Эксгибиционист. Германский роман — страница 90 из 154


Мне кажется, еще до этого случая мы с Марианной почувствовали некоторое взаимное отвращение друг к другу. Работать имеет смысл только с теми людьми, к которым испытываешь искреннюю симпатию. В противном случае прока не будет. Я уяснил себе эту простую истину еще в период неудачного сотрудничества с Крингс-Эрнстом.


Зато в Гамбурге всё было чики-пуки. Директора гамбургского кунстферайна, где намечалась выставка, звали Шмидт-Вульфен, что, видимо, следует переводить как Волчий Кузнец или же Подкованный Волк. Директор был действительно неплохо подкованным волком, глазки его блестели, он был весел: история с Марианной, которую я ему рассказал, его развеселила. Я предложил ему проект МГ под названием «Золотые иконы и черная линия», и эта выставка благополучно состоялась в начале зимы того же самого 93-го года.


После краткого предварительного визита в Гамбург Элли улетела в Москву, я же сел в поезд… Поезда, поезда, поезда…

Пизда, пизда, пизда… Как же я люблю вас, длинные торопливые составы! Все честные люди любят проносящиеся за окошком ландшафты! Я и сейчас обожаю. Короче, я сел в поезд и отправился в Чехию, чтобы проведать папу, Милену и девочек. Папа, Милена и девочки (то есть мои сестры Мария и Магдалена) проводили тем летом время в их сельском имении Каньк близ города Кутна-Гора. Райская, честно говоря, местность. Древний дом, огромный, каменно-деревянный, кособокий, источенный жуками, продолжающийся куда-то в поля средневековыми таинственными амбарами, словно бы этот дом протянул руки в сторону родного аграрного мира, но эти руки окаменели и уже никто никогда не сможет назвать их загребущими. Эти руки более ничего не в силах загрести, то есть амбары сделались пусты и закрыты скрипучими деревянными вратами, на которых висят ржавые замки. Я провел восхитительный полумесяц в этом имении, мы обедали во дворе под навесом, а после вели с папой и Миленой длинные и неспешные разговоры об искусстве, пригубливая нежные чешские напитки (в данный момент вкус вишневого компота непроизвольно возникает в гортани). Короче, там было очень хорошо, вот только меня терзала астма. В те годы приступы удушья мучили меня беспощадно в течение лета – в том случае, если летние месяцы заставали меня далеко от моря. Последующее десятилетие (так называемые нулевые годы) я в основном жил в Крыму, и приступы удушья меня покинули. А летом 1993 года я увлекся фотографией. Всё лето я не расставался с камерой, я фотографировал Элли на фоне римских развалин, фотографировал папу, смотрящего телевизор, фотографировал Элли, кидающую снежок (разгар жаркого лета, Альпы), фотографировал мою семилетнюю сестру Машу в синих трусах, загорелую и дико веселую, носящуюся по травяной лужайке перед домом с резиновым шлангом, из которого хлестала сверкающая вода. Я также сфотографировал Машу, произносящую проповедь с церковной кафедры в часовне Сантини. В конце шестнадцатого века архитектор Сантини из Палермо прибыл в окрестности Кутна-Горы, привлеченный тем, что после эпидемии чумы в этой местности собралось огромное количество человеческого биоматериала, то есть костей и черепов. Сантини предпочитал именно эти материалы, работая над созданием своих знаменитых церковных интерьеров, выдержанных в модном для эпохи барокко духе – типа «триумф смерти». Он сооружал из костей распятия, он громоздил черепа огромными холмами и выкладывал из них орнаменты, он создавал люстры из костей и костяные алтари. Такая часовня есть близ Канька. Сантини пришелся бы ко двору на биеннале в Венеции 1993 года. Идеально вписался бы среди распиленных телят в формалине Дэмиена Хёста и мучнистых известковых фавнов Мэтью Барни.


Магдалене было тогда семнадцать лет, и она проводила лето вместе со своей подружкой-ровесницей, длинноногой Иванкой. К окошку девочек на втором этаже всегда была приставлена деревянная лестница, чтобы деревенские парни могли в ночное время посещать их светелку, даря девушкам необходимые сексуальные радости. Чехия – страна очень либеральная в отношении сексуальных практик. После суровых западных земель славянская распущенность ласкала сердце.


Я вернулся в Москву в сентябре и сразу же с головой погрузился в Трансцендентное. Венецианские ракушки горками лежали повсюду в моей квартире, излучая запах лагуны. Я успел еще съездить в Коктебель в начале октября, выпить водки в холодном литфондовском коттедже, искупаться в холодном октябрьском море, после чего у меня заболела спина, и я вернулся в Москву согнутым в три погибели. Погибель порхала где-то поблизости. Однажды ночью особенно леденцово мерцала лампа, обернутая рисунком Саши Мареева с изображением комаров, бабочек и мушкетеров. На паркетном полу моей скромной комнаты лежали стопки одеял и пледов, а на них рядочком возлежали витязи с брунгильдами, погруженные в далекие грезы. Музыка итальянского барокко тихо изливалась из гаджета. Вдруг на кухне зазвонил телефон. Я выбрался из комнаты, переступая через тела спящих витязей и брунгильд. И в телефонной трубке услышал голос Юры Поезда, который произнес с интонациями некоторого застенчивого смущения: «У нас тут Илюшу убили».



