Эксгибиционист. Германский роман — страница 88 из 154

Всего этого не было. Вместо этого Федот нанес на матрешечные болванки изображения иконных ландшафтов – знаменитые «горки», порою рассеченные черными входами в пещеры. На одной веренице матрешек небо над горками было золотым, на другой веренице – черным, что должно было указывать на две линии восточнохристианского богословия – катафатическую и апофатическую, то есть нисходящую и восходящую. Катафазис (катабазис, нисхождение) помечен золотым цветом, это нисходящее движение сверху вниз приносит блики нетварного света во тьму тварного мира. Апофазис (восхождение) помечен черным цветом, потому что это восхождение к незнанию о Боге, восхождение в Божественную Тьму, о которой любили писать особо изощренные византийские авторы.

Небо над Венецией не было ни золотым, ни черным, скорее, оно переливалось от лазурного к сизому, включая в себя еще квадрильоны оттенков, короче, оно вело себя как крыло ангела скорее воздушно-водяного, нежели иконографического, а если убрать ангела, если убрать туристов, если убрать нас с Федотом, которые плыли по Канале Гранде в рабочей гондоле, груженной под завязку пурпурными и пунцовыми креслами Наполеона Первого? Останутся грязные воды, ковры, муранское стекло, дворцы, небо, чайки. Останется радость.


Под завесой биеннале готовилось мероприятие не менее ответственное – свадьба Паоло и Паолы. Собираясь устроить нешуточный праздник, барон прикупил для этого дела здоровенный палаццо на Большом Канале и теперь занимался обстановкой его многочисленных комнат, зальчиков и коридоров. Именно для этой цели предназначались пузатые кресла Наполеона Первого: мы плыли в Венецию из Рима в машине Никколо – тогда он был племянником барона и молодым баронетом (в итальянских благородных семействах наследование титулов и состояний происходит по диагонали: от дяди к племяннику). За нами тащился грузовик, набитый мебелью: наполеоновские кресла, резные шкафы…

В Местре нам пришлось перетаскивать весь этот мебельный стафф в большую грузовую лодку (это ее я обозвал рабочей гондолой). Сидя на наполеоновских креслах, мы плыли по венецианским каналам, и со всех туристических корабликов и с набережных туристы всего мира (особенно, конечно, японцы и китайцы, а также немцы, русские, американцы и англичане) радостно махали нам руками и рьяно фотографировали нас как типичных венецианских ragazzini, как местных пролетарских fratellini – устало-бодрых, похуистических трудящихся, мечтающих о вечерних спагетти и кьянти. Мы были парнями с характерными средиземноморскими рожами, и отличить нас от местных было невозможно. Меня и в других европейских странах постоянно принимают за итальянца. В Германии, Швейцарии, Скандинавии – везде, где официанты или горничные желают быть особенно приветливыми, они приветствуют меня «Бон джорно!» или «Буона сера!».

Паоло показал мне свой только что купленный дворец шестнадцатого века. А может, и пятнадцатого. В одной из комнат стояла приобретенная им для утех брачной ночи средневековая кровать под балдахином – роскошная кроватка, но не без угрюмства, немного саркофажная: по черному дереву множество тонко вырезанных из слоновой кости инкрустаций, изображающих любовные сценки и позиции, – европейская камасутра. Недолго барону пришлось наслаждаться на этом ложе со своей Паолой: вскоре после свадьбы барон продал палаццо вместе с меблировкой (за кулисами совриска он, как и многие галереи, промышлял антиквариатом), и парочка вернулась в Рим, где они жили на улице Трех Мадонн в районе зоопарка еще несколько лет, пока барон не умер, успев сделаться отцом очаровательной малышки. Титул и галерейное дело перешли к его племяннику Никколо Спровьери, который переместил галерею из Рима в Лондон, где она и по сей день процветает на Риджент-стрит, то есть на той же улице, где когда-то мой дедушка Мозес открыл свой частный врачебный кабинет. В этой галерее я несколько раз делал выставки – первый раз совместно с Кабаковым под названием «Как встретиться с ангелом?» (в 2000-м, кажется, году), затем показывал там свой фильм «Гипноз» в сопровождении серии рисунков (в 2004-м, надо полагать). Была там еще моя выставка «Глаза» (ну это, скорее всего, 2005-й, когда претерпел я сложную и не вполне удачную хирургическую операцию по поводу глаукомы).

