ДВОЙНОЙ СГОВОР
Когда к вечеру Зубов, надушенный, затянутый, в парадной форме, явился по приглашению к Нарышкиной, хозяйка была совершенно одна и встретила гостя с грустным, опечаленным видом.
– Здравствуйте. Очень мило сделали, что откликнулись на мой призыв. Мне очень нездоровится нынче. Обычные мигрени. Видите, я совсем по-домашнему, уж не взыщите… Садитесь. Чаю хотите? Нет? Поболтаем. Да что вы так скучны? Бледный, томный, на себя не похож… Я вас знала всегда таким весёлым, живым. Неужто в самом деле так сердцем больны? А? Не верится даже…
– Не знаю, что и сказать! Я свои чувства не раз выражал вам. И теперь, когда вы вселили в меня надежду… Наконец, сегодняшняя записка… Я – между жизнью и смертью… Говорят, нынче произошло окончательное объяснение. Называют и невесту графа: княжна Щербатова… Не мучьте… Говорите скорее: какова моя участь? Смею ли я надеяться?..
– Увы. Порадовать мало чем могу вас. Для того и позвала, чтобы вы не втягивались больше в свои мечты… Насколько мне известно, выбор уже остановили – увы! не на вас. Стойте, что с вами?! Вы помертвели! Успокойтесь, выпейте воды! Я пошутила, даю вам слово, хотела испытать. Ещё не решено. Да будьте же мужчиной!.. Слышите, у вас всё ещё впереди… Ну, что вы? Лучше стало теперь? Дитя! Какой смешной…
– О, не смейтесь… Я только и живу этой мыслью… Анна Никитишна, умоляю вас, помогите мне! Я так вам буду благодарен… Так…
Он быстро пересел на диван, на котором в свободной позе полулежала хозяйка, и стал целовать её руки.
– Я сделаю всё, что хотите… Буду слушать вас, готов на всё… Но вы научите… Я не забуду… Прошу вас…
И он стал всё горячей и сильнее целовать её полуобнажённую руку, шею, коснулся губами груди, на которой раскрылся плохо застёгнутый пеньюар.
Нарышкина, ещё привлекательная, здоровая женщина, почувствовала жгучую истому от поцелуев этого красавца и, пожалуй, не отказалась бы от его ласк, но Екатерина могла войти каждую минуту, и это сдержало разгорячённую женщину.
– Стойте. Опомнитесь, сумасшедший мальчик! Не теперь, после… Сейчас может прийти она… я жду её… Придите в себя, оправьтесь… Помните, какая участь постигла Корсакова и графиню Брюсову за такую же оплошность… Ага, испугался. Ну и сидите паинькой. Верю вам и так, без сильных доказательств, что вы не забудете моих услуг, моей помощи… и постараетесь не остаться в долгу… Я признательных, сердечных людей люблю. А вам буду тем полезнее, что светлейший, наверное, пойдёт против вас. Он привык, чтобы и в сердечных делах здесь глядели из его руки, брали того, кого он укажет. А нам надоело. Хочется сделать собственный выбор… Вот и подтянитесь… Как излишняя скромность может быть вредна, так опасна особая развязность… Вы эту прыть покажете с Протасовой, когда придёт время… Оно и будет передано по адресу. А мы с вами ещё будем видаться, надеюсь… Пригладьте ваши волосы… Пудру сотрите на мундире… вам попало с моей причёски… Так… Тсс… вот, кажется, мистер Том изволит лаять. Взгляните в окно… Идёт… Ну, сидите смирно. Мы никого не ожидаем… Болтаем, как добрые друзья… И… – Оставя французскую речь, Нарышкина закончила по-русски: – Помните: смелым Бог владеет. Только смелость умной быть должна… – Затем снова залепетала по-французски: – Скажите откровенно: как нравится вам эта Хюсс?[132] Преплохая актриса. И некрасива даже. Удивляюсь, что хорошего нашёл в ней господин Морков?..
– Здравствуй, Аннет. Не ждала? Я гуляю – и к тебе заглянула. Ты больна, мне сказали. Хотела навестить…
– Я так счастлива, так благодарна, ваше величество… Теперь мне чуть полегче. И вот Платон Александрович оказал внимание: навестил недужную…
– Хорошо. Очень хорошо… Судя по глазам, у вас доброе сердце, господин Зубов… Ты ложись, как лежала, на своё место. Я – тут… садитесь, господин Зубов, если вам не скучно провести полчаса с такими пожилыми дамами…
– Ваше величество!..
– Не согласны со мной? Ну, ваше дело! Я здесь не у себя. Спорить не смею. Пусть мы сойдём за молоденьких… Хотя вам… Сколько вам лет? Двадцать с чем-либо будет? А?
– Двадцать два минуло, государыня.
– Счастливый возраст. И мне когда-то было столько же… Только давно… Правда, сердце не верит этому… А зеркало старше всех на свете, всем правду говорит… Приходится его слушать…
– Оно, значит, слепо… Оно не видит ваших глаз, госу…
– Ого!.. Слышишь, Аннет? Мы комплиментов дождались от юноши… Что дальше будет?
– Оно не видит ваших губ… не слышит вашего голоса…
– Моего голоса? Он у меня звучный. Разве только зеркала и не слышат его… хотя дрожат порою… А другим он внятен. Это вы правы, господин Зубов. Но бросим обо мне… Лучше о вас потолкуем… Аннет, что ты стонешь? Опять мигрень?
– Да. Простите, государыня… Я на минуту только удалюсь… Там туалетная вода… Я примочу виски… Одну минуту…
– Мы тебя подождём. Видишь, я не одна: в хорошем обществе. Так думается, глядя на господина ротмистра… Ну-с, говорите: велика ли у вас семья? Брата, пажа, я помню. Прелестный ребёнок… Очень на вас похож… Ещё братья есть у вас и сёстры?
– Четыре нас брата и три сестры. Старший – Николай. Димитрий за ним. Я и Валериан. Сестра Анна годом моложе. Была Катя, умерла…
Голос Зубова дрогнул…
– Младшая самая – Анна. Девочка ещё…
– Большая семья. А ваш отец, если не ошибаюсь, по гражданской службе идёт? Вице-губернатором теперь?
– Так точно, государыня.
– Братья женатые, холостые?
– Всё ещё холосты, ваше величество. У отца достатков особых нет… Сестёр придётся оделить… Так братья ждут, пока сами что-нибудь заслужат, тогда и насчёт семейства думать можно.
– Весьма рассудительно. Редко теперь кто думает и поступает столь осторожно. Больше в брак вступить спешат… А что будет, о том нет мысли… А вы, что же, не махаетесь ни с кем? Не увлекаетесь? Жениться не думаете? Что покраснели? Это вопрос естественный. А что естественно, в том стыда быть не должно… Красивый, здоровый молодой человек… Я не девица. Со мной можно прямо говорить…
– Нет… Я… Мне не до этих пустяков… Я давно… Во мне всё…
– Ну, вижу, смутили вас мои вопросы. Об ином потолкуем. Службой довольны ли?
– Счастлив, государыня, что вам служу… Вдвое счастлив, что могу видеть ту, перед кем все преклоняются… На кого молятся… чьё имя благословляют.
– Вы всё своё! Не ждала я, чтобы вопрос о службе такие горячие дифирамбы мне вызывал. Да вы поэт! Чай, и стишки пишете?
– Нет, не случалось, государыня… Не тем я занят… Мечты не те мои…
– Мечты? Значит, мы мечтать любим? Интересно. О чём же ныне мечтают молодые люди? Военные особливо? О сражениях, поди? О славе? О победах? Чтобы все величали и знали ваше имя? Да?
– Бывает и это, государыня. Но иное мне чаще снится…
– Даже снится… Ну, коли охота, поведайте и мне, какие сны вам грезятся. Я охотница слушать чужие сны… если красивые они… необыкновенные. А судя по вашим весёлым, живым глазам, по виду по всему, сны у вас должны быть интересны. Говорите, послушаем…
Свободней усевшись в кресле, Екатерина слегка откинулась назад, чтобы лицо Зубова было ей лучше видно.
