В конце 70-х, когда Боря и Наташа только появились в Москве, Илья Кабаков сразу же влюбился в Борю безоговорочно. Он остро нуждался в интеллектуальном собеседнике, в друге-философе, и хотя таковые вроде бы имелись в избытке, Илья упорно и страстно искал идеального мыслителя, способного встроить опыт московского концептуализма в интернациональный философский и эстетический контекст. Он быстро отклонил притязания Евгения Шифферса, желавшего стать придворным философом этого круга (от Шифферса остался только Шеффнер, вымышленный комментатор кабаковских альбомов, трактующий их в религиозно-мистическом ключе).
Битва между богами и Кентавром. 2010
Илья пытался обнаружить нужного человека в Пятигорском, которому он предложил прочитать у себя в мастерской курс лекций по дзен-буддизму, что тот и сделал. Лекции были превосходны, но Пятигорский быстро уехал и в целом у него были другие дела.
Во время застолий на Речном вокзале Илья почти каждый вечер увлеченно беседовал с философом Карлом Кантором, уроженцем Буэнос-Айреса: философ жил в нашем доме. Но Карл был ограничен рамками марксизма и к тому же плохо разбирался в современном искусстве. Илья записывал триалоги с Бакштейном и Эпштейном, но Бакштейна влекла стезя организатора, а Эпштейн казался исследователем современных сект, однако Илья не считал московский концептуализм сектой. Пожалуй, самым глубоким и адекватным собеседником Кабакова был Андрей Монастырский, но он сам являлся художником-концептуалистом, а требовалась фигура философа, который смог бы описать художественные практики этого круга языком скорее внешним, нежели внутренним. И вот появился Гройс, и Кабаков с восторгом осознал, что вот он – тот самый человек, о котором он так долго и пылко мечтал. И Боря Гройс не разочаровал его. И вообще никого не разочаровал. Боря, безусловно, не относится к разряду разочаровывающих персон, скорее наоборот – очаровывающих. Меня он тоже очаровал. Его вальяжность, его величие (имя Гройс ассоциировалось с немецким Grosse), его кудахчущий смех, острота мысли и в то же время глубоко артистическое отношение к мыслительным конструкциям, наконец, его невозмутимость. Боря всегда говорит и пишет так, как будто вокруг него мечутся горячие головушки, охваченные иллюзиями излишних страстей, а он способен сообщить им всем некий coolness, трезвую и элегантную прохладцу.
В философии Боря – денди. Но не поверхностный и эгоцентричный модник, а денди смиренный и трезвомыслящий. К тому же особо ценными его качествами являются сердечность и доброта, скрывающиеся за завесой прохлады. Я бы даже назвал это склонностью к милосердию плюс готовность прийти на помощь – эти его качества я особо прочувствовал в периоды своей жизни в Кельне, а эти периоды иногда бывали более длительными, чем я рассчитывал.
Часто мы тащились сквозь кроличьи парки с бутылками красного вина, чтобы насладиться ужином и философскими беседами, которые неизменно бывали очень увлекательными. Мы записали с Борей довольно большое количество диалогов, а иногда триалогов (если участвовал Сережа Ануфриев) на магнитофонных кассетах. К сожалению, большая часть этих великолепных разговоров так и осталась на кассетах, а кассеты пребывают неизвестно где – тлеют или зреют в недрах архива, медленно перевариваясь в магической утробе квартиры № 72. Или же унесены хаотическими вихрями Промежуточности. Помню две особо гигантские беседы (на несколько кассет каждая) «Об интерпретации» и «Истина и бред». Из всех этих бесед с Гройсом расшифрованы и опубликованы только два диалога: «О прозрачности» и «Будущее» (Unsere Zukunft).
Первый из этих диалогов записан для сводного каталога галереи «Риджина», второй – для тематического выпуска журнала «Пастор». Наконец, есть еще большой триалог с Гройсом и Кабаковым, который мы записали во Франкфурте, а предназначался он для нашей тройственной выставки в музее Цуга («Выставка одной беседы», Kunsthaus Zug, 1999).
