е красотки в ней соединились, как, впрочем, и итальянские. Рафаэль удавился бы от счастья, увидев ее. В Илюшином картавом произношении имя ее звучало как Ута. Поэтому мы с Антошей тоже называли ее Утой или же Уточкой, хотя ничего утиного в ней не прослеживалось. Мы были еврейскими мальчиками чрезвычайно разнузданных нравов, поэтому нередко делились не только рубашками, но и девочками (если это было им по душе). Поэтому всем троим богатырям перепали ласки любвеобильной Рахили. Вспоминается «Рахиль, ты мне дана» из романа Пруста.
Итак, мы с Илюшей постоянно бредили на тему различных возвышенных хулиганств. Например, мы очень долго и увлеченно обсуждали проект под названием «Световая бомба». Или же бомба по имени Света.
Собственно, бомба не должна была взрываться, она просто должна была отражать свет. В те годы Коктебель считался приграничной территорией – хотя от Турции нас отделяло целое Черное море, но погранзастава в холмах близ горы Хамелеон посвящала себя бдительной охране границ. Об этом напоминал длинный белый луч пограничного прожектора: с помощью этого луча погранзастава каждую ночь обшаривала всю Коктебельскую бухту: луч скользил по морским водам, зажигаясь в глазах русалок, луч прокатывался по темным коктебельским пляжам, бесстыдно высвечивая десятки любовных парочек, соединившихся во всех возможных позициях йодистой камасутры. Нигде и никогда, даже на самых отъявленных экстазийных опен-эйрах, даже на оргиастических курортах оргиастической Франции, я не наблюдал такой беззаветной и радостной повсеместной ебли, как в Коктебеле моей юности. Меня эта эротизированная до предела атмосфера просто спасла, она излечила меня от тяжелой депрессии – а я ведь уже успел попрощаться с ощущением радости бытия. Но Коктебель вернул мне эту радость, да еще так щедро, что у меня ноги заплетались от веселья. Все видевшие меня в волшебной пучине того августа 1987 года осведомлялись, на чем это я так оголтело торчу и почему это у меня глаза сверкают, как два прожектора перестройки, отбрасывая лучи чуть ли не более длинные, чем пограничный every-hour луч. Но я не торчал тогда ни на чем и даже особо не пьянствовал – меня просто внезапно отпустило. То ли иссякла душевная боль, подточенная морской солью, то ли дал трещину саркофаг скорбного оцепенения, где я провалялся целый год после маминой смерти. А белый пограничный луч скользил дальше, лапая отроги гор. В расчете на этот пограничный луч мы и придумали с Илюшей нашу «бомбу света». Идея была проста: мы собирались спиздить где-нибудь дискотечный шар или сами изготовить его, обклеив какой-нибудь мяч осколками зеркала. Затем следовало заплыть с этим объектом максимально далеко в ночные воды залива и оставить артефакт-диверсант дрейфовать в соленых волнах. Потом, когда придет время пограничному лучу обшаривать бухту, этот объект должен был вспыхнуть в море неимоверным отраженным сиянием. Мы полагали, что обитатели Коктебеля воспримут эту вспышку света как мистическое знамение. Мы также надеялись, что погранцам придется выслать патрульный катер с целью установления природы неопознанного сверкания в море. К счастью, мы поленились осуществить наш прекрасный перформанс, приступив сразу же к обсуждению следующей идеи, еще более стремной. Илюша предложил закупить дрожжи в огромном количестве и бросить их в канализационные люки в литфондовском парке. Мы обожали этот парк и всё же захлебывались от идиотского смеха, представляя себе, как говно полезет из-под земли. Проект этот хорош лишь тем, что остался неосуществленным.
Милена Славицка и Виктор Пивоваров в инсталляции МГ «Золотые иконы и черная линия». Кунстферайн, Гамбург. 1993
Сергей Ануфриев и Вадим Захаров в инсталляции МГ «Золотые иконы и черная линия». Кунстферайн, Гамбург. 1993
Любая дружба обладает своими ритуалами. Наша дружба с Илюшей Медковым состояла из сплошных ритуалов. Пока мы оставались в Коктебеле, основополагающим ритуалом было торжественное и ежедневное преклонение колен перед гранитной головой Ленина в писательском парке. После дождей Ленин казался заплаканным, следы пасмурных струй лежали на его лице. Должно быть, он предчувствовал свою печальную судьбу. В последующие годы неведомые вандалы постепенно разрушили эту гранитную голову: сначала отбили ухо, затем осталось пол-лица, пока всё не превратилось в крошечный гранитный огрызок. Но прежде, чем это случилось, снайперская пуля пробила голову Илюши, чересчур мечтательную и авантюрную для долгой земной жизни.
Глава двадцать четвертаяФранкфуртский сыр с музыкой
В начале 1994 года я четыре месяца читал лекции в школе искусств Штёделя (Städelschule) во Франкфурте-на-Майне. В результате выдался (случился, сообразовался, нахлобучился) некий достаточно отдельный период жизни, не лишенный собственного экзотизма, поэтому теперь вовлеку этот город и этот период в ожерелье германских городов и германских воспоминаний: в ожерелье, которое я почему-то решил сплести, словно ювелир-самоучка, опьяненный таким безусловно опьяняющим делом, каким является составление ожерелий. Впрочем, слово «ожерелье» не следует путать со словом «ожирение»: я вовсе не ожирел во Франкфурте. Напротив, я соблюдал строгую диету (как в пищевом, так и в алкогольном отношении), то есть практиковал умеренное воздержание, в результате чего, должно быть, поправил здоровье, и без того вполне удовлетворительное в те ветреные годы.