– Разное снится мне, ваше величество. А чаще других – один сон… Вот словно и сейчас я вижу его… Неотвязный… Видится мне…
Зубов невольно сделал паузу…
Голос его, тихий и осторожный, словно что-то нащупывающий, с первой фразой, касающейся грёзы наяву, сразу окреп, зазвучал уверенно и свободно. Порыв вдохновения, свойственный иногда и самым заурядным людям, налетел на душу честолюбца, который увидел себя лицом к лицу со своей заветной грёзой о счастье.
Ключ к власти, к богатству, к силе был перед ним в лице этой немолодой, но такой ещё обаятельной, умной, могучей женщины…
И Зубов как будто стал созвучен великой душе, с которой столкнула его судьба в этой светлой комнате летнего Дворца…
Что-то ему самому неведомое забродило в уме, холодом. Дохнуло в грудь, проползло по плечам, заставляя бледнеть свежие, румяные щёки.
Неожиданная картина сверкнула перед его глазами. То, о чём он думал, как карьерист, честолюбец, что высчитывал с карандашом в руках, вдруг представилось ему в образах, звуках и красках.
И Зубов заговорил полным, звучным голосом:
– Видится мне высокая скала. Полмира видно с неё. Я стою на скале. Но плохо вижу. Кусты, деревья мешают… И не человек я… так, маленькая, слабая пташка. Хочу взлететь и не могу. Слабы мои крылья. Ветер порывистый веет на высоте… К дереву прижался я и жду. А сердце из груди рвётся, весь мир видеть хочет, людей всех обнять… Что-нибудь сделать для них…
– Доброе намерение… Весьма похвальное. Дальше что?
– И вдруг…
Снова невольную, лёгкую передышку сделал Зубов, чувствуя, что волнение всё больше охватывает его.
– Вдруг… Что же?
– Потемнело небо надо мною… шум несётся… шелест непонятный… Гляжу: орлица реет над головой… Гордый взгляд синих глаз… Мощная грудь… Крылья широко простёрлись… и спускается она сюда, на скалу, где я притаился… Опустилась. Села. Стала царственные лапы гордым клювом своим чистить… Перья отряхает… Страх меня сладкий охватил… Любуюсь, глаз бы не отвёл… И уж не знаю как смелости набрался, говорю: «Орлица гордая, царственная, мощная… Возьми меня с собою туда, в высь небесную, которой конца-краю нет, в бездонную глубину… Дай на мир поглядеть, как ты глядишь! Позволь под крылом твоим приют найти… Тепло там, отрадно как должно быть!..» Говорю, а сердце ширится в груди… Вот-вот разорвётся… И жду, что ответит орлица. И замер весь…
– И… что же ответила она?
– Что ответила? – переспросил Зубов, глядя прямо в глаза Екатерине, словно там пытаясь прочитать этот ответ. – Ничего не ответила… Только широко крылья распахнула. Я так и кинулся туда… к ней, на широкую грудь. Прильнул, охватил её шею руками. Не оторвать уж меня, скорее жизнь вырвать можно… И взмыла она, орлица моя гордая, царственная. И понесла меня… Что уж тут стало со мною, сказать, выразить не умею.
Зубов умолк, отирая пот с высокого, белого лба, выступивший от непривычного волнения…
– Красиво… Хорошо… Вы совсем поэт… Слышишь, Аннет, не права я? Это и державинским строфам не уступит… И чувства сколько…
– Я не слыхала, – появляясь на пороге, проговорила Нарышкина, – верю, государыня, если вы хвалите. Благодарите же, Платон Александрович, за внимание.
– Я не знаю… слов не нахожу… Чувство моё, конечно, только и подсказало мне… А то я совсем придумывать не умею, ваше величество… Это вот словно Бог надоумил меня… Будто я исповедь свою говорил… Простите…
– Вижу, понимаю. Вам, господин Зубов, не в чем прощения просить. Дай Бог, чтобы у всех окружающих меня были такие чувства, виделись им подобные сны… Но вы разволновались совсем. Лицо побледнело… Вы дрожите… Здоровы ли вы, господин Зубов? Иным здесь, в моём лягушатнике, воздух не совсем здоров. Я прикажу Роджерсону, пусть поглядит вас… Может быть, посоветует что-либо. Вы – человек молодой. Вам беречься надо для себя, для семьи… А во мне вы всегда найдёте защиту и друга. Знайте, господин Зубов. Душа ваша добрая видна в глазах, слышна в речах ваших. Я добрых людей ценю… Пока до свиданья… Поправляйся скорее, Аннет. Что, лучше тебе? Слава Богу… Не провожайте… Идём, Леди… Том.
Кивнув головой, Екатерина вышла из комнаты своей упругой, твёрдой походкой, бодро, как всегда, глядя по сторонам, постукивая лёгкой полированной тростью, с которой она выходила на прогулку.
Одно только незаметное, едва уловимое движение головой сделала гостья хозяйке, когда расставалась с ней на пороге. Нарышкина поняла жест.
Весёлая, довольная, возвратилась она к Зубову, который так и застыл на месте.
– Ну, теперь дело ваше с хорошим концом. Можете целовать мои руки, сколько вам угодно, хитрый мальчишка… Сновидец этакий…
У Зубова вырвался громкий, радостный вздох, и он не заставил хозяйку повторить её позволение…
Белая ночь совсем уже овладела землёю, когда Зубов вышел из покоев Нарышкиной, чтобы обойти и проверить караулы.
Дождливо и пасмурно было на другой день с утра. Как приговорённый к смерти, появился в приёмной Храповицкий, вызванный сюда по особому приказу, хотя был вовсе не его черёд.
Бледное, осунувшееся лицо и неверная походка сразу выдавали, что пережил за это время растерявшийся, напуганный предстоящей немилостью государыни её доверенный секретарь.
Вчера вечером заглянули к опальному кое-кто из его придворных друзей и передали обо всём, что сами знали относительно разрыва с Мамоновым.
По соображениям Храповицкого, знающего Екатерину, такой кризис не мог повлиять на неё благоприятным образом.
В приёмной не оказалось никого. Только Захар появился, заслышав осторожное покашливание Храповицкого.
– А, вы здесь, Александр Васильевич. Про вас уж и вопрос был. Пожалуйте.
– Здравствуй, Захарушка… Иду… иду… А постой минутку… Скажи: как матушка? Очень гневна? Что это она меня? Не слыхал ли? Беда какая ждёт? Говори уж, Захарушка, по старой дружбе. Я тебе тоже, может, когда в пригоде буду… А? Как? Что?
– Ничего сказать не умею. Что вас касаемо – и вовсе не знаю. А что иных дел, так, верите, тоже затмился. То по череду всё шло. Светлейший человека на место определяли. И занимал он свою позицию… пока следовало… Там нового брали, всё по выбору князя же, не как иначе. А теперь?.. И не разберёшь. Всякий со своим блюдом тянется. А есть мы, видно, и вовсе пробовать не хотим… Уж и не знаю… Про вас тоже не знаю. Не до того тут было…
– Ну, извини, Захарушка… Вот, понюхать не желаешь ли? Свежий. Американский.
– Благодарствуйте… Ничего, душист. А мне всё же наш, царскосельский, больше по вкусу, который для государыни-матушки выращивается… Одолжиться не хотите ли? Этто – табак!.. Пожалуйте…
И Захар, спокойный, величавый, загадочный, как каменный истукан, растворил двери Храповицкому.
Ожидая сейчас услышать приказание сдать все дела и ехать в Сибирь, толстяк, осеняя себя частым, потаённым крестным знамением, шепча: «Помяни, Господи, царя Давида и всю кротость его», скользнул через порог знакомой двери.
Екатерина стояла к нему спиной и глядела в окно, на нахмуренное небо, в туманную, синеющую даль аллей.
Обернувшись на стук, она молча ответила кивком Храповицкому, согнувшему свой зажирелый стан в необычно глубоком поклоне.
