Вернулся в дом. Зарядил свежей обоймой браунинг. Протянул его Анне.
Англичанка смотрела на меня так зло, что впору заволноваться, вручив ей оружие.
— Анюта, верь, я вернусь! Давай покажу, как снимать с предохранителя.
Аня выдала тираду, которой я не понял. Видать, обматерила меня на великом, могучем английском.
«Нужно будет потом спросить. Упущеньеце с моей стороны! Изучение любого языка начинается с матюгов».
Есть бабы, с которыми хоть в разведку, хоть на танцы, где за углом тебя хулиганы поджидают. Такой что ни скажи, ответит: «я с тобой». Или «чем помочь?». Или молча перезарядят тебе ствол. Без упреков, без лишних вопросов. А есть такие, как Анька. Такой нужно ответить на сто вопросов, убедить, что так нужно, что иного выхода нет и… все равно остаться виноватым. И уйти, неся на плечах груз этой вины, которую тебе не один раз припомнят. Если коротко: есть женщины-матери или друзья-соратницы, а есть женщины-любовницы. С такими в постели хорошо, а по жизни не очень. Вот и Анька, похоже, из таковских, из постельно-усладных.
— Ты на меня глазами не сверкай, дорогая! Сам погибай, а товарища выручай. Так у нас, у русских, заведено, — ответил я, не собираясь больше оправдываться, и пошел устраивать Изе носилки.
Пригодилось пальто-поло, которое я себе прикупил по совету своего домашнего стилиста Марьи Ильиничны. Положили на него застонавшего Изю и, подхватив с обеих сторон с края, потащили на двор. Осе было больно и трудно, но он держался. Выглядел он на удивление собранно. Не так, как получасом раньше. Красава, что сказать.
— Сейчас до угла с Остоженкой доберемся, а дальше я сам понесу, — успокоил я парня.
Дошли не спеша. Остоженка, как и Пречистенка, вымерла. Ни традиционных нищих у церкви Воскресения Словущего, ни насельниц Зачатьевского монастыря, ни извозчиков, пересевших на сани по зимнему времени. И солдат тоже нет — и то хлеб. Нам-то всего метров пятьсот пройти, и на месте.
— Ося, клади Изю на землю и пробегись до ближайшего перекрестка.
Ося безропотно подчинился. Добежал до Полуэктовского. Вернулся.
— Все тихо.
— Помоги мне Изю на руки поднять.
Утвердив не прекращавшего стонать парня на руках, я двинулся вперед. Ося, как и договаривались, умчался на разведку.
По его сигналу прошел один перекресток, следующий, еще один. Дурнов переулок, Лопухинский. Везде абсолютное безлюдье. И непривычная уличная тишина. Вернее, совсем изменились звуки города, к которым успел уже привыкнуть. Смолкли колокола. Не скрипят колеса телег и пролёток или полозья залетевших на голую мостовую саней. Не орут мальчишки-газетчики и уличные зазывалы. Нет гомона людской толпы. Только где-то далеко, в других районах, продолжали раздаваться беспорядочные выстрелы.
— За Всеволожским солдаты стоят на Остоженке, — доложился Ося, вернувшись ко мне.
— Твою ж налево!
— Там штаб округа. Видимо, выставили караулы.
— Могут и стрельнуть. Сворачиваем на Лопухинский. Ищи проход между домами.
Я уже порядком устал. Дыхалка еще держалась, но руки тело Изи уже прилично пооттягивало. До дрожи. Привалился к стене углового дома, чтобы было полегче. Опер свою несчастную ношу об колено.
«Ниче, Вася, держись, — подбодрил себя. — Своя ноша не тянет. И ты, Изя, крепись, недолго осталось. И как только в будущем людям пришло в голову назвать творящийся трэш „старыми добрыми временами“. Хруст французской булки им подавай. Не подавитесь!»
Ося включил форсаж и скрылся в переулке. Через несколько минут примчался обратно.
— Есть! Есть проход. Не доходя до доходного дома, кто-то часть забора снес. Свистнул!
— Наверное, на баррикаду утащили. Далековато вышло, да охота пуще неволи. Подхватывай Изю, одному мне уже не донести.
Вдвоем стало полегче. Трусцой добежали до пролома. Свернули внутрь квартала. Запетляли между сараев, дровяников и куч строительного мусора, пока не уперлись в перекрытый двор, хода из которого, как ни тыкались, не нашли. Что делать? И вдруг — о, чудо! — я понял: мы выбрались к задам аптеки почтенного провизора Чекушкина. Вот же знакомый ледник, в который как-то спускался за провесной ветчиной! Есть Бог на свете, есть!
Не выпуская из рук края пальто, забарабанил пяткой в дверь черного хода.
— Кто там? — тут же отозвался незнакомый испуганный голос.
— К доктору Плехову! Скажите, Вася Девяткин пришел!
Дверь тут же отворилась. Я, немного развернувшись, своротил голову через плечо. На пороге стоял совсем юный паренек в двубортной шинели студента медицинского факультета с потемневшими пуговицами. В руке он сжимал маузер. И его дуло смотрело мне прямо в лицо.
— Спрячь «дуру» и помоги! Не видишь: у меня раненый! — я так зверски ощерился, что студент отшатнулся.
— Проходите! — несколько растерянно предложил он и махнул маузером в сторону коридора. Потом смутился, недоуменно посмотрел на свое оружие. Покраснел и спрятал пистолет в карман шинели. — Несите в смотровую. Я покажу дорогу.
— Не нужно. Я жил в этом доме. Дорогу и сам найду. Лучше подхвати пальтишко у заднего несуна. Он уже еле дышит.
