Екатерина Воронина — страница 34 из 46

Их голоса сливались в один.

Запрягают тройку вороных коней,

Подкатили ко широкому двору… —

снова начал Николай, и Сутырин подтягивал:

Подхватили меня, молодца, с собой,

Повезли меня в Нижний городок,

Завезли меня в соседний кабачок…

И чудилось детство, вечер в деревне, закат, когда гонят с поля стадо и облако пыли движется по дороге… И последний шум улицы, звон ведер у колодца, скрипение журавля, и сваленные у избы бревна, на которых так хорошо сидеть вечером, кутаясь в отцовский пиджак и прислушиваясь к смеху и разговорам девушек и парней…

— Коля, Сережа, — просила Соня, — ну спойте еще что-нибудь, спойте…

Но Николай не любил похвал, не любил, когда его просили спеть еще. Наклонясь к Сутырину, сказал:

— Выдь, Сережа, в спальню. Разговор есть…


— Насчет Клары слыхал, нет? — Николай плотно закрыл за собой дверь.

— Слыхал, — нехотя ответил Сергей, предчувствуя один из тех нравоучительных разговоров, на которые был падок его приятель.

— Ну и что?

— Сколько веревочке ни виться…

— Может, разговоры, не знаю, — нетерпеливо перебил его Николай. — Восемь тысяч недостачи, могут в тюрьму упрятать.

— Вполне свободно.

— Так ведь и тебе позор и сыну.

— Я с ней семь лет не живу, а сын за родителей не в ответе.

— Она тебе законная жена.

— Что из того? Воровать не заставлял. Сам знаешь, из-за этого из дома ушел.

— Ушел ты, не ушел, об этом никто не знает. Муж ты ей — значит, и за нее и за семью отвечаешь.

— Отвечать будет тот, кто делал дела, — возразил Сутырин. — К чему ты разговор этот затеял? Если бы я и хотел, то все равно помочь тут нечем. А я, честно говоря, и помогать не хочу. Хватит! Хотела своим умом жить — пусть живет.

— Разводиться надо было, — жестко произнес Николай, — а не в кусты прятаться. Не развелся вовремя — поправляй теперь дело, иначе позор тебе на всю жизнь: жена судимая… И Алеше тоже.

— Что я могу сделать? — пожал плечами Сутырин.

— Может быть, деньги эти внести надо, может, еще что.

— Откуда у меня такие деньги?

— Не знаю… не знаю… Поговорить надо с ней, совет подать, пока не посадили еще.

— Не пойду я к ней, — мрачно произнес Сутырин, — не о чем нам говорить.

— Дело твое, — холодно сказал Николай, — только я тебе вот что скажу: из одного капкана ты не выбрался, а в другой попадаешь.

— В какой такой капкан? — усмехаясь, спросил Сергей, отлично понимая, о чем говорит Ермаков.

— Сам знаешь.

— А все-таки?

— Я про Дусю твою распрекрасную говорю.

— А что Дуся? — с вызовом спросил Сутырин.

У него сжалось сердце в предчувствии того, что скажет сейчас Николай. Он хотел и в то же время боялся услышать это.

— А то, — сказал Николай, — я тебе по дружбе говорю, Серега: брось! Не пара она тебе. По себе дерево руби.

— Слыхали, — все так же неестественно усмехаясь, сказал Сутырин.

— Для тебя она человек новый, — безжалостно продолжал Николай, — а мы ее в порту давно знаем, знаем, кто она есть.

— А я и знать не хочу, — произнес Сергей, чувствуя, что Николай скажет сейчас что-то ужасное и отвратительное, и по-прежнему желая и боясь это услышать.

— Не хочешь — как хочешь. Только уж потом на меня не пеняй. Хотел предупредить — сам не позволил… Будешь локти кусать, как из одной истории в другую попадешь…

— Ну говори, чего знаешь, — улыбнулся Сутырин.

Его тон, беззаботный и иронический, оскорбил Николая. С холодной жестокостью, которая пробуждалась в нем в такие минуты, он сказал:

— Ты у нее спроси, сколько она мужиков до тебя сменила, здесь, на участке. И про Ляпунова, бригадира, и про других.

— А я это знаю, — спокойно ответил Сутырин, чувствуя биение собственного сердца, пытаясь справиться со своим дыханием.

То, что сказал Николай, поразило Сергея. Его смутные подозрения стали фактом. Вся интимная сторона его и Дусиной жизни, ласки, милые особенности, все, что казалось принадлежащим и известным только ему одному, теперь было осквернено прикосновением чужих рук.

Он тут же ушел от Ермаковых, сославшись на необходимость быть на теплоходе. Он хотел видеть Дусю и высказать ей все. Пусть знает, пусть не думает, что сможет дальше его обманывать. А она обманула его вдвойне: он потерял не только любимую женщину, но и человека, в котором видел прибежище от неприятностей, чинимых ему Кларой. Та хоть соблюдала себя, а это открыто, при всех, никого не стесняясь… С бригадиром жила, чтобы на работе поблажку иметь, не могла найти себе в другом месте… Может быть, и сейчас бывает с ним… По старой памяти… Ведь видят-ся-то каждый день… И этот, другой, посмеивается над ним.

Он увидел Дусю выходящей из ворот участка. Все в ней еще было ему дорого — каждая черта, каждое движение… Когда она увидела его, озабоченное выражение, которое было у нее на лице, сменилось удивленным и радостным. Верно, подумала: из-за нее ушел из гостей.

