Эксгибиционист. Германский роман — страница 98 из 154

Какие фигуры вызывали особенно пристальное внимание? Прежде всего Мартин Лютер и вообще Реформация, теология Реформации, отношение Лютера к богословским традициям разных стран, в первую очередь его связь с какими-то аспектами иудаизма. Иногда эти речи выходили за границу исторического дискурса и переходили уже в откровенно теологический и метафизический дискурс. Почему его так волновала фигура Лютера в тот момент? Я думаю, он находил определенное сходство между той спиритуальной ситуацией, в которую сам себя поставил, и некоторыми поворотными моментами в жизни Лютера. У Лютера, как известно, тоже случались вспышки неких иллюминаций, откровений или контроткровений. Мы все тогда приближались к очередному, как я это называю, Сгибу, смене декад. В такие моменты то, что должно завершиться, бурно цветет напоследок, выдавая свои самые пронзительные ароматы. А то, что приходит на смену, уже начинает проступать, сквозить и предчувствоваться. В жизни Лютера таким моментом было переживание, которое вошло в историю Реформации под названием Turmerlebnis, переживание в башне. Это переживание в изложении Кабакова мне настолько запомнилось, что впоследствии послужило инспирацией для инсталляции, которую мы сделали уже в рамках «Медгерменевтики» в Кельне, в очень знаковом месте – в римской сторожевой башне, на старой границе Римской империи.

Меровинги, Каролинги, Большой Карл, Фридрих Барбаросса, Грюневальд, Дюрер, Вагнер, Гитлер, Людендорф, Маркс, Людвиг Баварский, Большой Фриц, Бисмарк, Валленштейн, Ханс Бальдунг Грин, слабовольный Фердинанд, Лукас Кранах Старший, братья Шлегели и братья Гримм, Генрих и Каносса, Фуллер, Меланхтон, Максимилиан Бранденбургский, Клаузевиц, Гайдн, Кант, Шиллер, Шпеер, Гогенцоллерны, Лейбниц, Отто Великий, Гегель, Новалис, Аденауэр, Хайдеггер, Макс и Мориц, Гете, Рунге, Крупп, Румпельштильцхен – все эти рожи и лики проступали в речах Кабакова столь выпуклыми и влажными, как только что распустившиеся ландыши в таежных лесах, как взъерошенные птенцы, только что вылупившиеся из золотого яйца, вывалившегося из жопы небесной курочки Рябы. Или фон Рябы. Тевтонская курочка фон Ряба трясла своей пернатой крапчатой жопой, и из нее сыпались золотые яйца, в каждом из которых теплился тот или иной германский гений. И все же, при всем разнообразии этих фигур, над всеми тайно царствовал Иоганн Себастьян Бах, царствовал, как светлый математический принцип, скрывающийся в шалаше, сотканном из волосяных волн, из буклей, по которым стекают шиммельпристеры и ризеншнауцеры, шикельгруберы и штокеншнейдеры, аугенштампы и виттельсбахи, фризенаугсбергеры и роттенвальдштейны и так вплоть до таких крупных, светлых капель, как, скажем, Баадер – Майнхоф или Вилли Брандт. Не следует забывать, что европейские евреи сделались в какой-то момент германоязычным народом, они взвалили на свои древние плечи груз германского языкового опыта и повлекли эти арийские бессознательные пласты в туманную глубину раздольных славянских земель. Европейские евреи сделались агентами германского мира и германского языка, и за это ревнивый германский мир уничтожил их. Был когда-то такой народ – европейские евреи. Народ волшебный и даже по-своему цветущий в течение веков, но Гитлеру удалось нанести по этому народу такой сокрушительный удар, от которого народ не смог оправиться. Этот народ погиб, исчез, его остатки и отпрыски распались на несколько новых племен, и одно из них – мы, еврусы, новый народ, сформировавшийся на стыке русского и еврейского миров. Мы народ уже не германоязычный, мы народ русскоязычный, отныне наша священная обязанность стоять на страже русского языка, быть сверхагентом русского языка, но это не избавляет нас от германских элементов нашего бессознательного и (как сказал бы Фрейд) вытесненного опыта.

Илья – обожатель и знаток Баха. Как-то раз, уже после завершения этого спонтанного цикла лекций о Германии, он с особой значимостью поставил вещь, про которую сказал, что это его любимейшее произведение и он считает это произведение вершиной и венцом человеческой культуры вообще или, во всяком случае, европейской, западной культуры. Это кантата Баха Ich habe genug – «С меня довольно». Это произведение впечатлило меня настолько сильно, что впоследствии, через много лет, я написал стихотворение «С меня довольно», которое представляет собой перевод по памяти, потому что я не переслушивал эту кантату и не перечитывал текст. Я не знаю немецкого языка, но мне запомнился спонтанный перевод Ильи, которым он сопроводил наше прослушивание кантаты.

