Любовное отношение к сыну проявилось и в том, что в нескольких местах генерал Болдырев упоминает о нём и о нас в своём капитальном труде «Директория, Колчак и интервенты», изданном уже в советской России.
Впоследствии я близко сошёлся с Василием Георгиевичем и совершенно не согласен с теми, кто позволял себе называть генерала коммунистом. Он не был коммунистом, хотя по политическим соображениям примыкал к эсерам. Я считаю его кадетом левого толка, не монархистом, а республиканцем, и думаю, что если бы он жил в Соединенных Штатах, то, скорее всего, записался бы в Демократическую партию, что ныне находится у власти.
Его политическая окраска ярко сказалась на одном заседании в Народном Собрании, на котором я лично присутствовал.
Это было незадолго до падения Земского правительства. Армия генерала Каппеля, проделав свой беспримерный поход, вынуждена была покинуть Читу и, теснимая красными войсками, не без помощи японского командования вторглась в полосу отчуждения — в Китай.
Очутившись на чужбине без средств, обезоруженная китайцами, армия машинально двигалась вперёд вдоль полотна железной дороги и, вполне естественно, рвалась на русскую территорию в Приморье.
Этому вторжению не сочувствовали ни японцы, ни коммунисты.
Генерал послал на станцию Пограничная телеграмму о беспрепятственном пропуске в Приморье каппелевских частей.
Коммунисты, засилье коих и в правительстве, и в Народном Собрании было слишком очевидно, внесли через Цейтлина запрос и выразили недоверие генералу.
Как сейчас помню мощный голос Болдырева. Он не говорил, а как бы командовал с трибуны, и с такой силой, что Цейтлин не выдержал и вскочил на ноги.
— Я не коммунист, а прежде всего солдат, — кричал Болдырев. — Но если бы и был коммунистом, то как солдат отдал бы точно такой же приказ, спасая остатки доблестной русской армии. А вам, товарищ Цейтлин, следовало бы помнить, что именно я спас вас от неминуемого ареста японцами в день их восстания. Не вступись я тогда за вас, весьма возможно, что вас бы расстреляли. Поэтому не мешало бы иногда проявлять и чувство милосердия в отношении русских воинов, с невероятной трудностью проделавших переход через всю Сибирь и ныне теснимых и китайцами, и интервентами.
Благодаря этому выступлению генерала Болдырева каппелевская армия нашла приют в Приморье.
С тех пор я искренне полюбил генерала, и мы стали с ним большими друзьями. Много вечеров и обедов провёл он под нашей кровлей, а впоследствии, когда ему грозила опасность от белого офицерства, не понявшего заслуг Болдырева перед Белой армией, он несколько раз у нас ночевал.
Не нравился мне генерал только в одном отношении: был слишком большим бабником. Пора было угомониться, особенно по приезде к нему из Константинополя супруги, двух взрослых пасынков и двух малолетних детей.
К сожалению, он был влюблён тогда в одну даму, и этот роман повлиял на его решение не эвауироваться, а остаться во Владивостоке, что привело к долгому сидению в советских тюрьмах и к расстрелу, последовавшему в 1933 году в Новониколаевске. За что расстреляли его коммунисты, мне узнать не удалось. Неожиданный расстрел, вероятнее всего, был связан с крестьянским восстанием в Сибири, о чём писали в эмигрантских газетах.
СВАДЬБА НАТАШИ
Приблизительно в конце апреля в нашей семье произошло крупное событие. Однажды вечером Наташа, вернувшись домой с прогулки, заявила, что Николаевский сделал ей предложение и завтра будет официально просить нашего согласия. Для меня это было полной неожиданностью.
— Послушай, — сильно волнуясь, говорил я Наташе, — неужели мы заслужили так мало доверия, что ты не могла посоветоваться по столь важному вопросу несколько ранее? Что я могу сказать теперь? Ясно, что я вынужден дать согласие. Наконец, как быть с Шевари? Ты так обнадёживала его всё время, что мне совестно за тебя перед человеком.
— С Шевари переговорит Лев Львович. Я его не люблю и замуж за него не выйду.
На другой день после несколько натянутого объяснения с женихом предложение было принято, и Наташа вскоре была официально объявлена невестой.
Помолвка произошла за ужином.
К вечеру того дня мы пригласили немногочисленных знакомых: Рудневых, Циммерманов, Арцыбашевых. Подали ужин, во время которого я предложил выпить по бокалу вина за здоровье жениха и невесты.
Начались обычные в подобных случаях тосты и пожелания. Вечер прошёл весело и оживлённо.
Однако то обстоятельство, что Лев Львович со своей особой манерой шутить, при которой было трудно разобраться, шутит ли он или говорит серьёзно, неоднократно хвалил большевиков, заставляло Рудневых быть с ним осторожными. И на вечере произошла характерная для того времени история.
Мой сослуживец по банку Александр Фёдорович Циммерман произнёс милый тост, в котором со свойственным ему ораторским талантом остроумно уронил несколько ядовитых фраз в адрес большевиков. Настало неловкое молчание, после которого Елизавета Александровна Руднева, уведя в другую комнату Циммермана, сказала:
— Будьте осторожней в этом доме, ведь Николаевский и его товарищи большевики.
