Света гложет булку.
В темные аллеи
Ходит на прогулку.
Может, встретит Гошу.
Может, встретит Дашу.
Может, у причала
Тень увидит вашу.
Ваша тень как ветер,
Ваша тень как вьюга.
Дремлет старый Питер
Стонет кали-юга.
Итак, я с наслаждением, с ликованием окунался в ржавый и ветреный Петербург, в его смесь тогдашних запахов, напоминающих затхлый поезд, несущийся вдоль свежего моря: смесь тлена и свежести царила тогда на невских берегах. И тлен, и свежесть казались мне мистически-насыщенными, оправданными, интригующе-родными. Я приветствовал этот город с таким сердечным подъемом, с такой любовью, с таким чувством облегчения, как будто я в нем родился, как будто в детстве я таскался в детский сад, гнездящийся в объятиях несокрушимо-сокрушенного особнячка где-нибудь на Петроградской стороне, как будто я посещал какую-нибудь школу на Черной Речке, где неоновые лампы светились на потолках среди уцелевшей лепнины, среди мутных грифонов и нимф, с трудом влачащих свои дни в оцепенелых воспоминаниях о минувших графских комнатах, где кто-то когда-то читал письмо, роняя пепел от сигары на бархат домашнего пиджака. Здесь еще живы были тогда флюиды любимого советского мира – мира, ставшего любимым в процессе его заторможенного исчезновения. Эти шлейфы и стяги еще невидимо плескались над площадями, они развевались на военно-морских берегах северной реки, они переплетались с еще более старыми шлейфами и стягами, чьи отражения были прекраснее, нежели они сами, – их отражения в финских социалистических очах отъехавших раздраженно-возвышенных петербургских обитателей, столь аскетичных и развратных, какими и должны быть обитатели бесстрашного военно-морского города. Тогда еще работали порнографические кинотеатры на Невском – я никогда в них не заглядывал, но само их убогое и распутное присутствие согревало мою душу. Тогда еще честные старики торговали на улицах шерстяными носками и реакционно-мистическими газетами. Тогда еще многие вельможные дворцы обходились без ремонта, лелея в своих изукрашенных стенах уютные ошметки советских учреждений. Тогда еще кипела и бурлила в питерских ночных клубах веселая и отстегнутая молодежно-танцевальная жизнь – окружающая старина возвращала мне молодость, даже почти детство: мне было 30 лет, и я вел жизнь подростка, у которого есть деньги и которому не нужно ходить в школу. Я с упоением обрушивался в танцевальный угар клубов «Туннель» и «Мама», я плясал до пасмурных рассветов, а после бродил по мокрым улицам с питерскими девчонками, потягивая слабый балтийский пивасик.
…Резиденция швейцарского посла в Кельне, картофельный фестиваль в Любеке, школа Штеделя во Франкфурте, каменная ванна в Тевтобургском лесу, Замок Одиночества близ Штутгарта, пресная и нежная вода Цюрихского озера, снежные склоны Юнгфрау, ароматный Давос, гора Героев близ Вены, негритянская дискотека в Лондоне, аристократический Рим (где, по словам немецкого историка, зарождается Германия), венский подводный бар «Наутилус», подводная лодка возле Музея Германского военного флота – наше путешествие по германским землям началось еще до объединения Германии, а закончилось после объединения Европы.
МГ. Портрет старика. 1997
Наверное, этого достаточно, чтобы создать карту мира мертвых. Блуждание по руинам двух империй – Священной Римской империи германского народа и Австро-Венгерской. Все эти миры мертвых заселены живыми людьми, а также живыми животными и растениями. Но всё это отступает, исчезает, обращается в светящуюся шелуху на предрассветных улицах Петербурга – Питер 1998 года, такой старый, такой тусклый, такой распадающийся, построенный на костях и болотах, – он не казался мне миром мертвых, он был всецело живой и всецело умирающий, но одновременно юношеский, тинейджерский, дико бодрый и непринужденно-радостный, даже детский. Короче, это был тогда самый прекрасный город на свете.
В 1997 году (за год до моего попадания в Замок Одиночества) мы с Сережей Ануфриевым сделали в питерском Русском музее выставку МГ под названием «Портрет старика». По сути, это была последняя полноценная сольная выставка Инспекции «Медгерменевтика», сделанная нами совместно.
Эта инсталляция стала реализацией идеи, зародившейся в моем сознании еще до возникновения МГ – в 1985 году, когда я для собственного удовольствия изготовлял иллюстрации к романам и рассказам Кафки. Тогда я обратил особое внимание на творчество художника Титорелли – этот художник никогда не существовал в качестве физического тела, зато является персонажем кафковского романа «Процесс». Титорелли в романе работает художником при суде, или же судебным художником. В реальной жизни тоже существуют судебные художники – на тех судебных процессах, где запрещено фотографировать, они делают зарисовки с натуры, изображая подсудимых, адвокатов, прокурора, присяжных, судью. Эти рисунки затем публикуются в газетных отчетах. Кукрыниксы исполняли роль таких судебных художников на Нюрнбергском процессе, изготовляя «в реальном времени» дружеские шаржи на Геринга, Гесса, Риббентропа, Кейтеля, Франка и прочих подсудимых нацистов. Они изображали их в карикатурной манере, несмотря на то, что несколько странно изображать приговоренного к смерти военного преступника в гротескно-забавном ключе. В столь же комической манере изображались адвокаты нацистов («Последняя линия фашистской обороны»), но прокурор Руденко, судьи и свидетели обвинения (включая бывшего фельдмаршала Паулюса) изображались в реалистическом стиле. Надо ли говорить, что я знаю эти нюрнбергские рисунки Кукрыниксов как свои пять пальцев? Эти рисунки всегда меня завораживали.