– Явились, государь мой, – резким, повышенным тоном заговорила Екатерина. – Вы что же это глаз не кажете? Или сбежать надумали? Срамите меня перед целым светом… Тут послы иностранные, весь двор. А он меня учить задумал! Теперь смеяться станут. «Хороша императрица, самодержида, если там какой-нибудь секретаришка её приватный смеет при всех учить, выговоры ей делать… замечания… Речь её прерывать». Сколько правлю, сколько несу свою службу верой и правдою, – а такого ещё не бывало… Хоть бы то подумали: какой пример вы молодым подаёте, государь мой! Со мною немало лет проработав, не знаете меня, не уважаете моей свободы монаршей… Да за такие вещи тётушка моя… либо Великий Пётр… Они бы вас… И я так не прощу… Не оставлю… Что молчите? Или не права я? Слов не имеете в своё оправдание, а? Говорите же. Трясётся, как лист на осине! И ни слова. Ну-с!
– Виноват! – падая на колени, едва мог проговорить уничтоженный старик. – Кругом как есть виноват… И прощения просить не смею. Затмился, окаянный… Виноват, матушка ты моя! Больше не знаю ничего…
– Виноват, верно… Но… не совсем… Встаньте. За вину и бранила вас… А за то, что не побоялись, моей пользы ради, себя под ответ подвести, вот, возьмите.
И императрица красивой рукой протянула поражённому секретарю золотую, осыпанную бриллиантами и украшенную её портретом табакерку, из которой государыня нюхала почти всё время, пока читала грозную отповедь Храповицкому.
– Мне?! Мне!! М-ма… матушка ты моя…
И, не имея сил ничего больше сказать, старик так и зарыдал радостными, счастливыми слезами, ловя руку Екатерины, целуя складки её платья.
– Будет на сегодня… Будет, встаньте… С неба слёзы… тут слёзы… Кругом слёзы. Встаньте. Берите. Это вам на память. Я – женщина, и притом пылкая. Часто увлекаюсь. Прошу вас, если заметите мою неосторожность, не выражайте явно своего неудовольствия и не высказывайте замечаний… но раскройте вашу табакерку и понюхайте… позвучнее… Я сейчас пойму и удержусь от того, что вам не нравится. Идёт?
– Раб твой, матушка… Умереть прикажите, ваше величество, – и не задумаюсь!..
– Ну, поживите ещё… сколько придётся. За работу сядем. Что у вас есть? У меня тут тоже набралось кое-что…
Вооружившись очками и своей лупой, Екатерина приступила к просмотру докладов, принесённых Храповицким, слушала его соображения, приводимые справки. Но скоро неотвязная дума овладела её душой.
Отложив в сторону бумаги, снимая очки, она вдруг заговорила своим простым, дружеским тоном:
– Слыхал, что у нас тут делается?
– Да, слыхал, матушка. Ох… слыхал…
– Так это неожиданно… Подумаешь… Я тебе скажу, как это было…
И Екатерина взволнованным голосом передала Храповицкому всё, что произошло между нею и Мамоновым вчера.
– В ответ на моё предложение… когда я придумала так ловко… Une retraite brilliante[133] он вдруг так написал… Посуди сам: каково мне было? Jugez du moment![134]
– Ясно себе представляю, – на хорошем французском языке ответил Храповицкий, – это возмутительное бездушие и дерзость…
– Нет, скорее – глупость и нерешительность. Он опасался… А хуже, что я с самого сентября переносить должна была… Положим, светлейший мне намекал тогда… Я внимания не обратила… Сейчас вот пишу ему… Слушай: «Если зимой тебе открылись – зачем ты мне ясно не сказал тогда? Много бы огорчения излишнего тем прекратилось… Я ничьим тираном никогда не была и принуждение ненавижу. Возможно ли, чтобы вы меня не знали до такой степени и считали за дрянную себялюбицу? Вы исцелили бы меня в минуту, сказав правду, как и теперь оно свершилось. Бог ему судья…»
– Слушать больно, государыня… Так за сердце и берёт… Не стоит он…
– Ясное дело, не стоит. Но и я себя изменить не могу. Нынче сговор… Мы сейчас и кончим с тобой. Ты приготовь указы… на имение для графа… То, что к именинам я собиралась подарить. Теперь свадебным даром будет… И сто тысяч вели приготовить… ему же… Затем… там, в кабинете, получишь десять тысяч особо… Хоть завтра мне их принеси… И ещё… Спроси два перстня… Один получше, с моим портретом… А другой – с камнем. Так, рублей на тысячу… Не забудь… Знать хочешь: для кого? Пока не скажу… Идите с Богом…
Сияющий, важный, как всегда, вышел Храповицкий из покоя.
Даже Захар удивился этой быстрой и полной перемене, как ни привык старый слуга ко всевозможным превращениям при дворе.
Держа в руке недавно пожалованную табакерку, Храповицкий стал среди приёмной, снисходительно поманил Захара, огляделся и негромко заговорил:
– Видишь? Милость какая! Свою, личную мне! С табаком даже… Нюхай… одолжайся. Разрешаю… Вот она, матушка… Богиня, не государыня!.. Богиня, больше ни одного слова…
– Поздравляю, ваше высокопревосходительство…
– Благодарю… хотя и просто превосходительство пока… Не жалуй без неё чинами. Не годится… А вот лучше послушай… скажи… Приказание мне отдано. Секретное пока… Да тебе можно… ты свой… ну, там, Мамонову, дурачку, на абшид – деревеньку душ тысячи две с половиной либо три. Это пустое. И наличными сто тысяч… Мог миллионы получать… И вдруг! Дурак… Это так, по чину ему полагается, при отставке… А скажи: для кого приказано свежих десять тысяч рубликов запасти, принести… И два перстня: с портретом один, другой так?
– Два?.. – Глаза Захара заблестели не то от любопытства, не то от предвкушения какого-то удовольствия. – Уж коли два, так и я вам кой-что скажу. Вы одну половину знаете. Я про другую смекаю… Хоть верного ещё не видно ничего. Стороной дело ведётся… Через Нарышкину, через Анну Никитишну. Так мне думается. Я из коморки своей видел: гулять пошла матушка… И с Нарышкиной. И та ей на какого-то офицера показывала. Знаете его… Ротмистр Зубов, конной гвардии. Начальник караульный. Приметил: приласкали… Совсем не видный человек. Но иные думают, будет взят ко двору… Прямо никто не знает. А я на него подозрение тоже имею.
– На него? Подозрение? Ну, пусть так… Подозрение… Лишь бы радость ей была, нашей матушке…
– Лишь бы повеселела она, болезная! – с сокрушением отозвался Захар.
– Давай Бог!.. Летом дожди незатяжные, сам знаешь…
– Так-то так… Да лето наше, гляди, миновало… Охо-хо-хо…
– Ничего! Ей ли о чём печалиться. Царь-баба!
– Одно слово, всем королям король!
– Ну, так и думать нечего. Прощай…
Важно кивнув Захару, Храповицкий вышел из приёмной.
– Ну, вот и сосватали! – с грустной улыбкой заметила государыня, когда из её будуара вышла княгиня Щербатова, княжна и Мамонов, призванные ею в тот же день для официального сватовства.
Минута была тяжёлая, и Екатерина могла бы избежать её.
Но ей словно хотелось самой поглядеть: как будет вести себя, что скажет её фрейлина, испытавшая наравне с другими самое ласковое, доброе отношение к себе государыни и так плохо отплатившая за это?
Княжна была растеряна и заметно бледна даже сквозь румяна и белила, к которым, вопреки обыкновению своему, прибегла сегодня.
Мамонов стоял, не смея поднять глаз. Маменька то багровела, то бледнела и, несмотря на свою тучность, вертелась, как стрекоза, посаженная на булавку.
Может быть, втайне Екатерина ждала взрыва раскаяния, самоотречения, на которые можно было бы красиво ответить ещё большим великодушием…
Но всё обошлось проще: были слёзы, вздохи, полуслова и глубокие поклоны…
Наконец все ушли.
Екатерина осталась вдвоём с Протасовой и Нарышкиной, которые из соседней комнаты отчасти были свидетелями всей сцены.
