Екатеринбург, восемнадцатый — страница 47 из 52

аемым? Потому что его не было у ее мужа Степаши или у дядюшки? Как я мог ей мысленно внушить о том, что я жив? Это же обыкновенная претензия. И никуда бы она не пошла. Она бы не бросила мужа, как пыталась внушить мне. Это было ложью. Не пошла бы она в сестры милосердия, чтобы лечить меня. Это тоже было ложью. Она себе позволяла все. Мне она не оставляла ничего.

Все это было во мне. Но всего этого я не умел сказать — и хорошо, что не умел, так как говорить об этом было бы именно пошло. Вот так мы шли с Натальей Александровной, явно уже ненужные друг другу. Но она из подлинного ли желания продолжить наши отношения, из прихоти ли вздорной женщины оставить последнее слово за собой говорила мне о своих страданиях, она обличала меня. Я же терпеливо ее сносил. И я не мог даже себе сказать, зачем мне это было нужно.

От нее я пошел Вознесенским переулком, и около дома Шаравьева, когда я по привычке смотрел на него с некоторым недоумением за его не вполне удобное расположение ниже полотна проспекта, мимо, со стороны Мельковского моста, проехало авто с Яшей. Яша, перетянутый портупеей крест-накрест поверх кожаной автомобильной куртки и в кожаном кепи, сидел на переднем сиденье. Он смотрел прямо перед собой, кажется, старался придать своему облику ничто царственное и демоническое. Подлинно же он смотрелся угрюмо и зловеще, будто его что-то изнутри ело, и он искал, на кого язву перенести. Меня он, конечно, не увидел. Я проводил его взглядом и совершенно механически пошел не через площадь в Малую Вознесенскую улочку, как намеревался, а пошел по проспекту и около Английского консульства с тоской вспомнил Элспет. «Вот мы здесь!» — сказала она. И это прозвучало так явно, что я от неожиданности оглянулся. В полусотне шагов за мной шествовал поручик Иванов. Я остановился. Он, понимая, что скрываться глупо, подошел.

— Что-то тесен нам стал город, прапорщик! — в чрезвычайном и безуспешно скрываемом смущении сказал он.

— Поручик. Давайте прямо! Ведите меня к тому или к тем, кто вас за мной гоняет. Пусть они объяснят, за что я удостоен личной охраны! — кривясь от возмущения, сказал я.

— Оставьте, прапорщик! Никто за вами не следит! Не было нужды! — стал он лгать, лжи, однако, не выдержал и предложил: — Встретимся часа через три на обжорке. Там не так мы будем бросаться в глаза. Я приду кое с кем!

Мы разошлись. Заступница моя небесная повела меня по нелюбимому Покровскому, с которого я завернул в свою Вторую Береговую, и в том месте, где она выходила на самый берег Исети и как бы прерывалась, из сараек, составляющих эту прерванную часть улицы, меня позвал наш Гаврош, Володька.

— Дядя Борис! Дома матросы! Засада! — громко прошептал он.

— Слава тебе, Господи! — в злобе вырвалось у меня, и, естественно, слова эти не имели никакого отношения, ни к Господу, ни к заступнице моей, которую я несколько времени назад помянул в благодарности. А вырвались они потому, что в первый же миг я почувствовал, что во мне лопнуло что-то из того, что до сего не давало мне возможности решительного поступка, что держало меня в какой-то узде, в каком-то анабиозе, в ожидании того, кто поднимется первым. — Слава тебе, Господи! — сказал я со злым облегчением от возможности покончить, как выразился Иван Филиппович, с бесами. А как уж, каким образом без моего «Штайера» мог я с ними покончить, было в тот миг делом десятым.

Но снова я услышал в себе Элспет. «Вот мы здесь!» — сказала она, и злоба с меня спала.

— Все обшарили. Книги из шкафов выбросили. Диваны перевернули. На кухне кастрюли сбросили на пол. Курят в столовой и говорят: «Ничего, подождем, а нас за это буржуи обедом накормят!» Иван Филиппович меня незаметно выпустил, и я через ваш сад выбрался на улицу. На углу — опасно. Я забрался сюда. Здесь и перекресток виден, и мост через Исеть! — стал рассказывать Володька.

