Эксгибиционист. Германский роман — страница 28 из 154

ой текст под названием «Шубки без швов. Критика анималистского дискурса». Животные занимали наши мысли. Животные живые и игрушечные, животные воображаемые и настоящие. От тех рассуждений пошла серия объектов, и особенно эта тема развернулась в виде двух инсталляций, которые мы показали потом на нашей первой сольной выставке в Праге. Инсталляции назывались «Одинокий ребенок» и «Широкошагающий ребенок», и в этих работах фигурировали плюшевые игрушки – звери, придавленные стеклами. Сверху стекла были посыпаны песком, на котором прочитывался след младенческой ступни. Но об этом речь впереди. Как-то раз, возвращаясь на дачу, мы нашли котенка и назвали его Штирлиц. Тут же мы сделали соответствующий арт-проект: фотография котенка, у которого на лапке повязка со свастикой – вроде той нарукавной ленты, которую носил Макс Отто фон Штирлиц, а на самом деле Максим Максимович Исаев, герой сериала «Семнадцать мгновений весны». Мы сами изготовили эту повязку со свастикой, но надо сказать, что котенок проявил себя настоящим антифашистом и яростно срывал с себя повязку с нацистским символом, не желая с ней фотографироваться. Нам всё же удалось сделать хорошую фотографию, но на память об этом деле долго не заживали царапины на наших руках, оставшиеся от острых когтей упрямого котенка. Мы вознаградили его щедрой порцией молока и рыбы, а арт-проект был впоследствии напечатан в каталоге выставки «Бинационале». Этот арт-проект как бы наследовал другому – с котом Иосифом, что был опубликован перед этим в русском «Флэш Арте».

Вернувшись в Москву, мы по приглашению нашего друга Михаила Рыклина произвели перформанс в московском Институте философии (так называемый «Желтый дом»). Перформанс назывался «Сеанс одновременного дискурса». Я считаю эту нашу работу очень удачной, так как она относится к области экспериментального текстообразования, которая сама по себе всегда меня очень привлекала. Перформанс воспроизводил ситуацию сеанса одновременной игры в шахматы. Только вместо одного гроссмейстера было три – Ануфриев, Лейдерман и я. Столы были поставлены большой буквой П, за столами сидели люди, а перед каждым вместо шахматной доски лежала открытая тетрадь и ручка. Мы переходили от человека к человеку и со всеми вели письменный диалог в тетрадях: люди писали реплики, мы на них отвечали. И реплики, и наши ответы иногда были довольно развернутыми. Эти письменные беседы оказались почти все очень интересными и насыщенными, таким образом за один вечер создалась как бы целая книга – отдельным изданием она, к сожалению, не вышла, но некоторые из этих бесед впоследствии были опубликованы петербургским журналом «Кабинет».


Объект МГ «Нарезание». 1988


Хотя все участники перформанса рассаживались за столами вполне стихийно, тем не менее все они четко разделились на три группы. За одной из «ножек» буквы П сидели философы, все почему-то мужского пола, многие – сотрудники института. За теми столами, что составляли верхнюю планку буквы П, сидели художники – в основном наши друзья, явившиеся по нашему приглашению. Напротив же философов сидели почти исключительно женщины (некоторые из них тоже сотрудницы института). Характер высказываний и общее настроение этих трех групп очень отличались друг от друга. Философы писали обильно, копали глубоко, но пребывали как бы в общем хмуром, тревожном и подавленном настроении. Несмотря на философский язык, которым они пользовались в своих репликах, было очевидно, что их волнуют вполне конкретные, земные и при этом остроактуальные проблемы: нарастающий хаос в стране, дефицит продуктов питания, задержки в выплате зарплат, политическая нестабильность и прочие трудности. Мы пытались отвечать «терапевтически», чтобы каким-то образом смягчить их тревожно-подозрительное состояние. По контрасту с философами наши друзья художники пребывали в приподнятом и игривом состоянии духа, и наши беседы с ними в основном имели характер обмена веселыми дзенскими шифровками-шутками. Но, так или иначе, философы и художники реагировали на актуальное. Различие их настроения не кажется странным: философы, привязанные к одной из советских структур, то есть к своему институту, ощущали надвигающееся затопление кормящих институций, в то время как художники из андерграунда находились на пике веселящего общественного внимания и западного интереса. Что же касается женщин, то они писали о вечном, о базовом: отношения с партнерами, дети, домашние животные, физическое и душевное здоровье… Тема найденного котенка протянула и сюда свою лапку. Одна женщина писала: «Мы с мужем давно не улыбались друг другу. Но вот нашли котенка. Он песчаного цвета и очень отважный, как маленький лев. Впервые за долгое время между мной и мужем словно бы треснул какой-то лед…» Искренность этих реплик, написанных в тетрадках шариковой ручкой, была поразительной. Если за пушистыми спинами Иосифа Прекрасного и Штирлица вставали воображаемые люди, герои, то в этом песчаном котенке проступало воображаемое животное – лев.

Между тем иной лев (крылатый, с нимбом и Святым Писанием в лапах) стал настойчиво проникать в мои сны. Точнее, проникал не столько сам лев, сколько опекаемый им город. Венеция, где я еще никогда не был, властно забирала меня, затягивая по тяжелому плеску своих каналов, по замшелым коврам, по отблескам своих граненых адриатических склянок, по путям, которыми мне еще только предстояло пройти. Кажется, нечто подобное происходило и с Ануфриевым. Вот его стихи, посвященные нам, отважным инспекторам МГ. Стихи так и назывались:

НАМ

Мы не знаем, действительно просто не знаем

Ничего из того, что положено вроде бы знать.