Со свадьбой наши наречённые торопились, почему и решено было устроить её 23 мая.
Несмотря на скудность средств, хлопот было много. Целыми днями Наташа с матерью бегали по модисткам и портнихам. Наконец настал и день свадьбы. Мы украсили, насколько могли, нашу небольшую квартирку.
Особенно, помню, много возни было с установкой столов. Гостей пригласили сорок человек, а места не хватало. Но голь на выдумки хитра. Мы поставили стол поближе к стене, у которой вместо стульев стояли сундуки, накрытые разными гардинами, и затем к нему с обеих сторон придвинули узкие столики, взятые из кофейной. К нашей радости, все приглашённые разместились в одной комнате. Сервировка была привезена ещё из Иркутска. Стены комнаты очень остроумно раскрасила Е. А. Руднева, прибив на небольшом расстоянии друг от друга плоские жестянки из-под китайской водки. В них налили воду и поставили цветы.
Вся комната превратилась в беседку из цветов. Преобладали белая сирень и черемуха.
Ни обеда, ни завтрака мы сделать не могли, сервировали чай с тартинками и заготовили в большом количестве крюшон, который так вкусно умел готовить Толюша.
На свадьбу шаферами были приглашены Русьян и Щербаков — к жениху, а Толя и Шаравьев — к невесте. Все четверо носили аксельбанты, что делало обряд венчания парадным. К тому же генерал Болдырев и начальник его штаба Антонович любезно уступили свои автомобили, что было совсем шиком.
Венчание совершалось утром в университетской церкви, куда против обычая проехал и я с женой. Хор певчих был великолепен и тронул меня до глубины души. Дома встретили молодых, как водится, благословением образом и хлебом-солью, а затем принялись за классически холодный крюшон.
Молодёжь сильно подвыпила, говорилось много тостов, хороших слов и пожеланий.
Но я был настроен далеко не весело. Грустно было расстаться с дочуркой, да ещё при таких исключительно скверных обстоятельствах — неустойчивости политического положения, материальной нестабильности и полной необеспеченности завтрашнего дня. Тяжёлое настроение внезапно вылилось в моей небольшой речи, которую совершенно неожиданно для себя я закончил почти слезами, чувствуя от этого себя виноватым перед дочуркой.
Часов в пять вечера молодые в сопровождении шаферов выехали на двух автомобилях на дачу Липарских, где нам удалось нанять для молодых хорошенькую комнату, общими силами уютно меблированную.
Гости, не исключая генералов Болдырева и Антоновича, засиделись далеко за полночь.
На следующий день особенно остро почувствовалось наше одиночество. Настало время, семья созрела, и птенцы вылетели на волю, оставив в гнезде лишь нас, стариков.
День был хороший, и я отправился на сопку Орлиное Гнездо, что высилась против наших окон.
Улегшись на землю, смотрел я в бесконечную глубину полного величавого спокойствия неба и горячо молился Всевышнему о том, чтобы выйти из затруднительного положения и найти работу, дабы смочь содержать семью.
Какой величавый вид открывался с этой горы и на прекрасный город, и на причудливые берега многочисленных бухт и заливов, и на бесконечное, местами точно завесой прикрываемое спускавшимися туманами, сверкающее на солнце зеленовато-голубыми волнами море.
ДЕВАЛЬВАЦИЯ
Во время семейных хлопот и забот продолжались заседания Банковского комитета.
В назначенный трёхдневный срок я исполнил задание и представил в комитет проект девальвации.
Оставленные при бегстве из Владивостока бумаги лишают возможности подробно остановиться на этом интересном вопросе. У меня нет не только копии проекта, но не сохранился и опубликованный закон о введении новой денежной единицы, приравненной в своей стоимости к нашему гривеннику.
Необходимость девальвации с ясностью диктовалась тем, что Приморье, не имея собственных денег, было наводнено кредитными рублями уже не существующего Омского правительства. Эти деньги прибывали с потоками беженцев и привозились главным образом чешскими эшелонами, которые, как говорили, печатали их в своих типографиях. Немудрено, что их курс упал до двух тысяч — двух тысяч трёхсот рублей за иену. В сущности, и эта цена была для них высока. Правительства, выпустившего их, не существовало, а коммунисты, захватившие территорию, их аннулировали.
Становилось непонятным, как можно за эти деньги отдавать товар. В своём проекте я рекомендовал не столько девальвацию, сколько деноминацию, исходя из курса иены, и предупреждал об опасности, таившейся в денежной реформе. Отсутствие новых денежных знаков мелкого достоинства, несомненно, поведёт к вздорожанию жизни и внедрит мелкие разменные знаки Японско-Корейского банка, которые водились у японцев в изобилии. И эти мелкие деньги проложат путь иене и вытеснят русский приморский рубль.
Принеся проект в условленный срок в Банковский комитет, я был несколько изумлён отказом коллег заслушать его. Но вскоре я понял их линию поведения: комитет опасался за последствия девальвации, одобренной им как учреждением компетентным. На самом деле осведомлённость моих коллег по вопросу была чрезвычайно слаба, что я имел возможность наблюдать ещё на самарском съезде управляющих банками, где из ста человек только трое имели кое-какое представление о природе кредитных рублей.