Она никуда не отпускала его. Он захотел курить — она пошла вместе с ним. Но в курилке было дымно, накурено. Не докурив, он ушел с ней оттуда. Ей хотелось, чтобы Николай все время для нее что-то делал. Она сказала: «Пить хочется». Он пошел в буфет, всех растолкал и принес ей бутылку воды и стакан. И она медленно пила: ей было приятно, что Николай стоит рядом с бутылкой в руке, смотрит на ее стакан и ждет, когда надо будет ей подлить, и загораживает ее своими широченными плечами.
Потом Соня сказала, что устала стоять. Все стулья у стены были заняты, и даже когда заиграла музыка и с них поднялись танцующие, на каждом стуле остался знак того, что это место занято: носовой платок, газета, шаль. По гневному лицу Николая Соня поняла, что он сейчас освободит для нее место и будет скандал. Испугавшись, она сказала:
— Я не хочу здесь сидеть, ноги отдавят… Пойдемте в читальню.
— Она сейчас закрыта.
— Нет, открыта, — настаивала Соня, чтобы только увести Николая, хотя знала, что читальня действительно закрыта.
— Ведь говорил, — с досадой сказал Николай, когда они подошли к закрытым дверям читальни.
«Когда мы поженимся, — подумала вдруг Соня, — я отучу его говорить: «Я так и знал», «Я ведь говорил». И она даже не удивилась тому, что так просто подумала о том, что будет его женой.
— Пойдем тогда мороженое есть, — предложил Николай.
— Вряд ли осталось мороженое, — возразила Соня.
— Обязательно осталось, — упрямо настаивал Николай.
Мороженого в буфете не было.
Соня весело проговорила:
— Вот и хорошо. У меня от мороженого всегда горло болит. Пойдемте смотреть, как танцуют.
Николай покраснел. На ее месте он бы обязательно сказал: «А ведь я говорил, что уже нет мороженого».
Она взяла его под руку. Он шел грудью вперед, прокладывая ей дорогу. Его грозный вид говорил, что если кто-нибудь заденет Соню, он убьет того на месте.
Женька опять пригласил Соню. Отказаться было неудобно.
Танцевали сначала молча, потом Женька сказал:
— Соня, я тебя сейчас спрошу об одной вещи. Обещай сказать правду.
У нее сжалось сердце. Она поняла, что именно сейчас все для нее решатся.
— Обещаю, — тихо ответила она, отворачивая голову как бы в танце, а в самом деле для того, чтобы не видеть взволнованного лица Женьки, его дрожащих губ.
— Тебе нравится Николай?
Соня некоторое время молчала, боясь сказать правду. Потом твердо произнесла:
— Нравится.
ГЛАВА ВОСЬМАЯ
Война!
Катя служила в госпитале — дежурила в палате, таскала носилки с тяжелоранеными.
Из вагонов в автобусы раненых перегружали ночью, в тусклом свете затемненных вокзальных фонарей. Раненые стонали, кричали, ругались, скрипели зубами. Другие не шевелились, как мертвые. На них страшно было смотреть. Когда раненый рвался с носилок, Катя сильной рукой удерживала его на месте. Рука была девичья, заботливая, и раненый успокаивался.
Персонал госпиталя находился на казарменном положении. После изнурительного дня приходилось подниматься ночью, идти на сортировку и размещение раненых, ехать на приемку или эвакуацию, занимать свой пост при воздушной тревоге. Катя научилась делать свое дело быстро, ловко, без суеты и шума.
В госпитале не хватало белья — она сама стирала его для своих, больных, приносила, что могла, из дому, доставала книги, газеты, ничего не просила, никому не жаловалась. Но когда задержали починку кроватей в ее палате, Катя, не добившись толку у своих прямых начальников, пошла к начальнику госпиталя Болгаревскому.
Представительный, важный, с холеным и в то же время измученным лицом, Болгаревский, насупившись, выслушал Катю. Потом обернулся к сидевшему на диване подполковнику из округа:
— Вот с каким персоналом приходится работать.
Некоторое время он критически разглядывал Катю, отыскивая в ее одежде упущения против формы, к чему относился тем более непримиримо, что был сугубо гражданским человеком.
Но ничего не нашел. Перед ним стояла стройная девушка в гимнастерке, юбке и кирзовых сапогах, с короткими вьющимися каштановыми волосами, чеканным лицом и серыми проницательными глазами.
Удовлетворенный этим осмотром, он спокойно сказал:
— В дальнейшем по таким вопросам обращайтесь к начальнику отделения. Идите.
— Хорошо, — ответила Катя, не двигаясь с места. — Но дайте, пожалуйста, приказание, чтобы починили кровати. Больные боятся на них лежать.
— Я вам ясно сказал: не нарушайте порядка. Идите!
— Я не буду нарушать порядка. — Катя по-прежнему не двигалась с места. — Но слесарь как раз в госпитале. Если ему сейчас прикажут, то он починит.
Наконец она вышла из кабинета. Болгаревский, извиняясь перед полковником из округа за плохую воинскую выучку подчиненного ему персонала, сказал:
— Все эти девочки со школьной скамьи. Ни опыта, ни дисциплины. — Потом вздохнул и поднял трубку телефона. — А с кроватями действительно плохо.
Начальник отделения, военврач третьего ранга Зайцева, толстенькая хлопотливая женщина с коротко подстриженными седыми прямыми волосами, обиделась на Катю.
