Но летом его письма стали совсем другими – редкими, короткими, торопливыми. Слова были те же, но что-то изменилось, а что – она не могла понять. А в июне и июле не пришло ни одного письма.
– С ним что-нибудь случилось, – с тревогой и жаждой успокоительного слова сказала Катя Евгению Самойловичу.
– Ничего с ним не случилось, – нахмурился он. – Не пишет – и все. Занят.
И отошел, сердито бормоча и размахивая руками.
Но однажды Катя поймала на себе его мрачный, испытующий взгляд, почувствовала в нем что-то страшное и неотвратимое. С Мостовым что-то случилось, и Евгений Самойлович скрывает от нее?!
– Евгений Самойлович, дорогой, ну скажите, что с ним! Я умоляю вас.
Он закричал тонким, визгливым голосом:
– Я ничего не знаю, понимаете? Ничего не знаю! Вот и все! – И со странной злобой добавил: – Еще напишет, не беспокойтесь.
Евгений Самойлович оказался прав. От Мостового пришло письмо.
«Может быть, я поступаю как подлец, – писал Мостовой, – но я не могу связывать тебя. Идет война, кто знает, что будет с каждым из нас. Разве ты должна ждать меня? Я никогда ничего не забуду, но жизнь есть жизнь. Прости меня, Катюша…»
Она стояла с этим письмом в руках. Обычный листок бумаги, знакомый почерк…
Боже мой, какая глупость! Он ранен, обожжен, что же из этого? Ах, какая ерунда! Он ей нужен, какой бы он ни был.
Что же делать?! Огромное расстояние разделяет их! Если бы она могла увидеть его, обнять, прижаться к нему. Вот и пришло испытание. Разве оно сломит их? Надо только что-то делать – и ничего не будет, ни письма, ни ужасных слов, ни отчаяния.
Евгений Самойлович шел из операционной, увидел Катю с письмом в руках, остановился. Он смотрел на нее, она не опускала глаз. Кивнув на письмо, он сказал:
– Плохо, Катюша?
Она молчала.
– Ничего, ничего. Жизнь еще впереди. Все еще будет, все придет.
Ее осенила внезапная догадка.
– Давно он с ней?
Он отвел глаза.
– Когда он мне писал?.. В июле…
– Кто она?
– Врач.
Она медленным движением свернула письмо и положила в нагрудный карман гимнастерки. Вскинула брови, как всегда, когда хотела сказать что-нибудь презрительное, медленно проговорила:
– В сущности, этого следовало ожидать.
– Видишь ли… – начал Евгений Самойлович.
Она перебила его:
– Этого следовало ожидать. И напрасно вы боялись сказать правду.
Были дни безысходной тоски, отчаяния, обиды. Дни такой безнадежности, что не хотелось жить. Были длинные ночи без сна, когда нет ни конца ни края, когда знаешь, что ничего уже возвратить нельзя не потому, что Мостовой не вернется, а потому, что если бы даже он вернулся, то любви уже не вернешь.
В напряженной работе госпиталя никто не замечал ее состояния. Каждый был занят своим делом, своим горем. Да и Катя всегда была сдержанна. Стройная и легкая, в белом халате, она бесшумно двигалась по палате, выполняла назначения врачей, возила раненых в операционную. Эта привычная жизнь шла и существовала независимо от ее состояния. Только иногда Катя ловила на себе взгляд Евгения Самойловича. Но она избегала встреч с ним. Однажды он подошел к ней. Катя почувствовала, что он сейчас заговорит о Мостовом, на ее лицо отразилось страдание. Евгений Самойлович ничего не сказал и отошел прочь.
Дежурная комната помещалась на третьем этаже. Из окна деревья на широком госпитальном дворе, окрашенные в бронзовые краски осени, казались маленькими и приземистыми. Поблекшие листья лежали на дорожках.
Раненые ворочались на койках, стонали, разговаривали во сне. Катя чуть отодвигала край синей бумажной шторы и смотрела на темную ленту реки. Синие огоньки затемнения двигались по ней, уходили в затоны последние пароходы. Их гудки разрезали мрак ночи и пропадали вдалеке. Река жила ночной, осенней, потаенной жизнью.
До мельчайших подробностей помнила Катя вокзал, платформу, поезд. Но ехала она обратно трамваем или шла пешком, вспомнить не могла. Этот провал памяти причинял ей боль в висках, все подавлялось мучительным желанием вспомнить, как она добиралась домой. Иногда ей казалось, что она ехала на трамвае, но потом вспоминала, что это было в другой раз, просто хорошо знала дорогу.
Потом она вдруг забыла лицо Мостового. Помнила его фигуру, одежду, даже взгляд, но черты лица вспомнить не могла. Иногда лицо вдруг отчетливо возникало перед ней. Но только на одно короткое мгновение, затем лицо снова пропадало, она никак не могла удержать его в памяти. И это тоже причиняло мучительную головную боль.
Однажды – это было в декабре 1944 года – она шла по улице и вдруг увидела впереди себя знакомую фигуру военного. Мостовой! Она остановилась на секунду, потом пошла за ним. У нее колотилось сердце, – эта шинель, черные волосы, выбивающиеся из-под шапки, походка, сапоги – все было точно как у Мостового. Она шла за ним и дрожала при мысли, что он вдруг оглянется и взгляды их встретятся. Что они скажут друг другу? Она шла за ним, то останавливаясь, то убыстряя шаг, боясь и встретиться и потерять его из виду. Он завернул за угол, она побежала и почти столкнулась с ним… Это был не Мостовой.
