Эксгибиционист. Германский роман — страница 31 из 154

В меру своей геополитической развращенности (или извращенности) тот или иной зритель мог воспринять это как предупреждение против будущей колонизации России Западом (или Китаем). Или можно было вообразить, что это, напротив, реклама такой колонизации. С нашей точки зрения, эти возможные интерпретации были болезненно-горячими и подобные понимания следовало замораживать в специальных «дискурсивных холодильниках МГ». Впрочем, экспозиционные надобности (то есть, иначе говоря, логика эксгибиционизма) заставляли держать холодильник открытым, что подтачивало перспективы замерзания. Вместо того чтобы замораживаться, тексты МГ в открытом холодильнике (символ дегерметизации нашего прежде закрытого концептуального круга), наоборот, размораживаются, текут. Размораживается и Гренландия, разогретая буйством загадочных плясок.

Все художественные или литературные произведения, работающие с галлюцинаторным или сновиденческим материалом, имеют тенденцию со временем прочитываться как пророческие.

Вскоре после описываемых событий активизировалась тема экологического неблагополучия, стали говорить о катастрофическом потеплении, о таянии арктических льдов. Россия действительно пережила нечто вроде колонизации (и пляски сыграли в этом свою роль); что же касается Гренландии, то она, напротив, освободилась от колониальной власти Дании и сделалась независимым государством.

Еще одна наша инсталляция (придуманная и изготовленная Лейдерманом) называлась «Тихая жалость (просят к столу)».

Стол, на нем стул кверху ножками, на ножках стула укреплены черные ленточки-флажки. Эти ленточки-флажки трепещут под влиянием вентилятора, который работает напротив стула. Рациональное прочтение данной работы затруднено, однако налицо общее траурно-ветреное состояние, нечто от погребального ритуала на ветру, а общий закат советского мира заставлял ощущать такого рода констелляции как некий прощальный жест в сторону уходящих миров, жест в духе японского настроения югэн (светлая печаль, тихая жалость).

Ну и еще две «витринные» инсталляции, мною придуманные и изготовленные: «На книгах» и «На игрушках». Работа «На книгах» экспонировалась уже на «Дорогом искусстве» и была напечатана в русском (и интернациональном) издании журнала Flash Art.

«На игрушках» – сделана специально для выставки в Прато.

В этих витринных мини-инсталляциях речь идет о поисках некоего особого способа экспонирования рисунков с целью наивного указания на то обстоятельство, что каждая почеркушка обладает своим дискурсивным фундаментом. В общем-то, это и так ежу понятно, так что эта попытка раздувания значимости рисунков-почеркушек должна была, по идее, выглядеть несколько жалкой и трогательной (опять же, состояние югэн, тихая жалость, уже упомянутая).

В работе «На книгах» рисунки (причем не только мои, но и некие анонимные иллюстрации с изображением кошечек) были разложены на разноцветных фотоальбомах – эти фотоальбомы сногсшибательной красоты я покупал в магазине «Канцтовары» на Речном вокзале. Этот магазин, располагавшийся в одном из кирпичных мавзолеев, порожденных разнузданной фантазией архитектора Мандельштама, являлся одним из храмов моего детства. Я обожал этот магазин-мавзолей и, бывало, не в силах был прожить и пяти дней, чтобы в него не наведаться. Сколько там было сокровищ!

Вот стихи моего приятеля Андрея Соболева, которые так и называются: «Канцтовары».

Мама, какие здесь папки!

Перья какие – смотри!

Синие в клетку тетрадки

Новенькие буквари.

Мама, давай в Канцтоварах

Будем до смерти мы жить.

Будем ходить в шароварах

Чай из чернильницы пить!

Прекрасное стихотворение! И глубокое, между прочим! Чего стоит одна лишь первая строка с ее двусмысленностью, которая осчастливила бы доктора Фрейда! «Мама, какие здесь папки!» Или, иначе говоря: «Мама, какие здесь папы!» Мне нравится также концовка, где агрегаты текстообразования (вполне в духе Малларме) завладевают повседневностью.

В магазине «Канцтовары» я обожал всё, но предметом моих особенных желаний был набор «Слава русского оружия» – это был набор из весьма небрежно изготовленных пластиковых солдатиков, лежащих в прозрачных выпуклых пластиковых саркофагах.

Имелось в виду, что это как бы история русского воинства, но каждая фигурка крайне редуцирована, крайне схематична: вначале два богатыря с круглыми щитами в условных кольчугах, затем стрелец в коричневом халате, затем казак, гусар, улан и драгун времен наполеоновского вторжения, а после – сразу же красноармеец в буденовке, а после – просто советский солдатик в каске со звездочкой. Меня сильнее всего гипнотизировали их лица: розовые пятна без черт, безликие и нежные облики всемирного воинства, более эмбрионально-нирванические, более нерожденные, чем даже самые просветленные колобки.