— Я могла бы, Воронина, добиться для вас взыскания. Но я гожусь вам в матери и просто скажу: нет ничего хуже, чем жаловаться на других. Низко, недостойно.
— Я ни на кого не жаловалась! — вспыхнула Катя. — Я ходила насчет кроватей. И видите — кровати починили. А к вам я обращалась десять раз — и безрезультатно. Надо прежде всего думать о больных.
— Значит, я не думаю?
Оскорбленная упреком Зайцевой, Катя грубо ответила:
— Может быть, и думаете, но не получается.
Зайцева с укором посмотрела на нее.
— Ваше счастье, Воронина, что мы одни. Вы забываете, что здесь военное учреждение…
— Никто не дал вам права обвинять меня в наушничестве.
— Ну хорошо, хорошо, — сказала Зайцева, — не будем обижаться друг на друга, а будем вместе работать.
Она была хорошим человеком, знающим врачом, но плохим организатором — суетилась, волновалась, хваталась за все сама.
— Знаете, Мария Николаевна, — смягчилась и Катя, — люди страдают, при чем тут наше самолюбие? Какая разница, к кому я пошла? Важно, чтобы им было лучше.
Мария Николаевна посмотрела на Катю и отвернулась, скрывая выступившие на глазах слезы. Двое ее сыновей, мальчики, как и эта Катя, вчерашние школьники, были на фронте. И кто знает, не лежат ли они сейчас в госпитале, где такая же чистая и добрая девичья душа, волнуясь, негодуя и нарушая устав, добивается, чтобы починили ножки у их кроватей, чтобы на этом, может быть, последнем одре им было удобнее лежать…
Катя редко бывала у своих, и когда приходила, то ощущала дом как потерянный и вновь возникший из далекого, туманного детства.
С улицы во двор вел узкий проезд. Углы дома были отбиты грузовыми машинами. В широком дворе с двумя флигелями и многочисленными дровяными сараями по-прежнему стояла — и, наверное, всегда будет стоять — странная смесь запахов: вкусный, сладковатый запах печенья из пекарни и кислый — квашеной капусты из зеленной лавки.
Но что-то было не то, что-то было другое. Стояли ящики с песком, висели багры и лопаты. Многие жильцы ушли на фронт, появились новые, эвакуированные… И квартира была другая — пустая, холодная, далекая от той жизни, которой жила теперь Катя.
Мать работала на швейной фабрике; Кирилл учился в Саратове, в танковой школе; Виктор, ученик четвертого класса, один хозяйничал дома.
Приходили письма от бабушки. «Ничего, — писала она, — придет солнышко и к нашему окошечку. Остер топор, да и сук зубаст».
Бабушка умудрялась помогать своим, посылала картошку, овощи, теплые носки и варежки. Она стойко перенесла гибель старшего внука, Андрея. Только уже много позже в одном письме приписала: «Нет нашего Андрюши».
Отец служил капитаном парохода в Волжской военной флотилии, базирующейся на Горький и обслуживающей Сталинград.
Осенью 1942 года его пароход несколько раз приходил в порт. Иван Васильевич звонил в госпиталь, и Катя приезжала к нему.
Отец еще больше осунулся, но в форменной одежде, с суровым, чеканным лицом походил на того солдата, каким смутно вставал он в Катиной памяти. Она прижималась к нему, целовала в худую, морщинистую, тщательно выбритую щеку, ощущая смешанный запах мокрого шинельного сукна и махорки, так хорошо знакомый ей по госпиталю.
— Ну, ну, — говорил он, неловким движением трогая ее волосы, — ладно, ладно! Как живете-то? Что мать?
— Все хорошо, живем хорошо, мама работает, Виктор здоров, — отвечала Катя.
— Кирилл-то пишет?
— Пишет, все хорошо, — говорила она, хотя от Кирилла уже давно не было писем.
Катя заглядывала отцу в глаза и спрашивала про Сталинград:
— Папа, как там, страшно?
— Так ведь плаваем, живы.
— Да, да, конечно, — торопливо говорила она. — Здесь такие ужасы рассказывают…
— Чего ж, война, — коротко отвечал он.
Ей хотелось быть с отцом бодрой, уверенной, но не получалось — так хорошо чувствовать себя слабой, беззащитной, когда рядом есть теплая и сильная отцовская рука.
Он кивал на сверток, лежащий на столике каюты.
— Возьми вот, матери передай.
Это были продукты, скромные остатки его пайка — консервы, хлеб, сахар.
— Мне все равно ни к чему. Пропадет, засохнет.
Из школьных подруг Катя встречалась только с Соней. Их прошлая размолвка казалась такой глупой, такой ничтожной. Каждый винил себя: Соня — за то, что все скрыла от подруги; Катя — за то, что не поняла первой Сониной любви.
Соня поступила в порт крановщицей.
— На Сталинград работаем! — с гордостью говорила она.
Она повзрослела, немного огрубела в своей телогрейке и валенках, у нее появился этакий грубоватый, лаконичный портовой говорок. Но по-прежнему была приветлива и в шапке-ушанке, из-под которой падали на плечи белокурые локоны, особенно миловидна. С присущей ей сердечностью рассказывала:
— Сережа Сутырин в армии. Клара работает на складе по снабжению. У них ведь сыночек, Алеша, беленький, толстенький, не ущипнешь, весь в Сережу…