– Совет да любовь, только и можно пожелать, – поджав тонкие губы, язвительно выговорила Протасова. Её длинная, сухая фигура казалась безжизненной и одеревеневшей.
Хотя приближённая фрейлина была намного моложе, но государыня казалась гораздо свежее и привлекательнее, не говоря об осанке и чертах лица.
Потому, вероятно, и не опасалась Екатерина доверять этой особе своё представительство в некоторых особых случаях жизни.
– О-о-х, дай Боже, чтобы было, чему быть не должно, – заметила Нарышкина, наблюдавшая незаметно за подругой.
Она видела, что Екатерина огорчена сильнее, чем хочет показать, и решилась как-нибудь вывести её из этого состояния. Обычно сдержанная и осторожная в присутствии третьего лица, Протасовой, с которой была наружно в самых лучших отношениях, но про себя не любила и опасалась, Нарышкина решительно объявила:
– Как я тут глазом кинула, прямо можно сказать, не будет пути и радости от этой свадьбы. Молодая пара – не пара совсем. Да и не так уж любят они друг дружку… Особливо она его.
– Да? Правда? И мне что-то показалось… Да почему вы так думаете, мой друг?
– Без думы, сердечное у меня явилось воззрение. Пресентимент[135] такой. Как ни боятся они, как ни стыдно им, а радость великая, пыл этот самый, пробился бы в чём, кабы много его в душе. Тут не видать того. И начинаю я думать, что прав наш Иван Степаныч был…
– Ах, мой «Ris beau Pierre»! Вот ежели бы он мне теперь приказать мог: «Ris, pauvre Catherine!..[136] Что же он сказывал?
– Да не иначе, говорит, что в уме повредился Мамонов… Вон, как это с графом Гри-Гри… с Орловым было… И не без чужих проделок дело было. Обкурили, опоили чем-нибудь! Нужно было женишка окрутить, вот и подставили ему девицу, в ловушку затянули… Теперь отвертеться нельзя. И вы сами, ваше величество, как знают все, позорить девицу не позволили бы… даже графу!
– Конечно, оно верно… Но из чего вы заключаете? Я хотела бы знать.
– Дело видимое. Кто не знает, что при всём благородстве граф на деньги неглуп. Из рук их выпускать не любит… Вон когда имение своё последнее купил… Вяземский мне сказывал: надо было двести тридцать тысяч отдать. У него дома ассигнаций было тысяч на двести, без малого. Да золотом столько же. Он ассигнации отдал, а золото ни за что! У Сутерланда, у банкира, взял под векселёк. Мол, от государыни когда новые милости будут, тогда отдаст. Чтобы на золоте лажу не потерять… Любит он его, голубчик…
– Вот как! Никогда бы не подумала, что Саша… что граф такой… интересан… и мелким делом увлекается… Мне казалось…
– Так всегда бывает, государыня, когда очень близко стоит кто: видишь глаза, рот… А каков он ростом, во что одет, и заприметить трудно, не то что в каком кармане рука у него…
– Правда ваша. Это вы верно, друг мой. Но вы не сказали…
– Про невесту? Да всё дело короткое. В долгу она, как в шелку… Уж на что деньги шли? На притиранья да наряды либо на то, чтобы рты людям заткнуть подарочками, чтобы раньше времени их шашни амурные куда надо не дошли… А задолжала. И родители не больно в деньгах купаются. Вот им фортуна-то графа и кстати… А он всё заплатить за неё обещал, я верно знаю. Ну разве ж не спятил, сердечный? От такого счастья на своё разоренье пошёл! Из-за чего? Тьфу! Одно и думается: обошли чем молодца!
– Может быть, вы и правы, друг мой… Не насчёт приворотного зелья, конечно… а что Иван Степаныч говорит о его помешательстве… Совсем, правда, он не прежний стал… каким столько лет и я, и все знали его… Жаль… Иван Степаныча надо завтра на сговор позвать. Я и забыла о нём в своих хлопотах. Вы со мною обедаете сегодня, душеньки?
– Простите, ваше величество… Должна отклонить честь. Гости у меня нынче приглашены… В первый раз, отказать им неохота…
И Протасова бросила на Екатерину быстрый, выразительный взгляд, как бы желая пояснить, кто этот гость.
Та вспыхнула, не хуже молодой девушки, услышавшей в первый раз вольное слово о любви, и в досаде на себя нахмурилась сейчас же.
– Не удерживаю вас… С Богом… в добрый час!..
Протасова откланялась и вышла.
– Вы, надеюсь, не покинете меня, – по-французски обратилась к Нарышкиной государыня. – Вы видите, как я страдаю, как я одинока… Я знаю, что вам тяжело, пожалуй, целыми днями возиться со мной, такой печальной, растерянной. Но вы добры. Вас видят люди у постели больных, там, где нужда, где горе. Теперь горе заглянуло и в этот роскошный дворец. Неужели вы покинете меня?
– Увы! Как ни растрогали меня ваши не заслуженные мною милостивые слова и похвалы, государыня… Но нынче и я не могу оставаться вечером с вами во дворце. У меня свидание…
– Пустое… вздор… Свидание? Какое? Где?
– Галантное… В парке, на четвёртом квадрате, за Флорами, знаете?.. Небо вон прочищается, вечер хороший обещает. Именно для рандеву.
– С кем, с кем?..
– С красивым, молодым ротмистром… С амуром в кирасе… С господином… Назвать?
– Молчи… Я и не поняла сразу, что ты благируешь.[137] А по-нашему, по-русски говоря, балагурка ты, шутиха и больше ничего!
– Рада быть чем угодно, лишь бы видеть вот эту улыбку, слышать этот весёлый смех взамен слёз. Довольно их.
– Ох, нет, не довольно. Что ещё завтра, в середу, во время сговора будет? Чует моё сердце, не выдержу я, – снова затуманясь, отозвалась Екатерина и тихо пошла к раскрытому окну.
– Ну, нынче хорошая подготовка была. Я и довольна, что не сразу сговор. Не зря и я их позвала сегодня. Именно испытать, подготовить себя хотела. Привыкнуть к тому, как завтра держать себя надо… Так за Флорами, говоришь ты? Смешной он… Дитя совсем, а сам петушится так мило.
Екатерина глядела вдаль, в просветы аллей, на зелёные кущи живых изгородей, словно хотела разглядеть то далёкое место за Флорами и всё, что там произойдёт через несколько часов.
Желая подавить невольное волнение, она перенеслась мыслями к совершенно другим вопросам, и снова грусть заволокла ей глаза…
– А знаешь, мне поистине жаль его, Annette! – задумчиво произнесла она.
– Ротмистра-амура? Вот странное для меня заключение, мой друг!
– Вовсе нет. Я говорю о Саше… Об Александре. Правда, она неприятная, хоть и мила собой… Модница излишняя. Видела, какие хахры-махры распустила себе! Думает: мир поразила! А он, пожалуй, меньше виновен, чем все говорят… Я постараюсь так с ними проститься, чтобы не поминал меня лихом…
– Посмел бы! Столько благодеяний!
– Это души не покупает. Мне было приятно, я дарила, и он хорошо знал… А тут, при разрыве, каждое внимание получит особую цену… Пусть знает и помнит, кого он потерял во мне!
– Ах вот разве что… Чтобы совесть мучила его, чтобы жалел об утере. Ну, тогда, конечно: чем ни донять скверного мужчинишку, по мне, всё хорошо…
– Смешная ты! Как это всё у тебя? Не то я сказать хотела… Хотя… В самой сути ты права… И светлейшему, знаю, будет приятно. Мне сказали: Саша писал уже, просил у него защиты. А тут выйдет: и защищаться не от кого. Но посмотрим… Слышишь, два… Пора за стол… Идём, мой друг. Вон и Захар стучит в дверь. Иду, иду, я готова! А скажи, – остановясь на пороге, негромко проговорила она, – поспеет твой «амур в кирасе» на свидание от Степановны? Не очень задержит она его?
