Экспансия — страница 26 из 60

Стук копыт по ночному Славграду. В полном безлюдье. Вот и окраина города. Дорога пошла полем. Кончилось и оно. Холмы… Свернули в рощу. Через версту выехали на поляну, где была сложена высокая гора дров. Ратибор спрыгнул со скорбной телеги, вновь поднял на руки оба тела. Медленно поднялся на самый верх поленницы, уложил их на последнее ложе из стеблей маиса. Поправил запрокинувшуюся набок голову невенчанной жены. Устроил поудобней младенца под её боком… Хорошие дрова. Сухие. Хоть здесь проявили жалость… А это что? Огонь жрецов? Видимо, хотят, чтобы и следа не осталось от этой порчи… Что же, вовремя, как говорится. И – кстати.

Никто из витязей ничего не успел понять, как вдруг сверху слетела нашейная княжья гривна и раздался громовой голос:

– Брату моему, Добрыне, князем быть отныне!

Звук разбившегося глиняного кувшина, в котором хранилась огненная смесь… Мгновенно вспыхнувшее пламя, взметнувшееся до небес… И – ни звука из яростно пылающего огня. Ратибор сам приговорил себя к смерти. Сам и исполнил приговор.

* * *

К сидящей на цепи Виолетте подступило четверо рабынь. Итальянка подняла голову и сжалась в комок – в глазах девушек горела ненависть. Они разом подняли руки и стянули с голов свои бурнусы, в которые были закутаны, – на их головах не было волос… О, Боже! Значит, они… Матерь Божья. Спаси и помилуй…

– Колодки!

Из-за их спин вышел плотный широкоплечий мужчина, и девушка не успела опомниться, как её руки оказались в тяжеленном деревянном квадрате. Настоящие позорные оковы. Деревянная пластина с тремя отверстиями. Два для запястий, одно для шеи. Иногда такую делают из железа, но редко. Оно дорого. Чаще просто берут дерево самой большой толщины, которое только могут… Теперь у неё нет возможности сопротивляться, и сейчас рабыни отыграются на ней… Чья-то рука рванула её за волосы. Тихий хруст рассекаемых прядей и… Её роскошные локоны, которыми она гордилась, упали прямо перед ней на грязное дерево оков. Потом раздался смех – они смеялись. Забывшись, Виолетта рванулась, но боль напомнила ей о смене статуса.

– Вытащите её наружу и посадите у ворот. Пусть каждый проходящий мимо смотрит на эту рабыню.

Наружу?! Лучше бы она умерла!

А солнце всё припекает. Как мучительно болит голова… Горит нежная кожа, которая уже не скрыта волосами…

– Дар, она так умрёт.

– Хм… Рановато. Хотя… Ты прав, Алекс. Не стоит больше. Пусть её уведут вниз. А то действительно помрёт раньше времени.

– Однако ты не знаешь жалости.

– К женщинам?

– Да.

– А разве она – женщина?

– Ведьма?!

– Она лишь имеет образ женщины. А внутри неё лишь зло, Алекс… Вспомни, что она сделала тогда с теми рабынями…

А что она сделала? Не может вспомнить… Хотя… Да. Помнится, раз на рынке ей удалось перекупить двоих у какого-то рыцаря. Смогла уговорить продавца уступить их ей, а не тому безвестному, хоть он и давал на пару монет больше. Но продавец испугался её брата. И разозлившись, что ей кто-то посмел перечить, она велела обрить обеих рабынь, а потом прогнала их голыми через весь город. И с той поры она всегда приказывала брить наголо всех женщин, которые жили в её поместьях… Теперь её побрили… И… Значит, ей тоже предстоит ещё больший позор, когда её прекрасное тело увидят все и будут пускать слюни, глядя на неё без одежды? И даже не прикрыться руками, потому что на ней будут колодки… Боже! Благодарю тебя за твою милосердную темноту, укрывающую мой позор.

Дар взглянул на распластавшееся на песке бесчувственное тело, толкнул ногой, но та не шевелилась. Присел, дотронулся до жилки на виске – она билась еле-еле. Значит, не прикидывается, а действительно упала в обморок… Обернулся к стоящим возле ворот слугам:

– Унесите её вниз. Пусть придёт в себя.

Те подхватили тело за колодки, потащили. Ноги, волочащиеся по земле, оставляли за собой две борозды. Дар подошёл, глянул на следы, хлопнул себя по лбу:

– Как же я забыл велеть её переодеть?!