И поэтому так далеко мы порой улетаем,

Как на жертвенник, тело свое возложив на кровать.

Приготовьтесь же, боги, вкусить фимиамы извилин:

То фиалки душистой, то соли морской аромат.

Вспомнить те времена, когда вы почитаемы были

И священною речью был ныне униженный мат.

Принимая весну, всё ликует в неведомом царстве,

И муаровый шелк отражает сияние глаз.

На далеких заставах друзья, соревнуясь в гусарстве,

В Запорожье ушли, и на Дон, и за Синий Кавказ.

В Запорожье Хенаро, Хуан на Дону казакует

Беня Фактор в Одессе, известны еще имена.

Потому веселится душа, потому не тоскует,

Что не может с такими людьми тосковать!

Струны Стикса! О если Гварнери дель Джезу

В глубине янтаря нам откроет секреты свои,

Вот тогда мы сыграем – цветами распустится жезл.

И пробьются ключи. И, сверкая, прольются ручьи.

И тогда по каналу, в гондоле свернувшись клубочком,

Поплывем, как медовый звук скрипки в эфире плывет —

Лишь настроить на лад нарукавную радиоточку,

И Харона ладья остроносым смычком запоет!

Да, веселье души – это главное знание наше!

И важнее, чем это, практически нет ничего!

Дайте соли, солдаты! Вкус жизни становится краше!

Мы наполним бокалы, и можно начать торжество!

Это стихотворение – упоительный гимн медгерменевтической мечтательности и тем магическим свойствам, которыми нас награждали некие полупрозрачные или совершенно прозрачные миры, по чьим тропам мы блуждали наподобие разноцветных теней, столь добросердечных и беспечных, столь бескорыстно любознательных и смешливых, что на нас сыпались невесомыми каскадами охапки непредсказуемых блаженств. Меня всегда восхищала в Сергее Александровиче (как, впрочем, и во мне самом) способность одновременно изготовлять чрезвычайно аскетичные, сухие и простые объекты и инсталляции в духе раннего дадаизма или классического концептуализма и в то же время извергать потоки маньеристических стихов, где словно бы толпы Мандельштамов, Гумилевых, Анненских, Кузминых, Волошиных, Ахматовых, Хармсов, Заболоцких, Цветаевых и прочих серебряных и платиновых поэтов как бы совместно, солидарными усилиями, качают из глубин галлюцинаторного литфонда изумрудную нефть, как, наверное, сказал бы (ляпнул, проронил) кто-нибудь из этих блаженных девиц и парней. Проницательные исследователи, наподобие Барта или Лотмана, когда-нибудь напишут многострочные комментарии к каждой строке этого стихотворения, хотя, возможно, они уже это сделали, я просто не в курсе, за всем не уследишь. С удовольствием сделал бы это сам – чего стоит одно лишь «кастанедовское» четверостишие, где мексиканские маги разбрызганы по географии угасающего Советского Союза! И кто, как не я, смог бы со знанием дела, с уверенностью опытного инженера объяснить значение такого технического термина, как «нарукавная радиоточка»?

Тем временем мы дописали шестую книгу МГ «Идеотехники и рекреация», завершив тем самым шестую серию МГ. Основная часть этой книги написана в форме комментариев к рассказам Артура Конан Дойля о Шерлоке Холмсе. Пожалуй, это одна из самых «тяжелых» книг МГ (соперничать с ней в этом отношении может только третья книга «Зона инкриминаций»). Я, возможно, взялся бы суммировать дискурсивное содержание «Идеотехники и рекреации» в трех абзацах, но сделаю это в другой раз. Под определением «тяжелая книга» понимаю, конечно, не мрачность, а количество специально изобретенных терминов и густоту и прихотливость их использования. Людей, прочитавших эту книгу целиком, можно пересчитать по пальцам, тем не менее она претерпела уже два издания. Первый раз ее выпустило в 1993 году издательство Obscuri Viri (на русском и английском языках), второй раз, только по-русски, она вышла в составе «Пустотного канона» «Медгерменевтики» (издатель Герман Титов, серия «Библиотека московского концептуализма»). Писали мы эту книгу то у меня на Речном, то в комнате, которую Лейдерман снимал на Садовой-Черногрязской: классическая комната в коммуналке, с ковром на стене, диваном, зеркальным трюмо, с грязными окнами, выходящими на Садовое кольцо. Хозяин комнаты, грузный и крупный мужчина средних лет, иногда напивался и тогда приходил сюда поспать на диване. Как-то раз мы сидели и взирали на его толстое тело в сером свитере, храпящее перед нами. Поскольку мы постоянно изобретали тогда различные объекты и инсталляции для западных выставок, мы подумали, что идеально было бы выставить на одной из них (желательно очень престижной, в каком-нибудь известном музее) этот диван с храпящим на нем хозяином. Инсталляция так и должна была называться: «Хозяин». В этой же комнате мы снимали постановочную фотографию для нашей дюссельдорфской «серой» книги «На шести книгах». На этой фотографии мы изображаем сцену из рассказа Конан Дойля «Пестрая лента». Роль змеи исполняет жалкая тряпичная змея, которой любил играть кот Лейдермана. Я целюсь в нее из игрушечного пистолета. На Ануфриеве те самые фашистские сапоги из Берлина, которые иногда провоцировали его на приступы агрессии.