– Она бы задержала, – со смехом отвечала Нарышкина, – да, полагаю, он сам не больно задержится, убежит как можно скорее.
– Балагурка ты, и больше ничего!
И прежним громким весёлым смехом вторила Екатерина шумному, циничному смеху своей старой подруги и наперсницы.
Тихо догорел ясный июньский вечер, переходя в такую же тихую, белую ночь.
Тихо, безлюдно сейчас в той части парка, куда направилась Нарышкина на прогулку со своей спутницей.
Тихо, не колыхнув ни единым листочком, стоят деревья и кусты, зеленеют ковры изумрудных лужаек… Протянулись прямые аллеи, полные пряным, дурманящим ароматом и влажной тьмой…
И на перекрёстке одной из аллей желанная встреча.
Нарышкина, увлечённая любовью к ботанике, ушла далеко вперёд, срывая полевые цветы и ландыши, пролески, которых много в этом конце парка.
Медленно идёт Екатерина, опираясь слегка на руку своего молодого спутника и время от времени заглядывая в его лицо.
– Вы любите, очевидно, уединение и природу, господин Зубов? Мы с вами сходимся в этом. Только вы счастливее меня, вы свободней, можете легко следовать своей склонности. Тогда как моё ремесло почти всегда требует пребывать на людях… Порою в самом большом обществе. Но когда возможно, я живу по-своему. Должно быть, вы пригляделись к моему порядку здесь?
– Немного, ваше величество. Служба… И далеко я, собственно, состою…
– Узнаете поближе… В Зимнем, в Таврическом[138] почти тоже, что и здесь. Только шумнее, народу служебного и чужого больше… Сядемте, если хотите. Ноги у меня уж не так неутомимы, как раньше… Так. Мы не будем звать Анну Никитишну. Она занялась своими коллекциями. Придёт к мавританской бане… Мы условились. Ну-с, так вот мой день… Встаю я в шесть, зимою в семь. Одна сижу за делами, за письмами, за своими скромными сочинениями… Я познакомлю вас… Так часов до восьми, до девяти. Пью чашку кофе. С девяти начинаются доклады, приёмы. Их много: секретарей, министров, начальников главных по войску, по Сенату, по духовным делам. У всех свои дни. Скоро присмотритесь… Так возимся до полудня. Тут кончается главная моя служба государству. Самая тяжёлая и важная. В полдень является старик мой, Козлов. Треплет мои волосы, и пудрит, и чешет, как ему угодно. Он уж знает мой вкус и что к какому дню идёт. В это время кто-нибудь приходит ко мне, чтобы я не слишком скучала. Болтаем и в уборной, пока мне дают мой лёд, и я тру себе щёки. Это мне сберегло мой цвет лица… Горжусь. Смотрите: ни крошки румян… Ха-ха-ха… Он всё краснеет! И так дальше. Перехожу в спальню. Тут уж брюзга моя, Матрёна Саввишна, берёт меня в свои руки, снимает милый утренний капот, рядит меня вот в такое платье, меняет чепец… Словом, наряжает в парадный мундир, средний, так сказать. До двух выхожу к моим друзьям и придворным, которые собираются перед обедом. Болтаем, смеёмся, если есть чему. По праздникам тут бывают и послы… Кстати, вы… у вас очень хороший французский говор. Напоминает мне Сегюра. Вы знакомы с графом?
– Немного, государыня…
– Вам надо ближе сойтись. Это – мой большой друг и прекрасный человек, достойный подражания во всём… Рыцарь вполне… Но это – потом. В два – обед. В среду, как сегодня, и в пятницу я пощусь. Для народа, конечно. Чтобы это знали, не считали меня «немкой», чужой… Я слишком люблю мой народ и мало обращаю внимания на услаждения вкуса. А вы как на этот счёт?
– Солдат не должен разбирать питья и еды, государыня.
– Не должен – это ещё не значит, что не умеет или не хочет. Вы, должно быть, лакомка, судя по вашим губам… Ничего, это не грех. После обеда, летом, если нечего делать… Если друг, который у меня есть, занят, я иногда отдыхаю на диване часок. Зимой никогда не сплю днём. Потом являются докладчики с иностранной почтой… Мой «генерал», как я зову Бецкого, приходит порою с новым проектом грандиозного благотворительного учреждения или просто с книгой. И читает до шести. Теперь он болен, слаб глазами. Я очень его люблю… В шесть – второе собрание, часов до девяти. Зимой по четвергам – малое собрание в Эрмитаже, как вам известно. По воскресеньям – там же игра, маскарад. Вечерами – карты, пение, музыка. В десять – я иду к себе. Выпиваю свой стакан воды – и свободна от всех дел… Сама себе хозяйка… До утра… А там всё снова, как заведённые часы. Вам не показалась бы скучной такая жизнь?
– Жизнь моей государыни? О, нет…
– Видите ли, самое важное для здоровья – не менять своих привычек. А я уж так привыкла. И должна беречь себя именно для службы моей, которая, говорят, небесполезна и для других… Вот теперь вы знаете мой день. А как проводите его вы? Какие у вас привычки, Зубов?
– Никаких нет, государыня… Службу свою несу, как и другие офицеры. Вам она ведома. А не занят, тогда…
– Гости, товарищи, пирушки, девчонки, как у всех… Молодость, знаю…
– Должен возразить, ваше величество. Лгать не могу. Не так оно у меня. Я нелюдим по душе. Дома больше сижу. Люблю книги… Музыке привержен. Пиликаю на скрипке порой… Конечно, как умею…
– Вот оно что! Да вы – клад! Мы вас попробуем на концертах, на наших маленьких. Я, сознаться, в музыке плохо понимаю. Да у нас все от неё без ума. Приходится иному певцу или балалаечнику вроде Сарти с гитарой его платить такие деньги, что двух храбрых генералов можно содержать… Нечего делать. При всех дворах музы… И у нас – музы… И чтение, и стихи, и пение, и рисование. Может, и с этим делом знакомы?
– Немного, государыня…
– Золотой мужчина! Вы скромность оставьте. Со мною будьте, как с собой. Я немного понимаю людей… Искренность, особенно в тех, кто мне приятен, я ценю выше всего…
– Слушаю, государыня…
– И исполняю, надо добавить по артикулу… Ха-ха-ха! Ну вот мы и познакомились друг с другом. А я отдохнула. Идёмте к сборному пункту. Нарышкина, пожалуй, уже ждёт нас…
Медленно двинулись они по аллее.
– Кстати: вы и с Вяземским знакомы? Нынче случайно зашла речь о батюшке о вашем… О службе его. Вас помянули. Князь что-то лестное выразил о вас. Это хорошо, если человека с разных сторон хвалят. Для него безопасней, чего бы он ни достиг. Меньше зависти. Судьба тебе даёт удачу, помогай, чем можешь, и другим. Я всегда старалась так делать. Моё правило первое: живи и жить давай другим…
– До того, что моя государыня и всю жизнь свою отдала народу и славе нашей…
– Ну, не всю уж. Уголочек небольшой себе оставила. Я тоже нелюдимка, как ни странно то слышать от меня… Среди толпы одинока хуже, чем вот теперь с моим молодым ротмистром, который так рыцарски помогает своей слабой государыне брести по прелестному парку. Но знаете, и тут немного воли давали мне… Есть люди… мною созданные. Я выковала им меч и копьё, одела в броню адамантовую[139]… А они и надо мною власть желают до конца забрать. В сердечном движении моём так же хозяйничать, как в войсках, в казне, в флоте. Мне надоело это. Я хочу чувствовать и думать, не оглядываясь ни на кого… Надеюсь, годы мои такие, – с иронической, горькой усмешкой произнесла Екатерина, – что могу сметь… И тот, кого хотела бы приблизить к себе, должен волен быть, как птица… Ни на кого не должен глядеть, только Бога бояться… и любить немного меня. Мне верить, меня беречь, мне говорить правду. Мне будет отрадно тогда, легко, хорошо. А ему и того лучше.
– Да, государыня… Да, выше счастья… Да может ли быть что лучше?..