Летом 93-го года в Венеции Кабаков и Эмилия взяли меня под свое ласковое и заботливое крыло. Илья был очень перевозбужден. Особенно это возбуждение касалось перспектив жанра инсталляции, а перспективы эти представлялись ему тогда сверкающими и великолепными. Он написал тогда своего рода учебник этого жанра, книгу «О тотальной инсталляции». Полагая, что я должен стать таким же собранным и деловым художником, как и они, Илья и Эмилия постоянно приглашали меня на разнообразные встречи и ужины с всяческими важнейшими (или околоважнейшими) кураторами, арт-критиками, директорами музеев и прославленными классиками западного современного искусства. Мы с Элли таскались на эти ужины, но не ради важных западных персон, нам просто нравилось тусоваться с Ильей и Эмилией: Илья, как и в мои детские годы, доводил меня до смеховых истерик своими дзенскими просветленно-едкими шуточками, а Эмилия рассказывала захватывающие мистические истории, напоминающие исландские саги. Что же касается блестящих персонажей западного арт-мира, то эти люди по каким-то причинам не казались нам восхитительными.


Помню ужин с Йоко Оно и Джозефом Кошутом. Вдова Джона Леннона и основатель американского концептуализма отчего-то показались мне двумя надутыми куклами – в общем, тем жарким летом всё, связанное с интернациональным современным искусством, бесило меня не на шутку. Поэтому я старался как можно больше времени проводить на пляже в Лидо – там йодистая морская соль пропитывала мои волосы и уничтожала раздражение, свойственная моему нраву восторженность возвращалась ко мне, красота загорелой Элли и красота Венеции воспламеняли ликование в моей душе, и мы с моей подругой, забыв об ужасах биеннале, часами собирали ракушки в песке, а венецианские ракушки своей архитектурной отделкой чем-то напоминают венецианские палаццо и церкви. Мы привезли в Москву огромные пакеты, набитые этими венецианскими ракушками, их было так много, что в моей квартире на Речном вокзале сохранялся запах морского болотца: гнилостно-соленый и блаженный смрад лагуны, который смешивался в двух моих комнатах с ароматами индийских и непальских воскурений. Впрочем, не следует думать, что мы вернулись в Москву прямиком из Венеции – нет, европейские путешествия в те годы были долгими и каскадными, как в восемнадцатом веке; мы еще долго зависали в Риме, в огромной квартире на виа Чезаре Гуасти близ Пьяцца дель Пополо – в этой квартире мне удалось повторить злополучное деяние моего дедушки, а именно разбить напольную китайскую вазу в человеческий рост, весьма ценную. Как это стряслось – не помню, вроде бы я не пытался засунуть туда никакого Крошку Цахеса по прозвищу Циннобер. В Риме мы с Элли чуть было не сделались жертвами терроризма: нам полюбился скромный китайский ресторанчик «Сад дракона», наполненный громоздкими изукрашенными аквариумами. Как-то раз мы покинули его с животами, исполненными сладкими креветками и морской капустой, и тут за нашими спинами громыхнуло – словно бы дракон пробудился в своем саду. Это террористы взорвали свою бомбу поблизости. От аквариумов остались лишь осколки, да и нам бы не поздоровилось, соблазнись мы задержаться ради поглощения десерта. Но на десерт у нас не хватило денег, и бедность спасла наши молодые души. Из Рима мы направились в Швейцарию, где нас ожидали отроги Юнгфрау, альпийские тропы, черника, добрые глаза рыжеволосой Клаудии, горные поезда, ползущие вверх по крутым склонам, ну и, конечно, бесчисленные коровы, звенящие своими галлюциногенными колокольчиками. Невозможно измерить беспечное счастье тех дней, тех долгих, смешливых прогулок. Нежная вода Цюрихского озера плескалась у самых глаз, нашептывая нечто подмосковно-космическое. Прогулочные кораблики иногда давали тугую и гладкую волну, накрывающую по самую макушку, когда они тяжеловесно проплывали мимо пловца, окутанные огоньками и пьяными повизгиваниями. На глинистом бережку близ цюрихского китайского сада аккуратные рыжие хиппи курили аккуратные косяки и задумчиво стучали в бубны. В Цюрихе тех лет еще слегка длились 70-е. В конце девяностых 70-е там закончились, и об этом стоит сожалеть, видимо. Вспоминаются бесчисленные комнатки, где мы видели сны, хихикали, пили вербеновый чай и иногда проливали слезы. Элли просыпалась среди ночи в странном состоянии – это было подобие сомнамбулизма с горестным, гносеологическим привкусом. Слезы текли по ее щекам, а глаза ее были устремлены в некую точку, подвешенную невысоко над умозрительным горизонтом. В этом состоянии ее мучил и терзал единственный вопрос, который формулировался так: КТО МЫ ТАКИЕ?


