алестину на пароходе «Кнессет-Исраэль», был выслан на Кипр, но сумел оттуда сбежать. Когда же он вернулся в Палестину — каким образом, тоже не знаю, — то первым делом поехал в Тель-Авив и пошел в музей на концерт камерной музыки, в котором принимал участие друг его детства Эден Партош[32]. Партош познакомил его с вашим отцом, который занимался организацией концертов, и тот спросил его, куда он едет. «В Иерусалим», — ответил мой муж. «Это невозможно, сказал ваш отец. — Иерусалим в осаде». — «Это ничего, — сказал муж. — Как-нибудь доберусь». — «У меня там где-то служит сын, — сказал ваш отец. — Я не знаю, что с ним, но иногда мы передаем ему по радио приветы. Например, два раза просили передать для него „Маленькую фугу“ Баха».
Командир «Кнессет-Исраэль», его звали Амнон, рассказал моему мужу о резне, которую он в детстве видел в Муце, неподалеку от Иерусалима, а также о расположенном поблизости кибуце Кирьят-Анавим, и посоветовал ему попробовать туда добраться. Муж говорил, что Амнон был человеком сильным, решительным, твердо верившим в успех нашего дела, и как-то раз, во время шторма, когда дети убежали из трюма на палубу и их пришлось отлавливать, чтобы они не попадали за борт, Амнон заметил, что муж, который был в этот момент дежурным по палубе и наблюдал за порядком возле туалетов, все время таскает с собой эту пластинку. Это его тронуло, и он позвал мужа к себе в рубку. Он не был большим знатоком музыки, но привязанность моего мужа к пластинке была ему понятна. «Это как мать или отец; нечто дорогое, редкое», — сказал он мужу и дал ему мандарин, который был там у них на вес золота, а потом с некоторой, как выразился муж, «палестинской грубоватостью» стал воодушевленно рассказывать ему о восходе в Иерусалиме, который, по его словам, был чем-то вроде фейерверка, и о том, как лучи восходящего солнца делают город похожим на разноцветное шапито. Мужа поразило, что этот молодой человек, Амнон, который отвечал за жизни тысяч людей, ухитрился найти время поговорить с ним о иерусалимском восходе и глаза у него при этом сияли. «Когда он смотрел на меня, — рассказывал муж, — этот феерический иерусалимский восход можно было видеть в его глазах, и я даже на мгновенье забыл, что мы находимся в море, на борту какого-то жалкого плавучего корыта». И вот, выйдя после концерта из музея, мой муж решил поступить так, как сказал ему Амнон, то есть направиться в Кирьят-Анавим. Возможно, потому, что, как и многим другим бывшим узникам концлагерей, ему было стыдно за то, что он выжил, в то время, как другие погибли. «Мы, — говорил он, — выглядели и пахли, как настоящие отбросы. И мы действительно были отбросами. Чем еще может быть человек, побывавший в Берген-Бельзене и вышедший оттуда живым?»
Сначала он поехал в Иерусалим. Когда он всеми правдами и неправдами туда добрался, а на это у него ушло четырнадцать часов, было уже поздно, и, прежде чем ехать дальше, пришлось ждать до утра. На улице стояли телеги с бочками, а возле них вытянулась очередь за водой. Начался обстрел. Неподалеку разорвалось несколько снарядов, и двух женщин из очереди ранило. Но когда обстрел прекратился, начался восход, и это было прекрасно. Ведь в лагере, где он сидел, восход и закат были всего лишь словами, означавшими, что надо идти на работу или возвращаться с нее. Босиком, по снегу…
А потом он прибыл к нам в кибуц и сказал в секретариате, что ему посоветовал приехать сюда некто по имени Амнон. В секретариате это имя знали, и, хотя здесь находилась тогда половина «Пальмаха» и еды на всех не хватало, ему разрешили остаться.
В тот день я дежурила по столовой. Он вошел и сел. Он был очень воспитанный, вежливый. Я увидела, что он дрожит, и у меня сжалось сердце. Я показала ему, где лежит сухой хлеб с травой, который мы все тогда ели. Было видно, что он ужасно голоден — голоднее я никогда никого не видела, — но, несмотря на это, он ел медленно, осторожно, культурно и спокойно. Как будто только что вернулся с плотной трапезы в роскошном ресторане. И еще мне понравилось, что он не захотел есть пудинг, потому что тот был приготовлен из фруктов, упавших с деревьев, которые засохли от нехватки воды. «Амнон, — объяснил он, — сказал мне, что в Палестине фрукты едят только свежими». — «Сейчас их нет, потому что идет война, — ответила я и добавила: — А вы едите так, словно только что пообедали у барона Ротшильда». — «Просто я продавал возле его дворца сосиски, — сказал он, — и у нас с ним была договоренность, что он не будет продавать сосиски, а я не буду ссужать деньги под проценты. Ну вот я и ем как человек, который может это сказать». Юмора я не поняла, но мы быстро нашли общий язык, потому что я родом из Германии. Он был человеком необычным, не таким, как все, что-то в нем очаровывало. Рассказывая про Амнона, он сказал, что тот был как бы сам по себе. Вот и он был таким же.