— Так вы тот самый Вася⁈ Доктор все сокрушался, что вас с нами нету.
— Зачем я тут понадобился?
— Вы проходите. Сами все увидите.
И я увидел.
(баррикада на Малой Бронной)
Дом на Всеволожском совершенно преобразился. Весь первый этаж, все его закутки были заняты людьми в окровавленных повязках. Десятки пострадавших, подстреленных, контуженных. Плеховы и Чекушкин превратили свой дом в мини-госпиталь. Я предположил, что в комнатах второго этажа картина аналогичная.
— Явился — не запылился! — сердито окликнул меня аптекарь, куда-то поспешавший, прижимая к груди кучу пузырьков. — Где тебя черти носили? То же небось с этими, с революционерами?
Он кивнул на паренька, спрятавшего маузер, с оттенком явного неудовольствия.
— Я, вообще-то, командовал студенческой дружиной на баррикаде на Малой Бронной, — запальчиво воскликнул юноша.
— Ну и командовал бы себе дальше, непутевый. Чего сюда приперся?
— Мы выдержали два боя! Четыре наших товарища погибли!
— Господин Панченков! — раздался голос Антонина Сергеевича. — Давайте оставим в сторону революционную фанаберию и займемся делом. Что тут у нас? О, Вася, привет! Тут такая запарка, твоя помощь была бы кстати. А ты еще одного больного принес, — он улыбнулся краешком рта, дав понять, что шутит.
— Крепко Изю поломали, доктор. Только на вас надежда.
— Заносите в смотровую и кладите на стол. Студент Панченков, вы будете мне ассистировать.
Юноша замялся. Принялся стаскивать с себя тяжелую шинель.
— Антонин Сергеевич! Я вообще-то еще не студент. Абитуриент медицинского факультета.
— Но вы же сами мне сказали, что мечтаете стать врачом. Так что, Тихон Петрович, прошу к барьеру. Каждый должен заниматься тем, к чему имеет призвание. Вот сейчас и проверим.[1]
20-летний абитуриент упрямо сжал губы и бросился к раковине мыть руки.
Я понял, что мы с Осей здесь лишние. Потянул его за рукав и вывел из смотровой.
— Что там у вас? Жить будет? Ох, горе-горе, совсем молодой парнишка. Помню его. У нас на кухне сидел, чай пил, — встретил меня за порогом Чекушкин.
— Пока не известно, — признался я, не скрывая тревоги. — Дождусь результата, а там могу подсобить. У меня есть опыт ухода за ранеными.
— Помоги, Господь! — перекрестился аптекарь все с тем же сердитым выражением на лице. Возможно, недовольство его проистекало от убытков, что навалили на аптеку пришлые люди. Не то чтобы он был несочувственным — ни дома, ни лекарств не пожалел, — но и злился на «непутевых», зачем-то взявшихся бунтовать и ломать устроенную жизнь. — Эх-ма! Пост рождественский на дворе, а люди кровь льют, как водицу. А надобно в Охотный ряд за рыбкой разной. Или на Воскресенскую за поросятами, запасаться к праздникам…
— Дядя Никита! Надо бы вывеску снять. Пойдут солдаты с досмотрами, к вам первым завернут.
— Вот и займись. Твой пострадавший не убежит.
— Сделаю, — кивнул я. — Где Антонина Никитична?
— Наверху с ранеными возится. С тяжелыми. Дождешься конца осмотра и двигай к ней. Замаялась, бедная. Это тебе не краковяк танцевать.
— Принял! Пошли, Ося, вандалить.
— Это как?
— Вывеску снимем. Ломать не строить — сердце не болит, — почему-то рассердился я непонятно на кого и вытащил припрятанный нож из-под бекеши.
… К вечеру я вымотался до предела. Набегался с этажа на этаж. То водицы принеси. То «утку». То повернуть больного, чтобы в блевотине не захлебнулся. То помочь устроить нового пострадавшего на полу в когда-то изысканном будуаре Антонины Никитичны. Так устал, что даже позабыл о своем обещании Анне вернуться и про трупы, которые стоило бы прибрать. Только сейчас вспомнил, когда спустился в помещение аптеки и привалился к стене, найдя свободное местечко.
Ося остался наверху ухаживать за перебинтованным и загипсованным Изей. Состояние нашего друга было тяжелым, но и надежда появилась на благоприятный исход.
— Организм молодой, выкарабкается, — успокоил меня доктор Плехов.
Народу в просторном темном помещении хватало. Остерегаясь повредить стеклянные лекарственные шкафы под потолок, люди жались больше к стене с окнами. Чекушкин не стал их заколачивать, и отблески городских пожаров, проникая сквозь заиндевелые окна и отражаясь от зеркальных дверец шкафов, играли тенями на измученных потрясенных лицах. Я грыз надыбанный на кухне сухарь и активно грел уши.
Троица легкораненых — чернорабочий из металлических мастерских, арбатский обыватель и студент-технолог — делились впечатлениями о прошедших днях. Всех их уровняла московская беда. Вымотанный до предела чернорабочий тихо рассказывал, как их баррикаду на Арбате обстреляли из пушек:
— Пошли катать. Шрапнель так и свистела. Народ валился снопами — все больше зеваки.
Ротозеи — извечная московская головная боль. Чуть что случись, тут же толпа. Будто город не работал, а только ждал случая подивиться на что угодно — на пожар, обрушение дома, сцепившиеся телеги… Восстание — это столько всего полюбопытствовать. Почему-то многие считали, что стрельба в городе — это какая-то игра, к которой они не причастны, и, стало быть, минует их и пуля, и осколки. Ну и поглазели — со смертельным исходом.