Такие ошибки повторялись не раз, и все же она была убеждена, что встретит Мостового. Она не знала, для чего нужна ей эта встреча. Вернуть его? Просто увидеть, узнать, жив ли он? Напомнить о себе? Напомнить так, чтобы он пожалел о том, что сделал? Причинить ему ту же боль, какую он причинил ей?
Катя пережила все это.
Кругом были люди: мать и Виктор – о них надо заботиться; отец – для него она самый родной и близкий человек; раненым в госпитале – они нуждались в том, чтобы она, как и прежде, исполняла свои обязанности.
Письма Мостового лежали в письменном столе маленькой, перевязанной шпагатом пачкой. Катя не развязывала ее. К чему? Все, что было связано с Мостовым, переболело и кончилось. Любовь может принести людям счастье, не надо только слепо подчиняться ей.
Один молоденький выздоравливающий лейтенант молча смотрел на нее влюбленными глазами. Затем прислал ей робкое письмо. Она вернула ему письмо: «Не пишите мне больше. Очень прошу вас». Потом в нее влюбился врач-майор, работавший в округе, но он был достаточно умен, чтобы увидеть ее равнодушие, и перестал за ней ухаживать.
В это время Катя еще не почувствовала своего одиночества. Сколько сломанных семей, женщин без мужей, детей без родителей. А ведь ей всего двадцать два года. Жизнь ударила ее, она выдержала этот удар. Она не думала о любви. Советский солдат шагал по дорогам Европы, восстанавливались города, великая река возрождалась к новой жизни.
Осенью 1946 года Катя поступила в Институт инженеров водного транспорта.
Глава одиннадцатая
Институт Екатерина Воронина окончила в 1951 году. Ее, выросшую на судне, всегда манил образ женщины-капитана. Но с течением времени она почувствовала в этом образе что-то излишне картинное, вызывающее общее любопытство. Да и интересы, возникшие у нее в институте, побуждали ее поступить в порт. Здесь она два года проработала сменным инженером второго участка.
– Ох-хо-хо! – вздыхала Анастасия Степановна, привыкшая жаловаться на судьбу. – Совсем измаялась Катерина. Женское ли дело – со шкиперами да грузчиками лаяться? Лица на ней нет, придет – и на кушетку. Скоро тридцать, а ни мужа, ни семьи… А так ведь всем взяла. И ученая, и из себя видная.
Бабушка со свойственной ей проницательностью понимала все и писала:
«По нынешнему времени девки все замуж торопятся. Да где на них, на всех, женихов взять? Вон сколько мужиков война побила! Уж чем с шалопутом маяться, лучше одной жить, посвободнее».
Заботы, которые изо дня в день, из года в год заполняют время, стали сущностью ее жизни. К тридцати годам Катя успела внушить себе (сначала в шутку, потом всерьез), что она старуха и личная жизнь не удалась.
Но красота ее именно теперь приобрела ту полноту и яркость, которых не хватало раньше. Энергичное лицо было немного скуласто, но черты его тонки и правильны, серые глаза одухотворены тем сильным выражением ясного ума и спокойного достоинства, которое бывает у женщин в зрелом возрасте. Расчесанные на прямой пробор темно-каштановые волосы обрамляли широкий чистый лоб. Серый костюм, длинный и свободный в талии, не мог скрыть гибкости ее фигуры. Глядя на нее, думалось: эта женщина будет стройна и в старости. В ней было здоровье человека труда и интеллигентность – сочетание, столь характерное для послереволюционных поколений.
За Катей ухаживали. Возможно, кто-то и возбуждал ее интерес. Но не было веры, страшило неизбежное разочарование. Еще не узнав человека, она уже сомневалась в нем. Она переросла романтическую пылкость своих юных однокурсников, зрелого же чувства своих ровесников была лишена. Семейное счастье? Не скрывается ли за ним примирение с неизбежным? Жизнь собственных родителей, судьба Сутырина, разошедшегося после войны с Кларой, казались ей правилом, а счастье Сони – исключением.
В институте подруги делились с ней своими секретами. Катя выслушивала их со снисходительностью взрослой женщины. Она никому не рассказывала о своем прошлом. Но в Катиной сдержанности подруги чувствовали превосходство, не замечая, что сама Катя этим превосходством тяготилась: лишенная девических радостей, она так и не обрела женских.
Будь у нее ребенок, Катя не была бы так одинока. Приходя к Ермаковым, она с нежностью поглядывала на Сониных ребятишек – восьмилетнего Васю и шестилетнюю Надю, играла с ними, приносила подарки, гордилась тем, что дети любят ее и радуются ее приходу.
В эти минуты Соня с особенной добротой и жалостливостью смотрела на нее. Но о Катиной жизни никогда не заговаривала. Только однажды спросила:
– Катюша, ты что завтра вечером делаешь?
– Завтра? Как будто ничего.
– Приходи к нам, посидим…
Катя уловила в ее словах особенную интонацию, смущение, прикрытое лукавством.
– Посидим, поболтаем, чаю попьем, – добавила Соня и засмеялась не так, как она смеялась обычно, а по-другому.