В спорах Антону нравилось занять позицию достаточно уязвимую и защищать ее с яростью. Вспоминается гигантский, многодневный спор о личности генерала Власова. Антону захотелось выступить в качестве адвоката генерала, в то время как в роли обвинителей на этом незапланированном процессе оказалась группа взрослых, включающая в себя, если не ошибаюсь, Кабакова и моего папу. Власов был советским генералом, оказавшимся в немецком плену во время Великой Отечественной войны. Он перешел на сторону немцев и возглавил так называемую Русскую освободительную армию (РОА), воевавшую бок о бок с германцами против советских войск. В конце войны схвачен и повешен как предатель. Антону захотелось доказать всем, что предателем этот генерал не был. Вначале было интересно внимать этому спору, но потом спор надоел, а он всё не кончался, всё длился, обретая новые витки и изгибы – казалось, между нами поселилось новое тело, тело спора, драконообразное и извивающееся, покрытое многоцветной и драгоценной чешуей.
В конце концов я подумал, что лучше бы генералу Власову и вовсе не появляться на свет. Но я был неправ – дело было не в генерале Власове, а в самом споре.
Нам с Антоном было лет по шесть, когда его мама Вика рассталась с его папой Борисом, уйдя от него к художнику Илье Кабакову, с которым ее познакомили мои родители. История этого развода полна драматических эпизодов, разводящиеся супруги превратились в два воюющих лагеря: Антон оказался между двух огней. Как я теперь понимаю, ему нелегко пришлось, тем более что Боря Носик вел себя в этой ситуации порой довольно отвратительно и в течение последующих лет пытался настраивать Антона против его мамы Вики и против Кабакова. Успеха это дело не имело, но, возможно, Антошина склонность к полемике коренится в том периоде, когда он, будучи маленьким мальчиком, оказался между двух конфликтующих сторон, каждая из которых обладала склонностью к пылкому и язвительному красноречию.
Когда вдруг получаешь известие, что твой близкий друг умер, то прежде всего вспоминаешь последний разговор. Наш с Антоном последний долгий разговор в данном земном перерождении состоялся в ресторане «Дом 12», где мы встретились случайно, незапланированно, и оба мы отнюдь не были трезвыми в тот момент. Мы обрадовались друг другу и продолжили выпивать уже вместе, и это длилось достаточно долго: мы успели в тот вечер поговорить о многих вещах и, в частности, несколько раз всплывала тема развода наших родителей: его и моих. На первый взгляд Антон был таким, как всегда: шутливым, остроумным, вальяжным. Но затем мне стало ясно, что он потрясен, ошарашен. Он был потрясен и ошарашен смертью своего отца, которая произошла за несколько месяцев до нашей встречи в «Доме 12». Я тоже тогда был потрясен и ошарашен – по другим причинам. Так мы и сидели с Антоном, болтая, – внешне шутливые и вальяжные, а на самом деле потрясенные и ошарашенные.
Одно из наших первых с Антоном совместных дел (а таких дел у нас было множество) заключалось в строительстве огромного картонного замка в мастерской Кабакова: мы исступленно клеили этот замок, множились его башни и стены, он обрастал мостами, крошечные воины щетинились пиками на его стенах – короче, замок расползался по мастерской, как плесень. До какого-то момента Илья («дядя Илья», как мы его называли) смотрел на эту деятельность сквозь пальцы, но затем его это задолбало и он сжег наш замок в камине. Нельзя сказать, что это нас особо травмировало, – мы были сумасшедшими детьми, постоянно готовыми по уши погрузиться в какую-нибудь новую игру.
В семьдесят пятом году мы все поселились в одном доме. Этот дом на Речном вокзале был «домом, который построил Джек», только это был никакой не Джек, а Гриша Перкель, художник, друг наших родителей, чрезвычайно общительный и предприимчивый человек, который решил поселить всех своих друзей в одном многоквартирном доме. Как ему это удалось – непостижимо. Но всё вышло именно так, как задумал Гриша. Каким-то образом создался кооператив при Союзе художников, и Гриша этот кооператив возглавил. И кооператив выстроил дом. Впоследствии я узнал, что эти дома типа «Лебедь» спроектировал в начале 70-х годов архитектор по фамилии Мандельштам, явно считавший себя последователем Ле Корбюзье, – семнадцатиэтажные башни на ножках. В этом содержится странная и даже мистическая ирония, ведь поэт Мандельштам (то ли родственник, то ли однофамилец архитектора) на дух не переносил Ле Корбюзье и именно этому поэту принадлежат знаменитые строки:
В стеклянные дворцы на курьих ножках
Я даже легкой тенью не войду…
Вот так бывает: один Мандельштам клеймит дома на ножках, другой их строит. Эти дома «Лебедь» на Речном вокзале (их там целая популяция, то есть целая лебединая стая на северо-западе Москвы) похожи на иллюстрацию к известной книге Паперного про Культуру Один и Культуру Два.
Культура Один – авангардна, динамична, стремится к полету, транспорту, к перемещению: именно в ее недрах возникают всевозможные модули, летатлины и дома на ножках. Культура Два желает заземлиться, укорениться, она создает зиккураты и мавзолеи. Гениальный архитектор Мандельштам, настоящий советский постмодернист, решил объединить эти два противоположных принципа – дома на ножках на Речном вокзале стоят парами (лебеди, видимо, должны жить парами), и к каждой паре прилагается мавзолей-зиккурат из красного кирпича, видимо, символически обозначающий кучку лебединого говна, скромно громоздящуюся возле лебединых ног.