Через два дня мы поженились. Без раввина, без свадебного обряда. Посидели с ребятами на лужайке — и всё. А на следующий день его назначили сопровождать колонну грузовиков. Но ведь он солдатом никогда не был, и в Берген-Бельзене их тоже стрелять не учили, — вот, наверное, и растерялся. В общем, убили его, застрелили. Возле деревни Колония, прямо напротив Муцы. И пока что он похоронен здесь. До тех пор пока не выяснится, кто он такой. Потому что документов при нем не было. Мы ведь поженились с ним гражданским браком, в самый разгар войны, на лужайке, и все, что от нас потребовалось, — это поцеловаться. Так что он даже не успел сказать мне свою настоящую фамилию и есть ли у него родственники. На пароходе же у него был фальшивый паспорт с фотографией восьмидесятилетнего старика, который ему по ошибке выдала «Хагана», а Иерусалим тогда был в осаде и отрезан от внешнего мира. Так что выяснить ничего не удалось.
Когда я начал собирать материалы для этой книги и просматривал протоколы в музее «Хаганы» имени Элиягу Голомба, то узнал, что «Амнон» — это подпольная кличка Йоси Харэля. С тех пор Кастель навсегда связан для меня с его именем.
Во второй же раз я услышал про Амнона-Йоси, когда после Войны за независимость[33] служил около года матросом на пароходе «Пан-Йорк». Это судно было тогда все еще на плаву и привозило в Израиль тех, кого не успели привезти Йоси и его товарищи. Однажды ночью, после сильной бури возле Крита, мы с Кабарошем, Стивом и механиком-испанцем, чье имя я забыл, пошли посидеть на корме. Стояла прекрасная ночь, какой может быть только ночь на море. Над головой у нас было высокое, безоблачное, таинственное небо с полной луной. Репатрианты сидели в трюме. Дежурные, охранявшие туалеты, проводили репетицию хора. Другие дежурные мыли туалеты. Оттуда, где мы сидели, все это выглядело как пантомима.
Испанцы — бывшие республиканцы, работавшие на израильских судах, — пили вино и рассказывали о том ужасном рейсе, когда командиром «Пан-Йорка» был Амнон. На борту находилось семь тысяч пятьсот человек, а следом шел еще один пароход, «Пан-Крессент», с таким же количеством пассажиров. Они вспоминали о том, как их окружили английские корабли и как Амнон не соглашался сдаться, пока не получил от английского адмирала однозначного обещания, что тот не выдаст испанцев их правительству, так как это было бы для них равносильно смертному приговору.
— У него, — говорили они, — было больше пятнадцати тысяч человек. Они бегали в трюмах, как мыши, и толпами, давясь и толкаясь, вылезали на палубу. Иногда нам всем угрожала смертельная опасность. Окружавшие нас английские суда весело забавлялись, исполняя в море свой устрашающий балет. Они играли с нами, как с какими-то игрушками. Одним словом, чтобы спасти людей, Йоси просто обязан был сдаться. Однако он не сдался, пока не убедился, что мы, испанцы, не пострадаем.
Стив, который после этого продолжал работать на израильских судах еще многие годы, рассказал, что, когда пароход прибыл на Кипр, Йоси сошел на берег только после всех пассажиров.
— Кто командир корабля? — спросил его окруженный свитой командиров и офицеров, увешанный орденами и медалями английский адмирал.
— Я, — ответил Амнон.
Англичане были поражены. Перед ними стоял решительного вида молодой человек, на котором не было даже военного мундира.
И тут Амнон не удержался и сказал:
— А знаете, кто вас победит? Вот эти вот самые нелегальные репатрианты с испуганными глазами, сошедшие с этой вот развалины. Потому что эти несчастные люди на самом деле сильнее всех ваших пушек.
Глава четвертая
Первым духовным отцом и военным наставником Йоси Харэля стал легендарный революционер Ицхак Садэ, один из создателей еврейских вооруженных сил в Палестине. Двоюродный брат Садэ, сэр Исайя Берлин, назвал его «еврейским Гарибальди» и писал, что он «самый смелый, веселый, привлекательный и интересный человек из всех, с кем я был знаком… и один из самых неординарных. Он прекрасен во время войн и революций и томится от скуки, когда живет спокойной, размеренной, повседневной жизнью».
Когда в 1935 году Садэ прибыл в Иерусалим, ему было сорок шесть. Незадолго до этого, в сентябре, в Германии были приняты нюрнбергские законы и начались разговоры об «искоренении евреев из немецкой действительности», а один немецкий медицинский журнал даже опубликовал статью, в которой говорилось, что «евреев можно с полным правом уподобить туберкулезным палочкам, поскольку они тоже представляют собой хроническую инфекцию».
Как раз в это время в самом разгаре была Пятая алия[34], однако арабам не нравилось, что в Палестину течет нескончаемый поток иммигрантов («Если там у них горит дом, — говорили они, — то почему они бегут в наш двор?»), и они подняли так называемое «великое восстание», ставшее первой главой многолетней войны между арабами и евреями, которая продолжается по сей день.
Ицхак Садэ прибыл в Иерусалим, чтобы создать боевую организацию нового типа, и в лице Йоси и его товарищей он нашел именно тех бойцов, которых искал.