Эти солдатики (в отличие от традиционных оловянных или стальных, которые у меня тоже имелись в избытке) были такими хрупкими, столь скверно изготовленными, что у них постоянно сами собой отваливались головы, пики, шлемы, щиты…

Обезглавленные (точнее, обезглавившиеся) не выбывали из игры: они продолжали нести свою службу, и некоторые микроскопические воеводы даже находили особое удовольствие в том, чтобы выставлять безголовых часовых на подступах к своим паркетным дворцам. Когда теснили меня гибкие итальянские мафиози, тогда я мысленно призывал на помощь славу русского оружия, и хрупкие казаки Платова приходили на помощь вкупе с витязями, стрельцами, гусарами, драгунами и уланами: русское воинство атаковало врага, несмотря на то что все они были столь узкими и плоскими, что их ничего не стоило переломить пополам одним движением пальцев.


Сергей Ануфриев и ПП на границе Италии и Австрии, 1990 год


Что же касается объекта «На игрушках», то здесь фигурировали не солдатики, но животные, причем мягкие и крайне натуралистично выполненные: черно-белые кролики в натуральный размер, коты с янтарными глазами, рысята, пумята, волки… Трое из этой братии лежали в витрине, придавленные тяжелым стеклом, слегка расплющенные, но не мертвые. Эти пушистые тела служили в качестве экспозиционных подставок для неких моих рисунков, а что это были за рисунки – не рискну вспомнить.

Высокое качество итальянских мягких игрушек, изображающих животных, настолько поразило мое воображение, что я не удержался и купил целый мешок этих нежнейших существ: безмолвных, неподвижных, но по-своему живых. Этот мешок я потом подарил Элли, когда мы встретились с ней в Праге.

После зала МГ зритель попадал в зал Перцев, где висели поразительные научные таблицы, местами вспучивающиеся, словно бы их нечто распирало изнутри, или же, раздвинув свою научно-популярную плоть, эти таблицы давали в себе место непригляднейшим объектам, как, например, грязная картофелина, аккуратно вылепленная из папье-маше, или кастрюля с имитацией тухлого сала внутри, или карикатурная мордочка Гитлера, проступившая сквозь отстраненную научную схему. Я высоко ценю творчество этой гениальной супружеской пары, тем более некое общее перечное (или перченое) начало роднит меня с этой арт-группой. Мила Скрипкина и Олег Петренко принадлежали к одесским концептуалистам-панкам, которые своевременно пополнили собой ряды московской номы.

Я дружил с ними и восхищался их работами. Сейчас Олега Петренко уже нет среди живых, что делает Мила – не знаю. А тогда, после выставки в Прато, нью-йоркский галерист Рон Фельдман заинтересовался работами Перцев. Он сделал их выставку у себя в Нью-Йорке, и выставка прошла очень успешно. Казалось, это начало блестящей художественной карьеры. Почему эта карьера в конечном счете не состоялась – не знаю. Думаю, в силу глубоко сидящего в одесситах комплекса противоречия, а также в силу того мощного иррационального начала, что царствует в одесских душах. О детские одесские души! Какая бы ни появилась схема, сквозь нее, как зеленый росток сквозь асфальт, обязательно пробьется грязная картофелина, кастрюля с тухлым салом или окабаневшая мордочка Гитлера!

И наконец, последний зал принадлежал Косте Звездочетову! Работы Кости описывать не буду – они и так всем известны. Великолепные произведения, а моей душе особенно близкие и родные, потому что советская карикатура (на которой базируется эстетика Кости) всегда была для меня чем-то вроде драгоценного фетиша.

Я потому так подробно описываю эту выставку, что, хотя за ней и последовало еще целое море других выставок, всё же выставка в Прато осталась в некотором смысле непревзойденной, идеальной.

Готовясь к вернисажу, все мы в течение дня копошились в музее, а вечером нас тащили жрать в какой-нибудь ресторан, где многие из нас напивались и орали русские и советские песни. Пение песен превратилось просто в некую обсессию.

Сняла решительно пиджак наброшенный, ты меня ждешь и у детской кроватки не спишь, синие огни аэродрома, а у солдата выходной – пуговицы в ряд, в парке Чаир распускаются розы, утро красит нежным светом, где-то далеко в маленьком саду, незабудку не забудь, юная, милая, очень красивая девушка, с чего начинается Родина, повесился сам прокурор, под снегом же, братцы, лежала она, сказал кочегар кочегару, ты сегодня мне принес не букет из белых роз, каким ты был, таким ты и остался, сидят и слушают бойцы, вы жертвою пали в борьбе роковой, налетели злые ветры, эх, яблочко, куда ты катисси, и яблочко-песню держали в зубах, эх, дубинушка, ухнем, зимой и летом свежая, путь лежит ему на Запад, течет реченька, что прозвана черной планетой, синий-синий иней, белогвардейские цепи… Эти песни гасили душевную боль.

До сих пор обожаю русско-советские песни, но пьяное и застольное их пропевание в какой-то момент дико надоело. Из игриво-экстатического «постмодернистского» поведения это нестройное хоровое пение постепенно скатилось в обычный алкотреш. Федот и нынче, как напьется, горланит «Темную ночь», да еще таким мерзопакостным голосом, что хочется руки на себя наложить, лишь бы не внимать этим гнусным звукам.