Но в романе «Процесс» нет ни слова о том, что художник Титорелли занят изготовлением подобных набросков. Вместо этого он пишет парадные портреты судей, впрочем, кое-что делает и «для себя».
Герой «Процесса» Йозеф К. решает свести знакомство с художником, полагая, что тот может иметь некоторое влияние на судейских чиновников. Йозеф навещает Титорелли в его мастерской – крошечной мансарде на чердаке огромного дома. Там художник показывает подсудимому картины, которые он делает «для души», – эти маленькие и совершенно одинаковые полотна он извлекает из-под кровати. На каждой картине – два тополя. Различия между картинами отсутствуют.
В образе Титорелли мне почудилось нечто общее с московскими концептуалистами. Раздвоенная деятельность по принципу «Богу – богово, кесарю – кесарево». Хочется добавить: сечение. Золотое кесарево сечение. Писание «для себя» совершенно одинаковых безжизненных ландшафтов с двумя тополями (которые приходится прятать под кроватью) заставляет воспринимать Титорелли как протоконцептуалиста.
Тогда же я подумал, что круто было бы изготовить картины и рисунки, которые многим известны, которые многие люди часто рисовали в своем воображении, но которых никто не видел воочию. Речь идет о произведениях изобразительного искусства, которых на самом деле не существует, но они подробно описаны в известных литературных текстах.
Я начал с нескольких портретов судейских чиновников, воспроизводя картины Титорелли, подробно описанные у Кафки. Затем я составил список несуществующих картин и рисунков, играющих важную роль в литературных произведениях.
Конечно, на первый план мгновенно выдвинулась группа картин-вампиров, картин-оборотней.
«Овальный портрет» из новеллы Эдгара По.
Гобелен с мистическим конем из новеллы того же По «Метценгерштайн».
«Портрет Дориана Грея» из повести Уайльда.
Речь идет об очень древнем сюжете, восходящем к архаическому табу на портрет. Портрет высасывает жизнь из тела девушки, которую он изображает. Другой портрет стареет вместо заклятого денди, который сохраняет свою вампирическую юность, делегируя возрастные изменения собственному подобию. Древние магические штучки. Японские и китайские авторы начали разрабатывать эту тему задолго до западных романтиков. Whatever, к моему списку приклеились, в числе прочего, два рисунка Карлсона, который живет на крыше: «Змея, съевшая орла» и «Очень одинокий петух». Карлсон тоже был авангардистом, поэтому и жил на крыше, как Кабаков, Булатов и Титорелли.
Короче, для питерской выставки мы остановили свой выбор на русской, петербургской версии этого романтического канона – на «Портрете» Гоголя. Поскольку зловещий портрет ростовщика следовало выполнить в академической манере, мы обратились к нашему близкому другу и прекрасному художнику-реалисту Ивану Дмитриеву, который и написал по моему эскизу портрет изможденного старика в светлом тюрбане. К этому портрету мы заказали раму с тайником, который на выставке представал взломанным, а в разломе виднелись (в соответствии с текстом Гоголя) столбики золотых монет, завернутые в синюю бумагу. От портрета расходились черные резиновые трубки, связывающие образ злого старика с четырьмя схемами, которые я нарисовал гризайлью на белых холстах: схематические шизомандалы романтизма, модернизма, постмодернизма и салона. Выставка сопровождалась моим текстом «Ликование, личико, личинка». Курировала эту экспозицию Катя Андреева, изысканная представительница петербургского музейного мира.
Помню, как мы с Ануфриевым, направляясь на эту выставку, сели в поезд «Невский экспресс», чтобы совершить классическое путешествие из Москвы в Петербург. По обыкновению того времени мы захватили с собой парочку пузырьков смуглого стекла с изумрудными фабричными крышечками. Роскошь и чистота, царившие в поезде, потрясли меня.
В вагонном коридоре мне встретился проводник, похожий на идеального дворецкого из британского поместья: выправкой он мог посрамить королевского гвардейца, хладнокровие его заставило бы покраснеть опытного эквилибриста, а его проницательная мудрость могла поспорить с Холмсом. На нем была светло-серая униформа: фрак цвета утреннего тумана, серые брюки с лимонными лампасами.
– Чаю, сэр? – спросил он меня, приподняв одну бровь. Видимо, он телепатически уловил британский спектр моих ассоциаций.