В этом загадочном состоянии безлунного лунатизма этот вопрос казался ей безысходным, неразрешимым, чудовищным. Я тоже не знал, кто мы такие, поэтому ничем не мог ей помочь – разве что принести чашечку вербенового чая. Минут через тридцать-сорок гносеологический ужас покидал Элли, как покидает демон, и она мирно засыпала.


Я же еще долго не спал после таких пробуждений, пил одиноко вербеновый чай и оторопелым, изумленным, ничего не понимающим взглядом встречал опаловые рассветы – венецианские, альпийские, римские, бернские, миланские, цюрихские, парижские, кельнские, базельские, московские, одесские, крымские – и прочие рассветы, каждый из которых заставал меня врасплох. Степень моей безоружности казалась зашкаливающей, но таковой же была и степень моей беспочвенной веселости. Говоря об этих ночных приступах гносеологического ужаса, которые посещали Элли, мы называли данную форму лунатизма «Состояние КМТ» – это сокращение представляет собой аббревиатуру вопроса КТО МЫ ТАКИЕ?


Этот вопрос напоминает мне о другом вопросе, который как-то раз задал мне Сережа Ануфриев, причем в тот момент ему очень нелегко было выговорить эту короткую вопросительную фразу, ибо говорил он из глубины галлюцинаторной шахты, и язык плохо ему повиновался, а темные его глаза были как блюдца лемура, полные до краев черным молоком гносеологического ужаса: НА КОГО МЫ РАБОТАЕМ? Сказано было по слогам, с трудом, – так говорит ударенный метеоритом робот, у которого заискрило в системном блоке. Психоделический морозец его настолько пробрал в тот миг, что он, по сути, превратился в некую фигуру по прозвищу Вопрошающий Пиздец. Но комизм ситуации заключался в том, что вопрос адресовался существу, находящемуся в столь же измененном состоянии сознания, в каком пребывал вопрошающий. То есть, иначе говоря, вопрос был адресован мне. А меня всё веселило в тот миг, я олицетворял собой народное высказывание «Смех без причины – признак дурачины». Впрочем, всегда найдется причина для смеха, равно как и для ужаса. Всегда уместно ответить на ужас – смехом, а на смех – ужасом. Так я и сделал. Хохот объял меня до корней волос, и я ответил, захлебываясь и обливаясь хохотливыми слезами: МЫ РАБОТАЕМ ТОЛЬКО НА СМЕХ!