— Молодец, настоящий фронтовик! — похвалил я. — А теперь сделаем так. Их сколько?

— Трое, все с маузерами! — сказал Володька.

— Сделаем так, — сказал я ему свое решение, хорошее ли, плохое ли, но быстрое. — Пойдем домой. Я камнем кину в окно, чтобы поднять шум. А ты закричи: «Дяденьки матросы! Вон он! Вон он! Ловите, а то убежит!» — и пока они кинутся за мной, ты в моей комнате, — я сказал место, — прихвати пистолет и патроны и… — я секунду искал место, где нам встретиться, — и беги к церкви на Михайловское кладбище. Я тебя там буду ждать!

— Дядя Борис! А не застрелят вас? — забоялся Володька.

— Да у них маузеры не чищены! Они же не воевали! Это мы с тобой фронтовики! — сказал я.

— Хорошо, дядя Борис! — не по-детски сверкнул взглядом Володька.

— Постой! А тебе сколько лет? — взял я его за плечо.

— Тринадцать! Я все понимаю! — с гордостью сказал он.

— Мал для тринадцати! — в сомнении, стоит ли впутывать его, сказал я.

— Дядя Борис! А вы-то! — намекнул он на мой небольшой рост.

И уж каким оно вышло, мое быстрое решение, но оно удалось в полной мере. Я безжалостно выбил еще одно стекло в гостиной. Володька завопил на всю улицу. Матросня, все трое, высыпали на крыльцо. Я им показал пятки. Стрелять им было неудобно. Пока они выбирались со двора на угол, я уже подбегал к электростанции, построенной в виде средневековой крепости с восьмигранной кирпичной трубой, различными контрфорсами, эркерами и прочей средневековой атрибутикой, за которой никто бы не различил промышленного здания. Матросня, с громкой непечатной руганью и размахивая маузерами, полоща раструбленными книзу штанинами, кинулась за мной. Я знакомыми с детства извечными дырами в заборах и тропками выбрался на Разгуляевскую, а оттуда — на Златоустовскую, Никольскую и так, дворами, ушел к Михайловскому кладбищу, дождался Володьку со «Штайером» и краюхой хлеба, сунутой ему Иваном Филипповичем. Как Володька ни просил, я его с собой не оставил — одна голова не бедна, а и бедна, так одна, говаривала моя нянюшка.

— Благодарю за службу! Теперь домой и больше никуда не суйся! Жди меня! Береги Анну Ивановну! Спрошу строго, как с фронтовика! — поставил я ему боевую задачу.

У меня до встречи на обжорке оставалось еще не менее двух часов.

Зайти в храм я посчитал небезопасным. Там — при случае — я оказался бы в ловушке. Я отошел в сторону, нашел просохшее место между могил, плотнее запахнулся в шинель и сел ждать темноты. Как ни душила меня злоба, успокоился я быстро и даже задремал. Дрему прервал шорох чьих-то шагов. Я нащупал в кармане «Штайер» и открыл глаза. Ко мне шел священник. За два шага он остановился.

— Жив ли, не в хвори ли свалился, не ко Господу ли нашему пошел? — спросил он.

— Жив пока, отец, но примеряюсь! — пошутил я.

Шутка священнику не понравилась.

— Не гневи его. И так-то во гневе он на нас! — хмуро сказал он.

— А за что, отец? — спросил я.

— А ни за что, сын мой! Возлюбил! — сказал священник.

— И даже не за грехи? — спросил я.

— И не за грехи! — сказал священник.

Я молча кивнул.

На обжорке поручика Иванова не оказалось ни в момент моего прихода, ни через час. Я до боли в пальцах сжимал рукоять «Штайера», каждый миг ожидая появления матросских патрулей. Мне жаждалось, чтобы они пришли. Ухоженный и пристрелянный австриец не дал бы ни осечки, ни промаха.

Я обругал поручика Иванова мразью и ушел на станцию Екатеринбург Второй, в дровяных штабелях дождался поезда, оказавшегося иркутским из Петербурга, заскочил на подножку и так к утру добрался до станции Баженово.