Надо ли говорить, что Илья является человеком эпохи барокко? Теологическое состояние некоего Божьего ужаса и в то же время ощущение отсутствия и присутствия, данное в одном акте созерцания, в одном акте постижения. Эта немыслимость того, что Бог одновременно есть, а одновременно Его нет и ты способен в какие-то моменты ощутить это ужасающее отсутствие-присутствие. Это очень пронзительное ощущение, дробящее, разрушающее любую цельность созерцания. Об этой осколочности, об этой фрагментарности, нецельности созерцания очень многие произведения Кабакова. Они передают ощущение неоправданности бытия. Зачем вот это всё? Оно не стоит того. Никакие красоты мира, никакая мудрость веков, никакие высоты духовного воспарения не могут оправдать того, что всё это затеяно. Это и не смирение, и не гордыня. Тут нет смирения, потому что здесь нет приятия. Здесь нет гордыни, потому что нет надежды на преодоление, нет надежды на себя как на некую могучую фигуру, которая сможет всему противостоять или хотя бы продемонстрировать некие героические или патетические формы отвержения Божественного творения. Это горестное отвержение всего иногда очень сильно проступало сквозь комический покров. Я понимал, что во многом именно это горькое и скептическое сомнение составляет собой зерно комического эффекта. Отсюда – шутки, гримасы Ильи, его невероятно саркастические ужимки, его различные панковские выходки. Именно потому всё это было так пронзительно смешно, именно потому и заставляло кататься, изгибаться от смеха с особенным рвением, что скрывало под собой горький, опустошенный и в то же время очень акустический, гулкий эффект барочного восприятия мира.

Происхождение такого рода отношения к миру понятно, например, из альбома Ильи «Жизнь как оскорбление». Это альбом, основанный на тексте, написанном его мамой Бертой Юльевной. Берта Юльевна жила в Бердянске на Азове. Этот текст, написанный мамой Кабакова, представляет собой огромное письмо Брежневу, в котором она рассказывает всю свою жизнь. Конечно же, на самом деле это письмо Богу. Речь не о том, что она протестует против советской власти, речь не идет даже о горькой участи еврейского народа. Речь об участи человека, в расширенной версии – об участи живых существ. Речь идет об ужимке подспудного несогласия, о тайном протесте. Эту ужимку можно встретить и в английской культуре, ужимку тайного несогласия, сомнение в том, что игра стоила свеч. Этот текст Берты Юльевны кончается словами: «Что должно быть написано на моей могиле, когда я умру? Я думаю, там должно быть написано: “Жизнь как оскорбление”». Это смыкается с иудаизмом, с традицией упреков Богу. Это линия, связанная с Книгой Иова. За что все эти страдания? Зачем меня мучили так долго? И вы хотите, чтобы я поблагодарила вас за это?

Затем внезапно феномен советского вдруг раскрыл свою силу и свое обаяние перед лицом Ильи, и он бросился в объятия этому феномену с той же присущей ему страстью (а он человек крайне страстный), с какой перед этим пробивал дорогу в запредельные миры к тотальному, универсальному, всеобъемлющему опыту. Теперь же речь шла уже об опыте принципиально не всеобъемлющем, наоборот, об опыте специфическом, советском. Это обращение к советскому на глубинном уровне было связано с тем, что советский мир (при переходе от 70-х к 80-м годам) выдал некий, пока что слабый и невнятный, сигнал, который четко считать тогда было невозможно, его содержание стало понятно впоследствии. Это был сигнал о том, что этот мир уходит, что он собирается уйти.

Этот сигнал можно было при наличии определенной интуиции уже прочитать, прочувствовать в 80-м году в момент закрытия Олимпиады в Москве, когда олимпийский мишка на глазах у всего гигантского стадиона улетел в небо на воздушных шарах. В каком-то смысле это была репетиция закрытия советского проекта, закрытия советского мира. Он улетел, как улетела Мэри Поппинс на своей волшебной карусели. Концовка советского мира являет собой более беспрецедентное явление, чем его начало. Мы знаем, что случаются революции, что люди придумывают иногда очень радикальные проекты, ценные и в то же время чудовищные. Это влечет за собой колоссальные страдания, колоссальные жертвы, в то же время этому сопутствуют невероятные прорывы, прорывы человеческой мысли, прорывы в области эстетики, архитектуры, искусства, политики, музыки, литературы, науки и социальной организации. Несмотря на беспрецедентность и ценность советского проекта, то, каким образом это всё завершилось, оказалось самым загадочным. В истории мы не найдем подобного рода завершений таких явлений. Вдруг, после страшного террора, которому не найдешь равных, после заливания половины мира кровью, втаптывания в какую-то слякоть миллионов людей – после всего этого вдруг так неожиданно подобреть, размазаться и превратиться в плюшевого мишку: такого в истории, пожалуй, еще не бывало. Это, видимо, какой-то глубоко русский феномен, но и в русской истории такого тоже прежде не бывало. Всегда то, что вело себя чудовищно и кроваво, примерно так же и устранялось – в диких судорогах, с кровью и ужасом, со смутами, всякими ужасными явлениями. И тут вдруг вместо этого всего произошел эффект идиллического прощания и улетания в небо, улетания в космос. Видимо, так случилось из-за того, что советский мир был действительно очень связан с русским космизмом, он базировался далеко не только на доктрине марксизма, но и на гигантском многослойном пироге, где одним слоем является русский космизм, а за ним просвечивает уже и православная теология, и греческая философия, и иудаизм, и буддизм, и другие формы дальневосточного опыта. Разнообразие этносемиотических фундаментов, которые здесь играли свою роль, привело к тому, что произошло невероятное, просветленное прощание с советской властью. Советская власть покинула мир вроде бы по собственной воле, бескровно, и испустила напоследок какой-то очень загадочный флюид.