Обложка журнала «Инфо Бизнес» (2000) с Антоном Носиком
Антон Носик в израильской армии, 1991 год
В этих кирпичных зиккуратах, по мысли Мандельштама, должны были располагаться различные функционально полезные заведения – они в них и располагаются. Возле нашей пары домов – почта, возле соседней парочки – аптека, далее – магазин…
Наш мавзолей-почту долго не могли достроить. Он почти превратился в разрушающуюся новостройку. В наших детских глазах и снах он сделался зловещей и притягательной руиной: внутри гнездилась тьма и шныряли крысы. Ну и мы там шныряли, конечно же, и даже, видимо, с риском для жизни.
В целом творение архитектора Мандельштама оказало гигантское влияние на наше сознание, наш длинный высокорослый дом на ножках с внешними лестницами, отделенными от бездны чем-то вроде органных труб: мы постоянно тусовались на этих лестницах, на всех этажах и даже на крыше, плоской, как крыша итальянского палаццо, – там возле загадочных вентиляционных отверстий вырастали зимой загадочные ледяные грибы в человеческий рост, сотканные из замороженного газа.
Дом был заселен художниками, и, соответственно, обитатели дома веселились до упаду. Потребовалась бы тысяча и одна ночь, чтобы рассказать все сказки этого дома, но для такого дела должна бы родиться семнадцатиэтажная Шахерезада-Лебедь с кожей, покрытой квадратными кусочками зеленоватой смальты с гладкой стеклянистой поверхностью (именно так облицован наш дом). Почему дома-лебеди не белые, а зеленовато-серые, – на этот вопрос уже не сможет ответить архитектор Мандельштам. Взрослые собирались каждый вечер в одной из квартир: выпивали, ели, болтали… Перкели, Чуйковы, Гороховские, мои родители… Илья Кабаков был фонтанирующим центром этого клуба застолий. Однажды, когда все сидели у Перкелей за длинным столом, ломящимся от яств, в дверь позвонили.
За дверью стояла импозантная старуха: накрашенная, в седоватых буклях, с жемчугами на шее, в элегантной юбке и пиджачке, в туфлях на высоком и мощном каблуке. Никто ее не знал, но она вошла – интеллигентная дама, возможно, коллекционерша современного искусства, она пленила всех своей жеманной эрудицией. Особенно ее интересовали картины и рисунки, развешанные на стенах. Она всматривалась в них, одновременно отражаясь в стеклах и мимоходом поправляя прическу или мейкап. В целом она была очень женственна, несмотря на возраст. Она успела всех обаять, прежде чем все поняли, что эта дама не кто иной, как переодетый Кабаков, который решил всех разыграть. Роль была исполнена безукоризненно.
У нас сложилась разбитная детская компашка – девочек и мальчиков примерно поровну. Это был период первичного эротического возбуждения, лет девять-десять, крайне возбудимый возраст. Потом года на полтора наступает успокоение, прежде чем крышу снесет навсегда. Наш дискурс в отсутствие взрослых был крайне порнографичен, мы в упоении пересказывали девочкам поэму «Как я пошла купаться» (рифма ясна читателю), сказки про черный чемодан и другие порношедевры коллективного литфонда. Девчата в ответ хихикали, пинали нас ногами и возмущенно-восторженно блестели очами – они тоже были перевозбуждены, как и всё вокруг: деревья, снега, лестницы…
Как-то раз мы с Антоном маялись дома одни и решили позвать в гости двух девочек. Антон сказал, что мы должны их роскошно накормить – и мы принялись готовить еду, и делали это довольно долго и увлеченно. Наконец девочки пришли и сразу же весьма кокетливо поинтересовались, что мы, собственно, будем делать вчетвером в этой квартире. Антон сообщил им, что их ожидает трапеза. Но девочки не знали этого слова – «трапеза» и решили, что это слово должно обозначать нечто крайне неприличное. Поэтому они стали усиленно хихикать, блестеть глазами и носиться по комнатам, как бы от нас убегая. Столкнувшись с таким провокативным поведением со стороны девочек, мы уже не могли признаться им, что слово «трапеза» означает всего лишь еду, мы утаили от них наличие приготовленного для них обеда и вместо этого носились за ними, зажимали в углах, разводили на поцелуи, а с одной из девочек нам даже удалось стянуть трусы.
Всё это и было «трапезой» – новое значение этого слова родилось прямо под нашими пальцами, блуждающими по ускользающим и в то же время льнущим девчачьим телам. Напоминает игру со словами «поцелуй» и «наперсток» в сказке про Питера Пэна.
Будучи ребенком, Антон ненавидел процесс поглощения пищи, но приготовление еды его интересовало. Он едко критиковал кулинарные способности своей мамы, говоря, что его мама Вика готовит в стиле Джордано Бруно и Жанны д’Арк, то есть якобы всё подгорает – естественно, это были хитроумные инсинуации со стороны Антона. Эти инсинуации помогали ему максимально затягивать любую трапезу (трапезу в классическом понимании этого слова): он набивал щеки, как хомяк, и вращал глазами, но глотать – не глотал.