Экипажи готовить надо — страница 22 из 33

Руки его разжались.

Ирина медленно пошла к кустам, чтобы переодеться; сердце билось часто-часто, ноги были какие-то…

«Обиделся, наверное, — думала она, переодеваясь и перебирая в уме только что случившееся. — Что-то он хотел, видно, сказать, а я…»

И вдруг ей стало весело. «Все хорошо! — подумала она. — Чудесно просто!»

Тело, освеженное водой, согревалось на солнце, пахучий ветерок обвевал лицо, голова слегка кружилась, и очень хотелось петь или танцевать.

— Я прямо как пьяная! — сказала она вслух и засмеялась.

А потом покачала головой: «Что-то с нами будет, Ирка! Ох, что-то будет! Увидела бы нас с тобой мама…»

Глава 30

Постепенно дальний лес, камыши, тальники вокруг омутов, развалины мельницы становятся неразличимыми, у костра же делается уютнее, теплее. Вот прокричала выпь — царица камышей, всполошились где-то дикие утки, звезды стали заступать в свой вечный дозор.

Боря Анохин скребет яйцевидный затылок и, хитро щурясь, начинает задавать вожатому вопросы. Первые пришедшие на ум: о звездах, о кометах, о луне. Ребята в предчувствии традиционного разговора у костра усаживаются и укладываются поудобнее, а минуту спустя становится так тихо, что закрой глаза — и нет никого, только костер потрескивает, да свой голос слышишь.

Иван любил эти минуты, ему нравилось рассказывать о солнце, о кометах, о звездах. Рассказывай и показывай — вот оно, ночное небо, вот оно, созвездие Кассиопеи… И головы запрокидываются — где, где Кассиопея, покажите, покажите! И снова слушают, а глаза, в которых на сотни ладов отражается костер, устремлены на тебя, рты полуоткрыты, у Гены Муханова вон и язык высунулся; ни движения, ни шороха; да как тут не охватит нежность к этому неистовому любопытству, которое, кажись, взял бы и потрогал!

Но вот в них копится желание говорить, фантазировать, уже внимание неустойчиво, уже каждому хочется самому так же вот, как вожатый, ну не так пусть, но — самому! Этот момент надо почувствовать, не упустить…

— Давайте, — предлагает Иван, — рассказывать невероятные истории? Каждый пусть придумает самую невероятную… Что хотите. Десять минут на размышление и — кто первый?

Вначале было несвязное бормотание, потом все смелее и смелее стали рассказываться фантастические истории. О выходящих из моды, а потому бледноватых колдуньях, русалках и домовых; о космонавтах, попавших на Венеру и встретивших там паукообразных человечков… А вблизи деревни Огрызково приземлился странный аппарат. Он вращал глазами, будто изучал деревню, поле и людей, прибежавших посмотреть. Один старик не вытерпел, прикоснулся к аппарату и сразу же исчез, как испарился. В аппарате же при этом что-то зажужжало и послышалось «хэ-хэ-хэ!», как будто Фантомас… И аппарат поднялся в воздух, и все увидели, что место, на котором он сидел, сгорело. Тогда все поняли, что корабль — из антивещества…

Гена Муханов предлагал использовать для дальних полетов хвостатые кометы, художник Небратов мечтал писать картины не красками и карандашами, а тем, из чего радуга. Юрка же Ширяев прокопал тоннель через ядро земли насквозь. Чем добираться самолетами и пароходами, не лучше ли — метро? Наикратчайший путь, ни ветра, ни дождя… Фантазия Севы Цвелева не поднялась выше какаопровода.

— Просыпаюсь это я, — бубнил невозмутимый Боча, — открываю краник над кроватью, и — пожалуйста.

— У, обжора!

— Одно на уме…

— Тогда уж точно, лопнешь!..

— Заткнись, а то какао захотелось…

Боря Анохин ерзал на месте и вообще пребывал в явном нетерпении, а когда очередь дошла и до него, округлил глазки и начал:

— Сегодня утром… когда все вы еще дрыхли без задних ног, я выглянул из палатки. И — вот на этом самом месте они пасутся. Такие волосатые, с такими клыками. Я спрашиваю: вы кто такие будете, товарищи? Признавайтесь, не то зажарим на костре! Ну, они и признались: мамонты, — говорят, — мы. Доисторические.

Потом пели песни: туристские, пионерские, о геологах, о пиратах. А когда костер сожрал все запасы хвороста и его огненные ресницы стали слипаться, Иван объявил, что пора на покой, тем более, что завтра предстоит ранний подъем.

Двое мальчишек, неряхи из бригады кораблестроителей, почему-то остались бездомными, и Иван определил их в девчачью палатку. Но хозяек это не устраивало.

— Их-то — к нам? — пискнула Люся-хиленькая.

— Их. А что такое?

— Мы сейчас посовещаемся, — Люсина голова исчезла, в палатке некоторое время шушукались, слышно было, как прыснула Мария Стюарт, и Люся снова высунула голову с косичками-хвостиками.

— Нам сопливых, Иванлич, не надо. — Исчезла.

— Это еще что такое? — строго спросил Иван, а сам чуть не расхохотался.

— Если бы Ширяева, то пожалуйста, — пропищала Люся из палатки.

Иван поморгал глазами, но решил, что расспрашивать дальше не стоит. Пришлось потребовать категорическим тоном:

— Если через пять минут ребята не устроятся, расселю всю вашу дружную компанию!