– Не знаю. Очень уж изверилась я во всём… и во всех. Вон и этот дуб тонкой былинкой прорастал. А теперь – буйный какой, кудрявый… Всем соседям свет заслоняет. И той самой земле, из которой вырос, которая соками своими питала его. И люди так часто… Всегда…
– Нет, клянусь, не всегда, государыня…
– Дай Бог, дай Бог… Вы молоды… Очень даже. И худо это… и хорошо. Душа ещё мягка у вас, сердце нежно. Вас можно воспитать в прекрасном свете правды и долга.
– И любви, преданности до гроба… И благодарности свыше сил…
– Дай Бог, дай Бог… Ну, вот мы и пришли… А нашей милой Нарышкиной ещё нет. Хотите взглянуть на мой мавританский домик? Кстати, и ключ в дверях… Да, нынче… я и забыла… Середа у нас… моя холодная ванна. Я в это время принимаю очень холодную ванну. Врачи сердятся. А я привыкла и хуже себя чувствую без неё. Холод закаляет. Тело остаётся свежим, твёрдым, несмотря на годы. Вам тоже советую понемногу начать закалять себя. Войдёмте…
Небольшое здание причудливой архитектуры заключало в себе две довольно обширные комнаты в мавританском стиле с мягкими, низенькими диванами, разубранными дорогими коврами Персии, с грудами шитых подушек, с индийскими шалями вместо портьер и гардин. Белая ночь странно озаряла мелкий переплёт из цветных стёкол, вставленных в окна этих передних покоев.
Дальше, когда Екатерина распахнула небольшую резную, позолоченную дверь, Зубов увидел круглую комнату с застеклённым куполом. Сейчас здесь было темно. Только несколько мавританского стиля лампад озаряли мраморный пол и стены турецкой бани, где вдоль стен золотились свежие циновки, темнели мягкие подушки… Большая ванна, вернее, бассейн из фарфора был устроен в одном углу. Золотые краны несли в него холодную и тёплую воду. Золотые и серебряные кувшины и тазы стояли наготове вместе с остальными принадлежностями, необходимыми при мытье.
– Точный снимок с бани моего приятеля, султана, – с улыбкой заметила Екатерина. – Ну, вы идите в первый покой, подождите там. Я скоро тут пополощусь. Не будет вам скучно ждать?
– О, государыня…
– Опять краснеет… Уж не якобинец ли вы? Их цвет красный. Только, чур… сюда не вздумайте заглянуть… Мне Протасова говорила, какой вы шалун. Глядя на ваше невинное личико, этого не скажешь! Идите…
Слегка коснувшись его плеча, она толкнула его вперёд и потом закрыла неплотно дверь, за которой скрылся Зубов.
Когда Екатерина, гораздо ласковее и сильнее прежнего опираясь на руку своего спутника, вышла из мавританского домика, на ближнем перекрёстке аллеи появилась фигура Нарышкиной с огромным букетом в руках.
– Мой друг, жива ли ты? Где вы пропадали? – громко, весело спросила её Екатерина, маня к себе. – Мы уже и ждать перестали. Думали вдвоём вернуться домой, как ни рискованно было бы такое появление небывалой пары в одиннадцать часов вечера.
– Это белая ночь виновата, государыня, что я забыла про время… и даже про мои обязанности… Простите!
– Без приседаний, хитрая лисичка… Я так довольна… Мне так хорошо… Этот воздух, этот вечер. Мой милый весёлый спутник… Я помолодела на много лет. Как муха весною, ожила, крепка и весела… Браво, даже стихи… Чего никогда не бывало со мною…
– А, значит, господин Зубов сумел развеселить мою государыню? За это он достоин награды, и я…
– Стойте, стойте… Я понимаю ваш коварный умысел… Дайте сюда ваши цветы. Без возражений… Господин Зубов! Примите первый дар от вашей государыни. Верьте, моё расположение к вам так же безыскусственно, как эти полевые цветы… Что это, на колени?.. К чему? Не надо…
– Только так хочу принять этот первый дар моей государыни… моей матери… ангела доброго!.. И сохраню до гроба!
Приняв букет, он горячо поцеловал руку государыни, поцеловал цветы и, отделив часть, спрятал их в бумажник, на груди.
– Прелестно! Совсем картина Ватто![140] Но поспешимте, государыня. В самом деле, пора. Вы нас не провожайте, господин ротмистр. Так лучше. Не правда ли?
– Вы правы, Анна Никитишна. Идите, мой друг… Что? Не хотите? Ну, будь по-вашему. Проводите нас ещё немного. Кстати, я расскажу вам, что было нынче при сговоре. Умора и слёзы… Я плакала так… Вот она знает… Они считали меня людоедкой, а я была так ласкова, благословила, сказала, что дарю ему сто тысяч… Да, да… Я, и расставаясь, умею награждать своих друзей. Пусть это знают все… и не опасаются мне говорить правду, какая бы перемена ни произошла у них в чувствах. Так вот, сказала о деревне… Маменька чуть не лопнула от жадности и восторга. Мне думается, она бы не прочь и зятька и дочку оставить при мне, если бы я того пожелала. И не очень бы позволяла дочери ревновать. Ха-ха-ха… Но они… представьте, прямо без чувств были оба. Пришлось их приводить в себя… Жаль… и смешно… Впрочем, теперь не жаль… и не смешно… Мне так хорошо!.. Слышите, Зубов… Если вы любите свою государыню, это должно вас радовать…
– Я слов не нахожу… Я так теперь…
– Ну, ступайте, дома поищите их… Вот и пришли мы почти. Нас уж тут не обидит никто… Идите… С Богом!..
Она протянула руку Зубову. Тот поцеловал её, почувствовал крепкое ответное пожатие и мимолётное прикосновение губ Екатерины к своему лбу.
Низко поклонившись Нарышкиной, Зубов военным, скорым шагом свернул на аллею, ведущую на караульный двор.
В четверг, 21 июня, в сопровождении Нарышкиной, в 3 часа появился молодой ротмистр в покоях Екатерины, куда Нарышкина провела его через верх.
После вечернего приёма снова вместе со своей руководительницей он вернулся туда и, по уходе Нарышкиной, провёл время наедине с державной хозяйкой до 11 часов вечера.
С низким, почтительным поклоном проводил его до выходных дверей Захар, неотлучно дежурящий на своём посту.
– Бог в помощь! Успеха и счастья желаю, господин ротмистр…
– Благодарю, голубчик Захар, – ласково ответил поздний гость.
По случаю пятницы, как всегда, государыне подали постный обед.
Только Лев Нарышкин, Протасова, Анна Никитишна и Мамонов обычно ели в эти дни с государыней.
– Не хочу портить желудки моим придворным постными щами и маслом, – говорила она.
И, кроме обеих дам, все были поражены, когда увидали, что место Мамонова за столом занял по приглашению государыни красивый, но такой невыразительный, юный, женообразный ротмистр, начальник дворцового караула.
Даже Нарышкин, обычно гаерничающий[141] и забавляющий всех самыми нелепыми и порою грубыми шутками, хотя и предвидел кое-что, но был изумлён быстрым и неожиданным поворотом дел и плохо занимал компанию.
– Ты стал молчалив, как рыба или как граф Мамонов, – смело, словно бросая вызов, заметила Екатерина. – Кстати, я очень недовольна своими. Знаете ли, с тех пор как проведали, что он уходит от двора, ни одной души не видно у него на половине, где раньше, сказывают, проходу от людей не было… Вот она слабость души человеческой… Чтобы хуже не сказать. Если мне думают этим угодить – напрасно. Сегюр один заглянул к бедняжке. И я при всех выразила ему свою признательность и похвалу… Вы не знакомы с графом, господин Зубов?
– Весьма мало, ваше величество.
