда Безбородко, подписав мир с Турцией, вернулся в Петербург, то оказалось, что Александр Андреевич никому не нужен. Правда, императрица осыпала его милостями и даже иногда посещала на дому, но всем было ясно, что он – «не в силе». Вокруг временщика вертелись три жулика: Альтести,[97] Грибовский и де Рибас, которые за взятки проводили любые дела, давали откупы, решали тяжбы и даже открыто брали с иностранных купцов «в лапу». Они же составляли всевозможные дикие проекты. Старейший член Коллегии иностранных дел граф Иван Андреевич Остерман, видя это, вовсе перестал выходить из дому. Что же касается самого Безбородко, то он, поглядывая на императрицу и прикидывая в уме, сколько ещё она протянет, стал чаще заезжать к наследнику Павлу Петровичу. Скоро он добился того, что при одном упоминании о Зубове у Павла раздувались ноздри и в глазах появлялся зловещий блеск. Теперь, допив последнюю чашку кофе, Александр Андреевич направился в кабинет, чтобы просмотреть иностранные газеты. Он уселся поплотнее в кресло, развернул парижский «Монитер» и стал читать. На второй странице якобинской газеты он прочёл обращение к судьям:
Ваш долг есть сохранять законы,
На лица сильных не взирать,
Без помощи, без обороны
Сирот и вдов не оставлять.
Ваш долг спасать от бед невинных,
Несчастливым подать покров,
От сильных защищать бессильных,
Исторгнуть бедных из оков…
Безбородко задумался: «Где это я уже читал? Батюшки, да это же стихотворение Державина!..» Тут Александр Андреевич вспомнил о полученном вчера пакете с анекдотом и улыбнулся.
Как раз в это время Державин подъезжал к особняку канцлера. Войдя внутрь, он с удивлением заметил, что вместо роскошной мраморной лестницы, которая вела из прихожей наверх, сделан отлогий деревянный скат. Гавриил Романович спросил огромного швейцара в пышной ливрее, отворившего ему дверь:
– Для чего сие?
– Как её величество имеют слабость в ногах, то для удобства следования в апартаменты устроено приспособление…
Поднявшись по скату, он велел секретарю доложить о своём приходе. Секретарь улыбнулся, поклонился и исчез за двойными дверями.
Державин нахмурился, но в ту же минуту двери раскрылись, и он шагнул в кабинет.
Безбородко встретил его, улыбаясь.
– Давненько, давненько, дражайший Гавриил Романович, я вас не бачил. Сидайте тут у кресло. Не знаю, для чего сии кресла именуются вольтеровскими, однако же сидеть в них удобно, як в люльке.
«Что он дурака валяет? – подумал Державин – Ведь ещё намедни во дворце он от меня шарахнулся как от чумного…»
Безбородко погладил живот свой и опять улыбнулся.
– Слухаю вас, Гавриил Романович, слухаю, як пророка Давида…
Державин вспыхнул:
– Вот именно, касательно псалма Давида я и приехал объясниться. За то, что я переложил его псалом на стихи, и во дворце и в городе объявили меня якобинцем. Царь Давид якобинцем не был…
Безбородко покачал головой:
– Царь Давид бул великий царь. И не только потому, що якобы пас овец и одолел в единоборстве Голиафа, а потим сделался царём. Сие и с другими бувало. Возьмём, недалеко ходить, покойного графа Алексей Григорьевича Разумовского. И он был пастухом, а стал графом и законным, хотя сие и скрывалось, супругом императрицы Елизаветы Петровны…
Державин перебил канцлера.
– Прежде всего царь Давид создал могучее государство.
Безбородко махнул рукой:
– Ну и що с того! Мы знаем много царей и великих царств. Царь Давид понимал, як надо жить. Он завёл себе семь жён и десять наложниц, и среди них Вирсавию. Вирсавия – сие по-гречески, а по-еврейски будет Бат-шеба, что означает – «дочь семи лет». Оно так и возможно по тамошнему климату. Вирсавия вертела всем царством, хотя ей и було семь лет, и родила ему Соломона…
Слушая его, Державин вспомнил, что Безбородко помимо всего окончил Киевскую духовную академию с отличием, Ветхий завет знал превосходно.
Александр Андреевич, вздохнув, продолжал:
– А потим какие богатства накопил царь Давид. На построение Иерусалимского храма он оставил сто тысяч талантов золота и миллион талантов серебра…
Безбородко неожиданно оживился, схватил маленькие счёты из слоновой кости и с необыкновенной быстротой стал подсчитывать:
– Точно вам говорю: один талант золота – сие двадцать шесть тысяч восемьсот семьдесят пять золотых рублей, а талант серебра – две тысячи шестнадцать золотом…
Гавриил Романович пожал плечами:
– Я, граф, не могу в толк взять, какая из сего мораль?
Безбородко усмехнулся:
– Ниякой морали из сего быть не может, ибо человек раб своих страстей. Помянутая Вирсавия писала своему сыну Соломону: «Не отдавай женщинам сил твоих, ни путей твоих губительницам царей». А он що зробив? Сказано в писании: «И было у него семьсот жён и триста наложниц», и умер Соломон со словами: «Суета сует, и всё суета!»