У строптивых хозяек вышла заминка — как можно их, таких хороших, расселять? Опять пошептались, и все та же Люся огласила решение совета:

— Хорошо, Иванлич. Но только у порога.

— Давно бы так, — сказал Иван и, пожелав всем спокойной ночи, направился к своей палатке.

Лагерь еще побубнил немного, повозился и затих.

Глава 31

На утро следующего дня кораблестроители накачали автомобильные камеры, прикрепили их веревками к щитам и спустили готовые плоты на воду. Лагерь, между тем, сворачивался, грузы поступали в гавань. В одиннадцать ноль-ноль команды были выстроены на берегу, под звуки барабана капитаны взошли на корабли и, когда запел горн, подняли флаги на мачтах.

Погрузили пожитки, погрузились сами, и порядком осевшие плоты стали выплывать на стремнину. Над рекой неслось: «Дрожите, лиссабонские купцы!»


Постепенно плавание стало даже нравиться Анне Петровне. Она сидела на специально для нее сооруженной скамье на самом большом из плотов, на котором был навален ворох рюкзаков и управлял которым физрук Филимонов.

Анна Петровна смотрела на плывущие мимо камыши, на лес, виднеющийся за ними, и на душе делалось спокойно и хорошо.

Теперь и первый походный день она не могла вспомнить без улыбки. Сколько она натерпелась в этих проклятых оврагах! Когда ноги устали и сделались непослушными, она начала падать. Один раз так прямо покатилась с обрыва и запуталась в колючем кустарнике. От стыда и злости захотелось сесть и зареветь. И заревела бы, наверное, не будь рядом Филимонова… А потом эти корни… Вот расскажи в учительской, как жевали корни, — никто не поверит, скажут: фантазия какая-то дикая.

Плот сонно скользил вместе с текущим зеркалом реки, подминал под себя отражения редких облаков, и мысли Анны Петровны обратились к прошлому, к детству, в котором, наверное, должно было быть, но никогда не было ничего подобного: не было пионерского лета, не было вот такого плавания, не было этого умиротворения и красоты, покоя и тишины…

Был рабочий поселок в унылой солончаковой степи, большая семья рабочего депо, вечный запах пеленок в доме. А сразу за оградой грохотала станция, ревели паровозы, лязгали составы, угольная пыль, как черный снег, покрывала листья подсолнухов в палисаднике.

И старается Анна Петровна вспомнить что-нибудь светлое, такое чисто детское, ну, куклу новую, что ли, старается, а не может. Вместо куклы младшая сестренка на руках, животик, раздутый от свекольника, и глазенки навыкате… И составы с солдатами, танками, орудиями — на запад, на запад, потом — на восток. Потом очереди послевоенные, страшные очереди за хлебом. Кажется, до сих пор сидит в ней ужас, когда со всех сторон давят потные тела, и сейчас задохнешься, а они давят, давят, давят.

Позже — педучилище, жизнь на стипендию… И каникул-то, по сути, не было, сдашь экзамены и скорее домой помогать матери полоть в огороде, мыть, стирать… Потом была работа в глухой деревушке, заочный пединститут, ни минуты свободной… На последнем курсе познакомилась с Колей, врачом эпидемстанции. Тут были, конечно, и счастливые минутки, были, но пошли и хлопоты о переезде в город, хлопоты о квартире, дети, их болезни, началась каторга кухни, стирки и покупок. А каждый день надо было проверять многоэтажные стопки тетрадей, каждый день идти на уроки, с которых домой приходишь выжатая, как тряпка…

И в который раз Анна Петровна пытается понять, почему так трудно стало учить, почему они такие, нынешние дети? Да, они не те, тощие от недоедания, спокойные и серьезные дети ее детства… Но хуже ли? Иногда ей кажется, что нет, не хуже. Вон они какие живые, сообразительные, здоровые! И осведомленнее-то они намного, и самостоятельнее, независимее. А, стало быть, учить их и воспитывать надо по-другому… Но вот как? Как?

А нынче и в лагере все вверх тормашками… Не могла она спокойно смотреть на махровое панибратство с пионерами, на это лазание по деревьям. Между детьми и воспитателями, между школьниками и учителями должна быть дистанция, в этом она, Анна Петровна, уверена. И потому с обостренным вниманием следила за помощником: вот-вот пионеры начнут похлопывать его по плечу, называть Ванькой и подшучивать, как над ровней. Вот-вот отряд развалится, превратится в банду. И жалкий тогда у этого Ивана будет вид, когда он поймет, что потерял контроль над стихией, которую сам же и вызвал. Ждала и… не дождалась.

Зорким и опытным своим глазом Анна Петровна замечала, что он умеет быть разным, что у него эта самая дистанция между воспитателем и ребятами как бы…. резиновая. То она растягивается, то сходит до нуля.

Еще же, надо отдать должное, есть у него что порассказать, начитан, и умеет он рассказывать. Когда войдет в раж, изобразит тебе медведя, охотника, короля, целое сражение, размахивает руками, наносит удары шпагой, даже стреляет… А ребятишкам, конечно, нравится. Вчера вечером у костра взглянула на Муханова, и кольнула ее, Анну Петровну, зависть. Никогда ее, проучившую без малого двадцать лет, не слушали так вот, раскрыв рот. Ведь иногда ставишь себе цель — провести в классе беседу на тему… Готовишься, сколько времени убьешь, и — нет! Один нехороший осадок в результате.