– Должно быть… Да и вам к нему заходить не надо… Я так спросила. Ешьте. Три блюда. Больше не будет ничего. Вот, вишни ещё… Любите? Я очень люблю… И вы? Отлично. Давайте есть взапуски, кто больше? Вишни – очень сытная ягода… Или яблока хотите?.. Нет? Ну, кофе. И столу конец. Не взыщите. День такой. Завтра милости просим. Лучше угощу. Только кто дежурный? Не Потапыч? Нет. А то он говорит, что есть люди не могут. Мне-то всё равно… Лишь бы горячего тарелку и мяса хороший кусок. До свидания, с Богом, друзья! Я после всех волнений отдохну немного… Усталость чувствую. До вечера, господа…
Вечером снова, когда Екатерина осталась одна, Зубов прошёл через верх, без Нарышкиной. Ход был знаком.
После одиннадцати, прощаясь с гостем, Екатерина взяла его руку и надела один из приготовленных перстней, с её портретом.
– Вы мне говорили, что мало удаётся видеть меня, говорить со мною. Пусть этот портрет заменяет меня… напоминает вам, что я тоже думаю о вас, желаю видеть вас чаще и дольше… А это кольцо, вот, возьмите… Мой старый Захар теперь ради наших поздних бесед дежурит лишние часы, ждёт, чтобы выпустить вас, запереть двери, принести мне ключи. Вы от себя подарите старику. Он будет рад. Вы успели завоевать его сердце. Нынче он очень хорошо говорил о вас. Это редко бывает. Обыкновенно он молчит и исполняет то, чего я хочу, что мне приятно… И вдруг личное благоволение! Вы – человек необыкновенный, Платон Александрович… Дай Бог, чтобы все вас любили по достоинству. Это только упрочит мою дружбу к вам. Я на днях собираюсь писать о вас Потёмкину. Не удивляйтесь. Мы с ним иногда бываем в ссоре, но тем крепче становится после наш многолетний союз. Мне он всегда был лучшим советчиком и другом. А для России сделал так много, что я уж не знаю, как и благодарить его. За это прощается ему излишнее, как бы это сказать… властолюбие. Теперь война, вокруг много недругов. Теперь особенно нужна мне и царству помощь светлейшего, вся сила его ума и души. Постарайтесь, чтобы он подарил вас своим расположением. Мне кажется, вы сумеете этого достичь, если пожелаете. Будут ему наговаривать. Знаю, ему писали уже дурно о вас. Я напишу наоборот. Мне он поверит. Об остальном подумайте. Доброй ночи, друг мой. Погодите… вы тут что-то забыли.
Отогнув подушку на диване, она указала ему вышитый бумажник, в котором лежала большая пачка денег, ровно десять тысяч, как потом сосчитал Зубов.
Спрятав молча бумажник в боковой карман, поцеловав красивую, ласково протянутую ему руку, Зубов вышел.
В соседней комнате Захар дремал в своём обычном кресле.
При шуме открываемой двери он поднялся, взял свечу и приготовился проводить аккуратного, ежедневного гостя.
– Поздно, старина, устал? Ну, не посетуй… Вот, прими от меня за беспокойство. Государыня знает, как ты любишь её… Уж потрудись для нашей матушки…
– Помилуйте, ваше сиятельство! Не надо мне… Я и так готов, что угодно… Благодарствуйте! Труд-то невелик. Не стоило бы такой милости… Да, думается, – Захар подошёл ближе, заговорил немного тише, – не долго и дежурить мне придётся… Иначе дело пойдёт…
– Иначе? Как иначе? – дрогнувшим голосом спросил Зубов, чувствуя, что руки и ноги у него холодеют и сердце замирает, как будто оно перестало биться совсем. – Что хочешь ты сказать, Захар?
– Да дело обычное. Свадьба через недельку. Молодые выедут. А государыня уже и сама заглянуть изволила в нижний этаж апартаментов графских… Поди, завтра-послезавтра чистить, править там начнут… А там, Бог даст, и на новоселье придём поздравить вас… Вот про что я думал.
– Да, вот что… – облегчённо вздохнув, сказал Зубов, – а я, было… Ну, там увидим. Воля Божья… Как государыня пожелает…
– Вестимо, воля Божья да её, государыни. Это вы правильно. Но уж воля эта и нам, малым людям, обозначается… Дай Господи… на многие лета! Ещё раз благодарствуйте, что порадовали старика… Пожалуйте, посвечу вам… Осторожнее… Приступочка тут… Так… Пожалуйте…
Екатерина могла быть довольна: всё шло по её желанию, как она привыкла. Менялось только лицо, но порядок весь оставался прежний.
Правда, при всяком удобном случае Екатерина проливала немало слёз, по склонности к такого рода занятию. Но всё чаще и чаще она имела довольный, весёлый вид, и в этом не было притворства, делала она это не для того, чтобы позлить или уколоть уходящих и успокоить с ней прибывающих.
Действительно, прежнее душевное равновесие вернулось к Екатерине. Даже накануне свадьбы Мамонова она весело резвилась с внуками, с некоторыми из самых близких лиц её свиты, принимала участие в «жмурках», затеянных молодёжью на лужайке у озера…
Зубов всегда находился рядом, не особенно близко, но и не так далеко, как бы полагалось караульному ротмистру.
Все смотрели. Некоторые пожимали плечами. Придворные из партии Потёмкина и Безбородко высказывали самые неблагоприятные для новичка предположения, называя его эфемеридой,[142] мотыльком-подёнкой и пр.
– Не ночной ли это бражник – мёртвая голова, что живёт дольше всех жуков и других сверчков запечных? – пошутил как-то Лев Нарышкин, услыхав прорицания и толки, недружелюбные для Зубова.
Окружающие значительно переглядывались, убедившись, что дело серьёзнее, чем предполагали многие. И снова стали повторять анекдот про Орлова и Потёмкина, который был пущен в их бытность.
– Представьте, какой забавный случай, – говорили у Дашковой и в других гостиных, где особенно интересовались домашней жизнью Екатерины, – они встретились во вторник на лестнице. Мамонов сходит в коляску, а Зубов подымается. Сошлись, раскланялись. Зубов так мягко, знаете, вежливенько, так по-лисьему, как он всегда, спрашивает: «Что новенького, ваше сиятельство, слыхать нынче во дворце?»… А тот повёл презрительно глазами и говорит: «Нового ничего… Разве вот только: вы подыметесь – я опускаюсь…» Засмеялся и дальше идёт. Тот так и остался с носом.
Но все признали, что Зубов «подымется» по дворцовой лестнице, и очень быстро. Тем более это казалось неожиданным, что никто почти не знал, чья рука выдвинула эту новую марионетку на первый план дворцовой сцены.
Салтыков слушал толки, поводил остреньким носом своим и хитро посмеивался.
1 июля состоялась свадьба Мамонова и Щербатовой.
Государыня сама убирала бриллиантами голову своей фрейлине, как это бывало обычно. Гостей, по желанию графа, приглашено было очень мало…
Свадебный вечер прошёл довольно грустно, хотя новобрачному выдали наличными сто тысяч рублей и данную[143] на три тысячи душ – поистине царский свадебный подарок. Он был особенно ценен потому, что война истощила все средства и казна почти пустовала…
В полночь молодые выехали в Москву для свидания с родителями графа Мамонова. На прощание пролито было немало слёз, вырывались просьбы о прощении и забвении прошлого, дурного, конечно, не хорошего…
Через день Зубов перебрался в помещение, прежде занимаемое Мамоновым. Только старый фаворит пользовался двумя этажами. Новому предоставлен был пока один нижний.
В тот же день он получил рескрипт[144] о назначении своём флигель-адъютантом в чине полковника гвардии.
Захар, передав бумагу, указал Зубову на письменный стол великолепной работы, стоящий в кабинете нового фаворита:
– Заглянули бы сюда, ваше превосходительство… Может, ещё что найдёте хорошенькое?
И вышел, добродушно посмеиваясь.
Зубов сделал быстрое движение к столу, но удержался, дал уйти Зотову и обратился к брату своему Валериану, юноше лет девятнадцати, красавцу, стройному, но совсем ребёнку на вид, которого выписал сюда, чтобы поделиться нежданной удачей и счастием.
– Это, должно быть, обычный подарок, на зубок… Знаешь сколько?