Всем известно, что практика магнитофонных бесед является центральной, стержневой практикой московского концептуализма – мы никогда не относились к этим беседам как к досужей болтовне: это была работа. Более того, это была самая главная работа, а все остальные произведения (романы, картины, трактаты, статьи, инсталляции, объекты, перформансы, стихи и прочее) уже являлись последствиями и продолжениями этой основной работы. Эти беседы всегда мыслились не в качестве рабочего материала или документации общения – они осуществлялись нами как полноценные произведения искусства, как речевые и текстуальные артефакты, которым мы склонны были придавать особенное (привилегированное, структурирующее) значение. Тем не менее эти бесчисленные записи бесед (столь значимые в наших глазах) так и не удалось «валоризовать» (в честь Гройса воспользуюсь одним из его любимых терминов) – в результате многие записи сгинули в потоках хаоса. Видимо, современная публика желает фронтального общения с автором или авторами, она желает, чтобы писатель обращался к читателю, художник – к зрителю, лектор – к аудитории. Роль невидимки, роль развоплощенного свидетеля, присутствующего при речевых актах, вроде бы игнорирующих такое присутствие непосвященного соглядатая, – такая роль не по вкусу нынешней публике. На литературном рынке царствуют беллетризованные биографии и автобиографии, но при этом читатель наших дней не проявляет особого рвения в отношении опубликованных личных писем или дневников – жанры, обожаемые прошлыми веками. Поэтому мы наблюдаем определенную асимметрию в публичном восприятии московского концептуализма: созданные этим кругом стихи, романы, инсталляции, картины, эссе, альбомы и перформансы давно уже стали классикой, но записи бесед концептуалистов друг с другом так и не приобрели статус классических и широко известных текстов, несмотря на тот высокий статус, которым эти записи обладали в нашем кругу. Здесь можно усмотреть влияние капиталистического стереотипа: капитализм не верит в коллективное производство идей, он не желает верить, что идеи рождаются в процессе общения, в разговорах, в обсуждениях.
В капиталистическом обществе идея рассматривается как потенциальный капитал, следовательно, она должна рождаться в одиночестве, в тайне, а уже затем, в товарной упаковке, продаваться, публиковаться, подвергаться обсуждению. Капиталистическое сознание напоминает архаические суеверия: идея должна приобрести товарный вид прежде, чем ее можно было бы рассмотреть, подобно тому как в некоторых архаических сообществах не рекомендуют пристально разглядывать грудных младенцев или демонстрировать их лица и тела малознакомым людям.
В данный момент, пытаясь освоить модный жанр беллетризованной автобиографии, я придаю особое значение контрапункту, выстраиваемому между короткими и длинными фразами, соответствующими двум полюсам: на одной из этих полярных точек располагается идея непринужденного и простодушного изложения событий, на другой – ускользающий умысел, соприродный ускользающему воспоминанию.
Длинные фразы, сложноподчиненные предложения (как бы путающиеся в складках своих собственных мантий или же вязнущие в болотной ряске своих зеленоватых ряс) манифестируют возражение против рубленого слога, а такое возражение есть не что иное, как простое указание на тот очевидный факт, что текст ценен не только информацией и «правдой», но также наркотическими эффектами, возникающими на границе между республикой словесных сочетаний и разлагающейся (до состояния почти полной свободы) империей поощряющих идеократических конструкций. Впрочем, мне (коль скоро я не в силах отделаться от некоего формального интереса к осваиваемому литературному жанру) следует тщательно избегать превращения данного повествования в философский текст, что может случиться хотя бы уже по той причине, что в фокусе рассказа оказалась фигура философа. Впрочем, Гройс является не только философом, но и писателем – автором восхитительного романа «Визит», а этот роман, вне всякого сомнения, является одним из драгоценных камней, украшающих корону московского концептуализма.
Еще один великодушный друг, обрызганный кельнской водой моих благодарных воспоминаний, – это Вадим Захаров, значительный художник и нежнейший человек, которого я мысленно вижу сидящим за компьютером на тесном чердаке узкого старого дома по адресу Глойлерштрассе, 22. Я знаю не менее десяти человек, придающих особое мистическое значение числу 22, и Вадик Захаров – один из них. На этом чердаке в течение почти десяти лет Вадик собственноручно и самоотверженно издавал журнал «Пастор», одно из структурирующих изданий нашего концептуального круга, а этот круг мы в те годы (с моей легкой руки) называли номой. Собственно, нома располагала в 90-е годы двумя, можно сказать, собственными журналами, которые выходили в свет с достаточной регулярностью. Сейчас наличие двух номных периодических изданий «Пастор» и «Место печати» кажется невероятной роскошью, потому что более нет никаких журналов номы, да, собственно, почти нет и самой номы – люди, слава Богу, живы, но круг распался или почти распался. Стоит скорбеть об этом, но грех жаловаться – этот круг радовал своих участников более четверти века, что, полагаю, является рекордом долгожительства в истории интеллектуальных и художественных сообществ.
В 2003 году, когда вышла Золотая книга московского концептуализма (эта книга является результатом героического трудолюбия Вадима Захарова), этот круг был еще жив. Очень приблизительно можно сказать, что этот круг существовал с 1972 по 2005 год, то есть тридцать три года – срок земной жизни Иисуса Христа. А впрочем, возможно, нома всё еще существует в некоем редуцированном виде, потому что продолжает существовать круг КД (всегда являвшийся ядром номы), и сама группа «Коллективные действия» продолжает осуществлять свои коллективные действия. Вчера, например, позвонил Андрей Монастырский и пригласил на очередную акцию КД. Значит, нома еще существует? Ну да, существует, получается. Пока есть КД, есть и нома. Долгое время казалось, что эпицентром этого круга является Илья Кабаков. Но теперь, оглядываясь назад, я вижу, что скорее Андрей Монастырский является и всегда являлся стабилизирующим платиновым и магическим стержнем этого круга. «Человек смертен, но концептуализм – не человек» – так называется один из текстов Андрея.