Выставка-инсталляция МГ «Золотые иконы и черная линия». Кунстферайн, Гамбург. 1993


Я узнал, что мой друг и младший инспектор «Медицинской герменевтики» Илюша Медков был застрелен снайпером на крыльце его собственного банка ДИАМ (Дело Ильи Алексеевича Медкова). Незадолго до этого его предупредили, что, если ему дорога жизнь, он должен спешно покинуть Россию, бросив в одночасье все свои дела. И ни в коем случае не приезжать на родину в ближайшие годы. К тому времени Илюша уже прикупил себе во Франции замок семнадцатого века – туда он и свалил в срочном порядке, прихватив с собой возлюбленную девятнадцати лет. На беду его, возлюбленная должна была участвовать в конкурсе красоты «Мисс Москва». Влюбчивый Илюша не захотел отпустить девушку одну в дикую Москву. Они приехали на десять дней. В первый же день Илюша наведался в свой собственный банк. Кто-то из сотрудников молниеносно стукнул в мафиозные структуры. И когда Илюша вышел из банка, на крыше дома напротив уже лежал снайпер.


Илюша так любил кино! В пору нашей интенсивной дружбы в конце 80-х он строго придерживался принципа – в день просматривать не менее двух фильмов на большом экране. Дома у него была полка с тетрадями – в этих тетрадях он тщательно записывал название каждого просмотренного фильма, имя режиссера, краткое содержание. В результате последние годы его жизни прошли в духе живого кинофильма, и погиб он, как пристало киноперсонажу. До того как сделаться богачом и банкиром, он пользовался репутацией денди, фантазера, распиздяя, беспечного плейбоя. Богатство сообщило его жизни окончательно фантасмагорические формы. Оно же сделало эту жизнь короткой.


Я познакомился с Илюшей Медковым летом 1987 года, в огромной квартире близ Белорусского вокзала, где тогда жила молодая супруга Антоши Носика – медицинская студентка Наташа Зак. Мы встретились в этой квартире с Антоном и Наташей, чтобы вместе уехать в Коктебель. В квартире присутствовало еще одно существо, кроме юных супругов, – кучерявое, длинноволосое, субтильное, с влажными губами, изгибающимися в лукавой и несколько вопросительной улыбке.


«Кто эта уродливая еврейская девочка?» – подумал я. Но это не была уродливая еврейская девочка, это был Илюша Медков. Вчетвером мы метнулись на Курский вокзал, сели в поезд, заняв отдельное купе. Антон и Наташа сразу же уснули на верхних полках (видимо, их утомила сессия). А мы с Илюшей всю ночь сидели внизу, увлеченно болтая и куря ганджу: нагло, прямо в купе – тогда еще с трудом, но всё же открывались тяжеловесные поездные оконца и тяжеловесный, ароматный дымок улетал в пространства ночной России, а затем Украины. В результате мы дико подружились. Мы понравились друг другу нашей предельной (или беспредельной) мечтательностью.

Конечно, наша дружба не могла идти в сравнение с той оголтелой влюбленностью, которая связывала Илью Алексеевича с Антоном Борисовичем, но она тоже была экстатической. Весь коктебельский тогдашний месяц (который настолько выдался волшебным, что даже не буду писать о нем в этих пресных германских записках) мы с Илюшей взахлеб фантазировали на тему различных восторженных хулиганств, которые нам свойственно было измышлять в том ароматном воздухе пронзительного счастья, что ласково струился в наше нутро, наполняя до краев не только лишь тела, но и души. Я влюбился тогда в одну прекрасную девочку, и ликование влюбленности так могуче меня опьяняло, что я нередко выбегал в ночи на трассу, соединяющую Судак с Феодосией, и садился по-турецки прямо на теплый асфальт, бесстрашно взирая в светящиеся глаза надвигающихся на меня машин. Молодецкая удаль настолько во мне бушевала, что я выкрикивал в тарахтящие лица этих чудовищ: «Пошли нахуй, круглоногие!»

Круглоногие меня судорожно огибали, из их окошек доносилась матерная брань в мой адрес, но добродушие того лета было столь велико, что ни один водитель не удосужился вломить мне пиздюлей, которых я, безусловно, заслуживал. Что же касается Ильи Алексеевича, то он не выговаривал букву «р». То есть, иначе говоря, он безудержно картавил. Как-то раз он явился в наш садик на улице Десантников, где мы (Антон, Илюша и я) снимали две комнаты, выходящие окнами в спутанные переплетения фруктовых деревьев – у каждого дерева нижняя часть ствола заботливо окрашена белой краской, так что в ночи казалось, что деревья – это некая тусовка в светящихся кальсонах и белых длинных юбках. Илюша рассказал, что в некоей очереди увидел незнакомку, являющую собой образец библейской красоты.

– Ахиль! Она п’осто Ахиль! – шептал очарованный Илюша. Это означало «Рахиль! Она просто Рахиль!».

Он тут же надел свежую нарядную рубашку и отправился в благоуханный сумрак на поиски Рахили. Нарядных новеньких рубашек, только что присланных Илюшиным отцом из Берлина (отец его позиционировался в качестве берлинского дантиста), у него с собой был целый чемодан, и мы все трое постоянно носили эти рубашки, всецело пользуясь их берлинским очарованием ради соблазнения девушек. Итак, Илюша ушел на поиски, я тоже куда-то ушел. А когда вернулся, то увидел в постели Илюши рядом с его кучерявой и длинноволосой головой не менее кучерявую и длинноволосую голову библейской красавицы. Илюша не соврал: она действительно представляла собой совершенный образец той красоты, которая (если верить европейской живописи девятнадцатого века) свела с ума нашего предка Иакова. Девушку звали Рута (впоследствии выяснилось, что ее звали совершенно иначе). То есть она была не столько Рахиль, сколько Руфь. Короче, все библейски