Екатеринбург, восемнадцатый — страница 41 из 52

Сережа тронул меня за рукав и глазами показал мне за спину. Я оглянулся. Шагах в десяти стояла маленькая и изящная женщина. Даже на десяти шагах был виден устремленный на меня пламень ее глаз. Тотчас некая сила приблизила мне Батум, Салибаури, позднюю осень четырнадцатого года и одновременно приблизила день страстной пятницы года пятнадцатого. Я увидел наше застолье на квартире у полковника Алимпиева Михаила Васильевича по поводу моего отъезда из Батума, и я увидел летящую на ближнее дерево корзину с розами, брошенную мной. Я увидел наговоренную драгунскую винтовку, оставшуюся на позиции в Олтинском отряде, и гладкие, хорошо пригнанные ореховые доски потолка, напоминающие узором накат волн, прибивающий к берегу разноцветье одежд пяти тысяч расстрелянных мамлюков. И легкость, конечно, легкость, с которой я уходил из Салибаури в тот день страстной пятницы, уходил и едва не насвистывал, приблизила мне некая сила.

— Боречка! — будто не губы, а глаза вскричали мое имя.

— Наталья Александровна! — шагнул я навстречу глазам.

— Это невозможно! Это смешно! — тотчас толкнули меня эти глаза, и только что вспыхнувший их пламень привычно застыл уже забытым нашим прибельским озером Кусиян.

Я стерпел их толчок.

— Знакомьтесь, Сережа! Это моя старинная знакомая по моей службе в Батумском отряде Степанова Наталья Александровна! — оглянулся я на Сережу.

Некая сила вновь приблизила день страстной пятницы пятнадцатого года и легкость, с которой я ушел от Натальи Александровны. А мигом раньше я летел к ней с корзиной роз. Она стояла в воротах дачи своего дядюшки Алимпиева Михаила Васильевича. На ней было узкое платье по парижской моде и маленькая шляпка. И смотрелась она кем-то вроде гимназистки среднего класса. Только глубокие, страстные, пылающие и одновременно змеино застывшие глаза ее и часто вздымающаяся от сильного и сдерживаемого волнения небольшая грудь ее выдавали в ней расцветшую женщину. «Какой ужас, Боречка! Это пошло дарить даме корзину роз, словно какой-то актрисочке!» — с нервным смешком сказала она. «Да, мадам!» — сказал я. И корзина взмыла на ветви ближнего дерева. И теперь — это тоже было пошло, объявление Натальи Александровны в нашем городе. Теперь это было совсем не нужно.

— Штабной писарь дивизиона подполковника Дутова Александра Ильича, а теперь инвалид, лысеющий и прогрессивно теряющий облик и свойства мужчины во всех их видах! — представился Сережа.

— Это прискорбно! — едва не отпрянула от него Наталья Александровна.

Ее появление в нашем городе объяснилось самым тривиальным образом, и о нем я должен был догадаться сам. Ее муж, как помнится, капитан Степанов, наследник Веркяйского поместья под Вильной, однокашник по училищу моего брата Саши, не выдержал конкурса в академию и во второй раз тем самым, по закону, лишил себя права поступать в нее когда-либо впредь. Спасла его революция. Он дал присягу новой власти, добился рекомендаций и был наконец зачислен на младший курс. Академия, как я уже говорил, на днях была переведена к нам в Екатеринбург. И сейчас Наталья Александровна шла от епархиального училища, где разместилась академия, к себе на снятую квартиру в Вознесенском переулке. Я бы мог догадаться. Но я бы мог догадаться в том случае, если бы она сохранилась в моей памяти хотя бы какой-то долей. Но она не сохранилась. Я не помнил ее. Она все сделала, чтобы во мне поселилась та легкость, о которой я уже сказал. И мне не было Натальи Александровны надо. Однако выходило, что коварству женской природы не было предела. Но был предел тому, чем я был наделен. Верно, я не умел любить.

Она явно во мне это увидела. И явно это было для нее ударом. Нужно было раньше иметь с ней дело, чтобы научиться читать ее глаза. Я увидел, как они дрогнули болью и тотчас, и тоже только на миг, заполнились яростью, ненавистью, еще чем-то таким, что нам, мужчинам, во всяком случае — мне, читать не было нужды — хватало и того, что удавалось прочесть.

— Боречка, вы проводите меня? — спросила она невинно, с любящей ноткой, кажется, даже с едва сдерживаемым порывом. «Боречка! Вспомни все! Ведь ты навек мой!» — при этом сквозь боль и ненависть сумели сказать ее глаза.

— Разумеется, Наталья Александровна! — артистически выразил я радость.

И это не осталось ею незамеченным. «Ответишь!» — выстрелили ее глаза и вновь заговорили о вековой моей принадлежности ее чего-то там, сердцу ли, прихоти ли. Сережа засобирался распрощаться. Я остановил его. Пошли мы втроем. Идти было совсем рядышком.

— Как Михаил Васильевич? — спросил я о дядюшке.

— Как может нынче генерал, не захотевший сотрудничать? — тоже спросила она.

В голосе ее я почувствовал что-то странное.

— Но он жив? Где он? — заволновался я.

— Осенью был на водах в Кисловодске. Теперь, как вы любите выражаться, я не могу знать! — сказала она.

И снова я почувствовал в ее голосе, да теперь уж и в словах, что-то странное, будто ей неприятно было говорить.

— Но, сколько я знаю, вы были для него родной дочерью! — не сдержался я.