– Сто тысяч всегда кладётся, – живо отозвался хорошо осведомлённый юноша, – у нас уже все порядки известны в этом доме. Открой скорей, поглядим. Интересно: золотом или ассигнациями?..
– Разумеется, золотом, – раскрыв ящик, радостно заявил Платон. – Смотри… Не стоит пересчитывать. Тут написано везде на свёртках. Смотри…
Быстро разрывая бумажные оболочки, Платон сыпал золотые монеты в ящик стола. Скоро он весь был полон. Нижняя доска погнулась от тяжести, грозила выпасть.
И на столе ещё лежали неразвёрнутые столбики, по пятисот рублей каждый.
Пачка ассигнаций, тоже запечатанная, с надписью «25 000», пополняла счёт.
С красными, возбуждёнными, ликующими лицами, с глазами, сверкающими и радостными, оба брата посмотрели друг на друга.
– Эта фортунища, брат! – воскликнул Валериан. – Во сне не снилось. Вот бы старика нашего сюда! Он с ума бы сошёл. Любит эти штучки… Ха-ха-ха!.. Хорошие они…
И мальчик, погрузив руки в груду золота, подбрасывал осторожно монеты, прислушиваясь к весёлому их звону, откликаясь ему молодым, восторженным смехом.
Платон что-то соображал.
– Слушай, – сказал он быстро, – бери себе, сколько надо, на расходы… Есть кошелёк? Насыпай… Остальное свези в банк, положи на моё имя. Оставь тут тысяч пять. И ассигнациями захвати две тысячи… По дороге у Завулона возьмёшь часы. Он знает… Я приглядел их для Нарышкиной. Вот чёрт-баба. Она много мне помогла… Там я двое часов смотрел. Есть подороже, на три с половиной тысячи. Тех не бери. Пока и за две тысячи с неё довольно. Будет что дальше, так я ей ещё поднесу… Стоит того… Знаешь, я тебе расскажу… Потом… Не здесь, не сейчас… Поезжай… Я прикажу, тебе это сложат в саквояж… Подожди… Смотри не оброни дорогой чего… Смотри… Я пошлю двух солдат с тобой из караула… Сам прикажи… Теперь ты будешь на моё место начальником караула. Я просил государыню. Она хочет познакомиться, видеть тебя… Оставь, не души меня… Ты – брат. Значит, я могу надеяться, что и от тебя увижу всякую помощь, если понадобится… Ступай же, сделай… Мне теперь без разрешения государыни никуда выезжать и выходить нельзя, ты знаешь…
– Да уж… Клетка чудесная… Но крепко припёрта. Мы знаем… Не беспокойся. Я всё сделаю. Я уж не мальчик А за назначение… как и благодарить тебя! Милый… Иду… бегу…
В тот же день, в среду вечером, была обычная игра в покоях государыни.
Граф Строганов, генерал Архаров, граф Штакельберг и Чертков составляли обычную партию Екатерины; Шувалова, Протасова, Нарышкина, графиня Брюс и Потоцкая играли за другим столом. Дежурные камер-юнкеры развлекали фрейлин, которые с удовольствием променяли бы эти покои на простор и прохладу дремлющего парка и ароматных цветников.
В раскрытые окна доносился запах зацветающих лип. Платон Зубов в первый раз сидел тут в новеньком мундире с флигель-адъютантскими шнурами, доставленном ему утром вместе с назначением.
Он то подсаживался к столу Екатерины, которая каждый раз ласково заговаривала с ним, то бродил по комнатам, говорил с Валерианом, тоже приглашённым сюда, слушал шутки Льва Нарышкина и сдержанно смеялся, разговаривал с Салтыковым и Шуваловым, с Вяземским, с некоторыми пожилыми статс-дамами, искусно обходя юных фрейлин, которые уже сделали его предметом своего открытого, наивного обожания.
Зубов чувствовал, что взгляд Екатерины неотступно следит за ним. Не слыша, она слышит, угадывает все его речи, волнуется вместе с ним этим дебютом её нового любимца среди первых лиц двора, в кружке самых близких к ней людей…
Очевидно, дело шло гладко, и им были довольны. Всё любезнее и приветливее становились слова и взоры государыни, когда он подходил к её столу.
Салтыков весь сиял, блестел, как новая медная монета. Но из осторожности держался довольно чопорно и официально с новым фаворитом, своим ставленником. Старый хитрец решил, что Екатерина не должна знать об его близком участии в деле нового выбора её неугомонного сердца.
Быстро стрелка дошла до 10 часов. Екатерина встала, простилась со всеми и, опираясь на руку своего нового «флигель-адъютанта», ушла во внутренние покои.
Этим совместным удалением как бы официально был представлен двору и всему заинтересованному миру новый фаворит Екатерины, полковник Платон Зубов.
Мир не мог не заинтересоваться вопросом, кто заменит у трона «место» графа Дмитриева-Мамонова.
И враги и друзья знали, что государыня стремится не только к личным радостям, но в каждом новом избраннике старается «воспитать» полезного слугу себе и родине.
Служить Екатерине значило иметь в руках нити очень сложных и важных дел, близких как внутренней, так и внешней жизни и деятельности целой России.
Везде только и толков было о том, примет ли новый курс обычное направление государственных дел, или всё останется по-старому, на время, по крайней мере? – пока «новичок» не приобретёт нового навыка, не попадёт в руки какой-нибудь партии или не создаст свою, особую от всех, значительную и сильную «конъюнктуру»?..
На другое же утро передняя, приёмная и ещё два покоя на половине Зубова были переполнены с утра разным народом, явившимся, по старому обычаю, на поклон к новому баловню судьбы, к признанному фавориту, временщику, как называли по-русски этих баловней.
Прискакали люди, когда-либо знавшие ротмистра и полагающие, что их доброе отношение в прежнюю пору принесёт теперь богатые плоды. Явились просители и льстецы, ищущие, перед кем склониться в раболепной позе… Не поленились и первые тузы империи явиться в полном параде с орденами и лентами, чтобы уверить в своей «аттенции»[145] и всеконечном почитании восходящее на дворцовом горизонте новое светило…
Кроме своих: Салтыкова, Нарышкиных и Вяземского, тут толпились и Безбородко со своим первым помощником Морковым, и престарелый генерал Мелиссино, и генерал Тутолмин, похожий на выездного гайдука из богатого дома, и Архаров. Князь Урусов протискивался ближе к спальне Зубова, чтобы первым попасть на глаза.
Шувалов появился позднее. Герцог курляндский, сидящий как раз в Петербурге, всем дающий взятки, ищущий у всех покровительства, попал в первые ряды… Граф Самойлов, из партии Потёмкина, и ещё несколько таких же сановников хотя с недовольными, будирующими минами и колкостями на устах, но явились сюда со всеми…
Зубов или заспался, или нарочно оттягивал свой выход ко всей толпе незваных, но желанных гостей – и теснота быстро увеличивалась от наплыва новых лиц.
Только около 11 часов показался полковник, словно для того, чтобы сделать смотр этому отряду генералов, добровольно пришедших заявить ему о своей готовности служить под его неопытной ещё командой…
Чувство гордости охватило счастливца-выскочку, когда он увидел, какие сливки двора и общества смиренно дожидаются его появления, как они почтительно приветствуют его, отвечая на любезный хозяйский привет.
Но в то же время в душе Зубова, ещё не привычной к этой придворной, удушливой среде, к этой готовности пресмыкаться перед чужим успехом, вдруг загорелось какое-то неожиданное возмущение, чувство гадливости по отношению к тем, кто, позабыв и года, и положение, и старые боевые заслуги, прибежал и столпился гурьбой в приёмных и передних комнатах молодого, безвестного офицера, вчера произведённого в полковники не за особые заслуги, а в знак сердечного расположения всевластной женщины, имеющей право распоряжаться здесь всем и всеми, как пожелает того она сама…
И это неожиданное, невольное чувство преобразило Платона Зубова, ещё вчера тихого и застенчивого, мягкого и осторожного…
Холодным взглядом окинул он толпу. Заговорил небрежно, полупрезрительно, Никто такому превращению не удивился, никто не обиделся…