Короче, за четыре месяца, проведенные во Франкфурте, я ни разу (на радость себе) не отведал ни знаменитых франкфуртских колбасок, ни франкфуртского сыра с музыкой – об этом чудовищном блюде я собираюсь рассказать. Хотя я его и не пробовал, зато до скончания своего века не забуду выражение лица Сергея Александровича Ануфриева после того, как он на моих глазах съел кусочек франкфуртского сыра с музыкой – я увидел тогда на его лице выражение глубочайшего омерзения, настолько глубокого, что оно порождало ступор.
Сережа молниеносно метнулся в тубзик, чтобы выплюнуть съеденное, – но даже сделав это, он долго не мог проронить ни слова, а лицо его было сведено судорогой. Впоследствии он утверждал, что словно бы отведал кусочек разложившегося трупа или же трупного гноя. Дегустация сыра произошла в студенческой столовой школы Штёделя в тот сумрачный и холодный день, когда мы впервые явились в это старое просторное здание, пропитанное характерными школьными запахами.
Я с детства ненавижу учебные заведения, поэтому первым моим порывом (который мне с трудом удалось подавить) было страстное желание опрометью бежать оттуда, но я не сделал этого, так как меня влекла зарплата профессора-гостя: озвученная приглашающей стороной сумма казалась вполне приятной для моих тогдашних ушей.
Примерно в то же время Сережа Ануфриев тоже получил приглашение побыть профессором-гостем в художественном учебном заведении в Гамбурге. Его пригласил Майк Хенц, классный парень с лицом гунна, он был тогда ректором гамбургской художественной школы. Но Сережин профессорский срок должен был начаться на пару месяцев позже моего, поэтому мы прибыли во Франкфурт вчетвером, в классическом составе «экспедиционного корпуса МГ», то есть я, Сережа и наши подруги Элли и Маша. Я назвал бы их «боевыми подругами», но мы не вели боевых действий, мы не штурмовали европейский арт-мир (хотя этого от нас нередко ожидали), да и боевым характером отличалась лишь Маша; что же касается Элли, то она в те годы была девушкой мягкого и замкнутого нрава: она обожала одиночество и во всех городах, куда заносила нас судьба, каждый день отправлялась гулять одна по незнакомым улицам – так она блуждала часами в некоем созерцательном трансе по грязным и чистым улицам Франкфурта, разглядывая витрины, медитируя на воды широкого Майна и на туманные небоскребы, возносящие ввысь свои тусклые и яркие огоньки.
Да, Франкфурт-на-Майне (как известно всем, кто уделил хотя бы поверхностное внимание этому городу) – это питомник небоскребов.
В 1994 году это был самый небоскребный город континентальной Европы. Абстрактные американообразные небоскребы, как грибы из навоза, вырастали из гнилого привокзального района, состоящего из обшарпанных старых домов девятнадцатого века. Это был злачный райончик, где обитали во множестве опустившиеся джанки и проститутки. Аккуратные клерки струились в свои небоскребы сквозь стада обколотых парней с мутными глазами, протекали мимо страшных франкфуртских блядей, которые словно бы родились пятидесятилетними, со следами мучительного эмбрионального периода на задубевших лицах.
В первый же вечер мы наблюдали сценку в трамвае: истощенный парень, приспустив до колен обоссанные джинсы, с трудом делал инъекцию в свой худосочный зад. Солидный контролер билетов приблизился к нему и невозмутимо попросил билет, говоря тем сдобным и исполненным достоинства голосом, которым говорят все немецкие контролеры билетов.
Парень (тоже невозмутимо) одной рукой продолжил нажимать на поршень шприца, медленно вводя препарат в ягодичную мышцу, другой же рукой выудил билет из кармана ниспадающих джинсов и предъявил его. Служитель билета пробил его с помощью специальной машинки, торжествующе пророкотал Danke и двинулся дальше.
Короче, прикольный город этот Франкфурт-на-Майне. Дышалось мне там отчего-то полегче, чем в Кельне. Может быть, из-за этого вылупленного экзотизма, не знаю.
Временным профессором Штёдельшуле я сделался по приглашению ректора этого учебного заведения Каспара Кёнига. Отличный господин, очень легендарный. Собственно, он так и остался единственным немцем, с которым я вроде как подружился в этом загадочном городе. Крайне странными оказались четыре месяца моего профессорства. Я никогда не любил учиться, не понравилось мне и преподавать. В последующие годы меня еще несколько раз заносило во Франкфурт. Помню, как студеной зимой 2011 года мы с Наташей Норд уехали из прекрасного заснеженного Рима, потому что нам показалось, что мы очень больны и нам срочно следует полечиться. Мы добрались до Франкфурта с целью улечься в некую общеоздоровительную клинику, о которой мне нашептали друзья. Но в клинике оказалось так жутко, что мы в первую же ночь сбежали оттуда. Помню, как мы той морозной ночью сидели в кафе Fox