Они пошли рядом.

— Сегодня триста тонн перегрузила, — сказала Дуся, беря Сутырина под руку.

То ли из-за темноты, то ли потому, что была увлечена своими мыслями, она не замечала его состояния.

Сутырин знал, что Дуся выдвигается в первые крановщицы порта, и чувствовал: она это делает для него, хочет, чтобы он гордился ею, чтобы знал: она тоже не последний человек здесь. Раньше он увидел бы в ее словах нечто трогательное и доверительное, теперь увидел только ложь: боится разговора, хочет показаться лучше, чем есть, ложным спокойствием прикрывает смятение души.

— Вагоны шли хорошо, да и грузчиков бригада попалась хорошая, — добавила Дуся.

Не глядя на нее, он спросил хриплым голосом:

— Чья бригада? Ляпунова?

Ее рука дрогнула, встревоженный взгляд скользнул по его лицу. Он увидел ее расширенные зрачки и выражение страха в них и понял, что Николай рассказал правду…

— Нет, Курочкина.

— Ах, Курочкина… Жалко… Ляпунов подсобил бы… По старой памяти…

Она опустила руки и шла молча, не поднимая головы.

Он грубо сказал:

— Что ж молчишь? Рассказывай!

— Что я тебе расскажу, — устало проговорила она, — сам знаешь.

Он остановился и повернулся к ней:

— Да, знаю, все знаю.

Он думал, что она будет оправдываться, выкручиваться, защищаться. Он заранее злорадствовал при мысли, что уличит ее, припрет к стене, но ничего этого не было. В ее молчании он не чувствовал ни раскаяния, ни покорности.

Тогда Сутырин решил уничтожить ее презрением. Пусть не думает, что он ревнует ее.

— Мне, конечно, наплевать. Ты мне не жена, я тебе не муж. Только посоветовать хотел: делай так, чтобы люди не видели.

Так-то правильнее. Не о чем им разговаривать. Теперь все! Все кончено!

— Ну, мне сюда, — сказал он, когда они дошли до поворота.

Она прижалась к нему, спрятала голову на его груди. Пытаясь оторвать ее от себя, он схватил ее за руки. Но она крепко держалась за него, и он вдруг с болью и страстью почувствовал ее тело, такое знакомое ему и родное…

— Умру я без тебя, Сереженька, — тихо сказала Дуся, и опять он не услышал в ее голосе ни слез, ни мольбы, ни раскаяния.

Он чувствовал себя бессильным перед ее отчаянием, чувствовал, что продолжает любить это теплое, в безысходной тоске прижимающееся к нему тело. В ее руках была страшная сила отчаяния, как будто только ими она пыталась и надеялась удержать его… Он оторвал ее руки, повернулся и пошел к теплоходу.

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ТРЕТЬЯ

Катя ни в чем не винила Ирину. Будь она сама на ее месте, кто знает, как бы вела она себя. Но то, что произошло, заставило ее по-новому посмотреть на Леднева.

Смятение, которое почувствовала она в Ледневе тогда, в ресторане, при разговоре о Бахтине, вызвало в ней прилив нежности к нему. Тот, кто искренне предан делу, не может не проверять себя, свою позицию, свою линию — сомнения при этом неизбежны. Тем более что Катя видела ошибки Леднева, хотела, чтобы он их осознал. Слабость, которую проявил тогда Леднев, может овладеть на мгновение даже самым сильным, мужественным человеком, она была для Кати лишь свидетельством его честности, порядочности, человечности.

Но малодушие, с которым Леднев ушел от разговора с Ириной, непростительно. Свое спокойствие он поставил выше достоинства любимой женщины. Мужчина так не поступает.

Если бы она могла поговорить об этом с Ледневым, то этот разговор, возможно, успокоил бы ее. Может быть, ее удовлетворило бы его объяснение, тронуло бы его раскаяние. Но она не могла рассказать ему о том, что произошло между ней и Ириной. Это выглядело бы жалобой, обидой, свидетельством ее собственной слабости, никак не прибавило бы ей уважения Ирины.

Эти соображения оказались сильнее обычной Катиной прямолинейности. Она ничего не сказала Ледневу. Осадок от происшедшего остался на дне ее души, придав ее любви оттенок той грусти, которая делает любовь прозорливее, позволяет яснее видеть человека, с которым придется прожить жизнь. А она, несмотря ни на что, не представляла себе жизни без Леднева. Мысль об одиночестве ее не страшила, но Леднев вошел в ее жизнь, она принимала его таким, каков он есть.

Она пыталась не то чтобы оправдать, а как-то объяснить его поведение: ему тяжело говорить с Ириной, страшно огорчать ее, казалось, что эта поздняя любовь унижает его в глазах дочери, надеялся, что Катя понравится Ирине, и все тогда будет легче… Но как ни объясняла она поступок Леднева, она теперь знала, что Леднев вовсе не так силен и решителен, как казался ей раньше. И деловые недостатки Леднева объясняются тем же, что и личные: он уходит от острых вопросов, не решает их. Именно поэтому так раздуваются незначительные успехи ее участка — это дает возможность Ледневу уклоняться от решения главного. Ее участок превращается в показательную станцию скоростной обработки судов, от которой никому нет настоящей пользы.