— Боречка! Я правда не знаю о нем ничего с самой осени. Его уволили от службы. Мы с моим Степашей были в это время в Питере. Связи между нами не было никакой. С ним были еще какие-то генералы. Степаша их знает. Если надо тебе, Боречка, я спрошу. Но больше я ничего не знаю. Ну, а ты как живешь, Боречка? — взяла она меня под руку и обратилась к Сереже: — Вы его друг. Скажите, как он тут живет? Я знаю от дядечки, генерала Алимпиева, что это его родной город. Как он тут? — И снова сказала мне: — А я почему-то была уверена, что мы встретимся!

— Почему же? — спросил я без охоты.

Конечно, она это увидела.

— А мы с Марьяшей, помнишь аджарку Марьяшу в Салибаури, на даче у дядечки? Мы с Марьяшей нагадали на винтовку, которую я потом тебе отдала, что тебя пуля не возьмет. Надо было и на болезни нагадать. Но кто же тогда мог знать, что война будет такой и тебя понесет в какие-то турецкие снега, а потом в эту персидскую грязь! — Она снова обратилась к Сереже: — Вы его друг. А вы знаете, что он бросил свою любимую женщину ради каких-то принципов? У него отморожены легкие. Ему можно было остаться в штабе у дядечки, который его искренне любил. Ему можно было с его академическим образованием перевестись в любое прекрасное место. Дядечка об этом хлопотал. А он знаете, что сделал? Он связался с совершенно дикими казаками и отправился комендантом в какой-то башибузукский аул, где эти башибузуки распяли его на кресте! — Я хотел прервать ее, но она тряхнула меня за руку. — Не перебивай даму! Если вам стыдно за все это, так не надо было всего этого делать! — и снова стала говорить Сереже, что я и после этого не исправился и испросил себе службу в Персии. — Представляете? Его так и тянет к этим башибузукам! Вот таков ваш друг!

Мы подошли к небольшому дому, по-екатеринбургски с каменным первым и бревенчатым вторым этажами, узким фасадом и длинным корпусом во дворе.

— Вот здесь мы живем! — показала Наталья Александровна.

Сережа деликатно распростился и пошел дальше, вверх по переулку. Я посмотрел ему вслед, сказав, чтобы он подождал меня, и увидел этот привязчивый дом Шаравьева. Отсюда он смотрелся так, что стена его, обращенная к проспекту и принужденная утыкаться карнизом едва ли в проезжую часть проспекта, вполне могла считаться стеной другого дома — так эта обращенная во двор, сад и вообще в сторону пруда стена контрастировала с ней. Та стена была удручена своим положением, а эта гляделась барышней на выданье. «Это же надо так построить!» — отметил я.

— Что там? — спросила Наталья Александровна, как я понял, спросила в убеждении, что при ней я не мог иметь никакого предмета для своего внимания, кроме нее.

Я посчитал возможным смолчать.

— Мы можем где-то встретиться только вдвоем? — снова обдала она меня сочетанием боли, ярости, ненависти и, кажется, все-таки любви.

— Я постоянно нахожусь на службе! — солгал я.

— У тебя дома можем? Или там… — не договорила она со значением.

— Дом занят жильцами! — еще солгал я.

— Ну, конечно! Мне самой, как прежде, придется искать место! Убила бы! — в смеси подлинного и наигранного возмущения воскликнула она, коротко прильнула ко мне и шепнула: — Завтра там, в Вознесенской церкви, в этот же час! Найди возможность. Я буду ждать! — и пошла.

Моего ответа ей не требовалось.

— Что? Как? Откуда ты с ней знаком? Кто она? — порывом ветра встретил меня Сережа и не стал ждать ответа. — Ах, черт! — стал он переживать свое. — Ах, черт! Ну почему я лысею! Ну почему мне мои родители вечно приводят на знакомство каких-то тусклых евреек! Можно подумать, все еврейки тусклые! Ведь есть же где-то такие, ради которых, как Андрий у Гоголя, пойдешь на смерть! Есть Юдифь! Есть… — он запнулся. — Есть кто-то там в «Песни Песней»! Ах, черт! Лысею, и память становится ни к черту! Ведь несчастный Олоферн наверняка раскусил эту девку Юдифь, зачем она открыла ему свои груди и прочее. Явно ведь она ему их открыла не для того, чтобы он там стал выискивать какой-нибудь мастит или, хуже того, какой-нибудь прыщ! Ведь он догадался! Но пошел на это! Ради одной ночи лишился головы в прямом и переносном смысле! А мои родители думают, что лысый, так я любой тусклой старой деве буду рад! Нет! Нет, Боря!.. — И вдруг опять переменился. — А давай вместе — к Дутову Александру Ильичу! Ведь тут мы протухнем! А там! Там, как Стенька Разин или Емелька Пугачев, хоть раз да погуляем! Лучше один раз погулять вволю, чем триста лет дрожать по замшелым углам и со всей мировой скорбью смотреть на тусклых старых дев!

— Не пойду я гулять, Сережа! По крайней мере, не пойду, пока чего-то не пойму! — сказал я и потом прибавил, как бы прибавил сотник Томлин: — А пойму, так и совсем не пойду!

— Но Анна Ивановна! — в восхищении сказал Сережа.

— Лысый, а надежды не теряешь! — с любовью поддразнил я.

— Ничего! Бороться за правое дело и лысого возьмут! — сказал Сережа.

Мы дошли до его дома. Он пригласил зайти. Я отказался. Мне посыпались воспоминания осени четырнадцатого года, сводящая с ума и лишающая воли разлука с Натальей Александровной. «Как же так могло быть?» — спросил я, не понимая себя тогдашнего. Мне захотелось домой, захотелось запереться в комнате и побыть с Элспет и моей дочерью. «Признали мы за благо!..» — с ненавистью сказал я государю его слова. Все, что было у меня за всю мою службу, он отнял своим признанием за благо.