20


Позади вокзала на небольшой кривой площадке, с двух сторон обсаженной молодыми липами, грудой и вразброс стояли с десяток запряженных телег, и кучкой поодаль смолили табак мужики. От сотника Томлина я знал, что до Бутаковки от станции будет версты три и то по длинной улице одноименной со станцией деревни. Сотник Томлин как-то в мечтании, вызванном его кышмышевкой, учил меня умному сношению с местными мужиками на случай, если мне к нему вздумается поехать.

— Телег на станции будет много, — учил сотник Томлин. — Мужики — все прощелыги. Все они были самые забитые, а со станцией избаловались. К ним в телегу не садись. У них у кого одна верста выйдет за три, а то еще завезут куда-нибудь в Шипелово и только оттуда повернут да и то выйдут если не на Грязнуху, то на Крутиху. А это даже бешеной собаке — в околоток, то есть не под силу. А кто другой поедет крюком, завезет куда-нибудь в Пьяный лог и обязательно выпросят на косушку, а в Бутаковку только кнутовищем ткнут, айда, де, барин, тутока только ноги размять. Все прощелыги. А ты иди пешком или жди какого казачишку. Это будет верно.

Я подошел к мужикам и сказал, куда мне.

— А что, барин, примерно с местностью знакомы, или она вам в новинку? — спросил за всех, верно, самый говорливый мужик.

— Не бывал, — стараясь под них, сказал я.

— Отвезти можно, барин. Только в двадцаточку обойдется! — сказал мужик.

— Это если через Грязнуху! — сказал я из поучения сотника Томлина.

— А говоришь, барин, не бывал! Балуешься! — укорил мужик.

Сидевший чуть поодаль на своей телеге хмурый старичок спросил, к кому именно я приехал, услышал про сотника Томлина, молча кивнул:

— Ну-тко садись. Сколь подвезу!

— И сколь обойдется? — спросил я.

— А свечку в храме за убиенных Симеона и Климентия поставишь — вот и столь! — сказал старичок, подгреб соломы на край телеги, показал садиться.

Серый его мерин мотнул головой, будто спросил, трогаться ли. Старичок молча тронул вожжи. Мерин взял рысью.

— Из служивых будете? — спросил старичок.

— Из них, — сказал я.

— А я вот все метил Симеона, Семку то есть, сына, в землемеры выучить. Выучил. Отмерили ему теперь землицы. Ему и зятю! — старичок с тоской и пристально посмотрел куда-то вдаль, будто хотел разглядеть там могилы сына и зятя, потом спросил, откуда я знаю сотника Томлина, выслушал и с той же тоской сказал: — Избаловался казак. Избаловался. А опять, как не избалуешься. Фронт, он хорошему не научит. Все, кто с фронта пришел, — срамота одна. Уходили люди людьми, а пришли — куда бы от них деться! Ровно и по-христиански говорить разучились. Течет из них одна мать-перемать, и все с гонору, все старое им не указ, на стариков цыкают, а то и замахиваются, сами, де, правду и закон знают, пьют, дерутся, ни на кого укороту нету! Вот пошто так, обтолкуй мне, мил человек! — сказал старичок и сам себя поправил: — А поди, и ты не обтолкуешь. Все тёмно. Всех в темноту вогнали. А с отцом Григория, с Севастьяном, мы вместе на боя в Туркестанку ходили. Положительный был казак, царствие ему небесное. Погиб там. Один на бурлындачей оказался. Сколько-то отбивал отару, но застрелили и с собой утащили. Доля казачья. Это не дончаки, которые сходили на срочную в Варшаву, или тебе в Киев, или куда в доброе место, а потом возле бабы сиди и подсолнухи лущи. Нам, сибирцам, служба, доколе достанет сил. Вот я и метил сына в землемеры выучить. Как-то, до войны, отвозил я вот так же со станции в волость одного агронома из губернии. Разговорился человек, все о нашем житье спрашивал, о засевной площади, что да как мы с землицей-то живем. Выслушал, а потом сам стал говорить, как бы, по его учености, надо. А надо, говорит, вот так. Надо длинным севооборотом. У нас — что. У нас — чистый пар, а потом пшеничка или рожь, потом опять чистый пар. А по слова