Державин кашлянул, потом сказал:
– Однако, Александр Андреевич, хотел бы я вернуться к предмету, из-за которого приехал.
Улыбка исчезла с лица Безбородко, он задумался.
– Конечно, гистория с псалмом царя Давида смешная. И вы справедливо Зубову послали анекдот. Однако же если вдуматься в существо стихов, то они хотя как бы и древние, но ударяют в самую сущность нашего состояния.
Канцлер открыл ящик, вынул оттуда тетрадь со стихами Державина.
– Вот вы что о царях пишете:
Не внемлют! Видят и не знают;
Покрыты мздою очеса:
Злодейства землю потрясают,
Неправда зыблет небеса.
Цари, я мнил, вы боги властны,
Никто над вами не судья;
Но вы, как я, подобно страстны,
И так же смертны, как и я.
И вы подобно так падёте,
Как с древ увядший лист падёт;
И вы подобно так умрёте,
Как ваш последний раб умрёт!
Воскресни, Боже, Боже правых!
И их молению внемли:
Приди, суди, карай лукавых
И будь един царём земли!
Гавриил Романович помрачнел:
– Я свои стихи отлично помню, для чего же вы их мне читаете?
Безбородко усмехнулся.
– Для того, щобы вы поняли, что под ними и сам господин Робеспьер бы охотно подписался. Однако вы правильно поступили. Лучший из его выход сделать вид, що они к государыне императрице не относятся. И вам действительно после воскресного выхода императрицы доброе было бы хоть на месяц в Москву поехать…
Гавриил Романович задумался.
– Не знаю. У меня по Сенату и Коммерц-коллегии ещё многие дела в производстве остались…
Безбородко махнул рукой:
– Що дела!.. Они сами по себе идут. Господин Платон Зубов дела расписал по тысяча семьсот девяносто седьмой год. К сему году для учреждения торговли с Индией граф Валерьян Зубов займёт гарнизонами все важные места в Персии и Тибете. Суворов пойдёт через Андрианополь к турецкой столице, для чего и флот готовится. Китай тоже собираются усмирить…
Державин невольно вскрикнул:
– Вы что, шутите?
– Нисколько. Мы и сейчас шутим: весь флот под командованием адмирала Чичагова отправили в океан, чтобы воспрепятствовать подвозу во Францию съестных припасов и воинских надобностей. Дружественную Польшу превратили в очаг междоусобий и делить собираемся на три части, так що теперь нос к носу столкнёмся с Австрией и Пруссией. Валериана Зубова посылаем Персию усмирять, а у нас и карт-то географических приличных немае, щобы узнать, какая такая она, Персия, есть и где её границы…
Державин опустил голову, на глазах его показались слёзы.
– Кто же за всё это расплачиваться будет?
Безбородко встал:
– Расплачиваться, конечно, будут потомки. Ну что же, бувайте здоровы, Гавриил Романович, поклонитесь Москве…
В воскресенье на «малом приёме» императрица опоздала к выходу. Наконец двери открылись. Екатерина, медленно переступая отёкшими ногами, кивая седой головой направо и налево, шла между двумя рядами придворных. Увидев Державина, она остановилась, протянула руку для поцелуя и, не сказав ни слова, проследовала дальше.
Москва встретила Гавриила Романовича солнечными морозными днями. В воздухе разносился колокольный звон сорока сороков. В Кремле толклись нищие, юродивые, монахи, богомольцы. На Красной площади около палаток краснощёкие, стриженные «под скобку» молодцы, хлопая в ладоши и притопывая, чтобы согреться, зазывали прибаутками покупателей.
Державин шёл, вдыхая свежий воздух, распахнув бобровый воротник, сдвинув набок высокую меховую шапку, из-под которой выбивалась седая копна волос. Около университета с ним поравнялись два студента в худых шинелишках и треуголках, обтянутых тонкой материей. Поёживаясь, они задержались около Воскресенских ворот. Один из них дёрнул другого за рукав:
– Смотри, здесь жил Новиков…
– Это тот, что сидит в крепости?
– Ну да. А ты помнишь, как он в «Трутне» ответил «Всякой всячине», сиречь императрице?
– Нет!
– Человека можно уничтожить, но дело его будет жить!..
В это время стоявший рядом с ними старик в дорогой шубе сказал:
Река времён в своём стремленьи
Уносит все дела людей
И топит в пропасти забвенья
Народы, царства и царей…
Студенты переглянулись и побежали дальше. Они знали: старик не прав и единственное, что остаётся после человека, – это его дело.
А старик посмотрел им вслед. Он давно хотел написать стихотворение «На тленность» и думал о смерти. Но прожил ещё много лет. За три дня до смерти Державин написал последний вариант этого стихотворения на доске. К этим четырём строкам он прибавил ещё четыре:
А если что и остаётся
Чрез звуки лиры и трубы,
То вечности жерлом пожрется
И общей не уйдёт судьбы.
Доску подарили его родственники Санкт-Петербургской публичной библиотеке. Впрочем, написанные на ней строки почти стёрлись и слова разбирались с трудом.
Стихотворение было напечатано в «Сыне отечества» в 1816 году в № 30. С тех пор оно стало входить во все его сочинения без названия.
1948 – 1975