…Бывшая баронесса пришла в себя в подвале, где раньше сидели рабы. Перед ней стояла миска с похлёбкой из гнилого гороха, черепок с водой. Колодки, слава Господу, с неё сняли. Зато теперь на шее красовался широкий железный ошейник, цепь от которого была вделана в стену. И – тонкий рваный кусок грубой ткани, чтобы постелить на землю. Роскошное платье, которое было на ней ранее, исчезло, вместо него на нежном теле оказалось грубое рубище из мешковины, всё в заплатах. Жутко болела голова. Дотронулась до неё, вскрикнула от боли – кожа вздулась пузырями, из которых торчали клочки неровно остриженных волос. И девушка разрыдалась. Ещё утром она была одной из самых красивых женщин Святого города, знатной, богатой, благородной. А теперь – последняя рабыня, да ещё такая, которая вызвала неудовольствие у своего нового хозяина, что сулит ей… От того, что представилось, Виолетте стало совсем плохо. Так и не смогла заставить себя проглотить гнусную похлёбку, просто заползла на подстилку, подтянула под себя ноги, чтобы согреться. Ночью сильно похолодало, а мешковина практически не грела. Зато стало легче голове. Но всё равно она почти не сомкнула глаз, потому что каждое движение во сне вызывало жуткую боль – пузыри на обожжённой коже лопались, текла водянистая жидкость, зато прохладный воздух касался обнажённой воспалившейся раны, на мгновение облегчая боль, а потом она снова наступала… Боль! Боль!!!

– Господин, с новой рабыней совсем плохо!

Встревоженный надсмотрщик просунул голову в трапезную, где завтракал фон Блитц.

– Что такое?

Слав оторвался от тарелки с кашей и сурово взглянул на того. Мужчина задрожал, но нашёл в себе храбрости ответить:

– Она лежит без сознания, а её голова… Лучше вам посмотреть.

– Хорошо.

Парень поднялся из-за стола, с сожалением взглянув на кашу из риса. Нравилась она ему. Ну ладно. Пойдём глянем… Спустился по ступенькам, подошёл к распростёртому на глинобитном полу телу в рубище, надсмотрщик посветил факелом, и слав едва не присвистнул от увиденного: голова девушки с неровно торчащими клочками волос безобразно распухла, кожа во многих местах была сорвана, и из ран сочилась дурно пахнущая сукровица и водянистая жидкость.

– Не страшно. Пусть чуть отлежится – немного ей осталось…

Два дня её никто не трогал, и бывшая баронесса немного пришла в себя. А на третий её вывели на улицу, но, по-видимому, из милосердия, дали бурнус, накрыть голову… Она тащилась за большим чёрным конём, изредка помахивающим на удивление длинным хвостом. Когда она замедляла ход, то верёвка, привязанная к седлу, натягивалась, заставляя её поторапливаться. И – толпы людей на улицах, тыкающих в неё пальцами, смеющихся над новым одеянием баронессы и жалким видом… Что это? Позорный столб? Не может быть! За что?.. Её привязали к торчащему из земли толстому столбу, с треском разорвали жалкое рубище, и первый же удар вымоченного в соли хлыста распорол нежную кожу до крови. Ещё удар, и ещё… Она уже не кричала, лишь струйка слюны стекала из полуоткрытого рта. Глаза закатились. Палачи приблизились, проверили пульс, потом старший из них молча кивнул. Дар развернул коня:

– Поехали.

Фон Гейер со страхом взглянул на слава:

– Всё?

– Готова.

Некоторое время проехали молча, потом тамплиер не выдержал:

– Жестоки вы… славы…

– Мы?! Я казнил всего лишь любительницу истязаний, издевательств над безответными рабами. А ведь они тоже люди.

– Но Виолетта де Висконти была благородной дамой!

– Благородство даётся не за рождение, а достаётся лишь тому, кто его действительно достоин! Она же – мразь! И ничего другого их род не заслуживал, Алекс.

– Но…

– Я всё сказал. – Как отрезал.

Храмовник замолчал – когда слав был в таком состоянии, говорить с ним было бесполезно. Да и зачем? Рыцарь сам прекрасно всё знал и о прекрасной баронессе, и о её делах и страшных увлечениях. Если бы не влиятельный брат, давно кто-нибудь возвёл бы красотку на костёр за некоторые дела. А до слава её друзьям и родственникам не дотянуться. Пусть лучше молят Господа, чтобы он не добрался до них.

А вечером Дар напился вдрызг. До икоты. Самым дешёвым элем.

– И знаешь, о чём я только что пожалел, Алекс?

– О чём же, друг мой?

– Надо было отдать её на потеху рабам сначала, прежде чем запороть.

– А почему не сам?

Дар взглянул на рыцаря с таким брезгливым изумлением, что тому стало не по себе – неужели славы не считают их людьми? Тогда не впустил ли он демона в их старый мир, который уничтожит привычный порядок? Фон Гейер не знал, куда девать страшные подозрения, кому их высказать. Впрочем, спустя мгновение парень вновь стал таким же, как и прежде, весёлым и спокойным. Опять налил кружку эля, залпом выпил, пробормотал:

– Я спать. Утром в дорогу.

Поднялся и преувеличенно твёрдой походкой вышел из трапезной.

…Заскрипели протяжно, с надрывом, снасти, вздулись паруса. Закричали, засуетились матросы – когг «Святой Анжелий» отчаливал от пирса Яффы. Дар стоял на носу неуклюжего судна, прищурив глаза, всматривался в остающийся за кормой грязный многоголосый город, спускающийся к морю. Душно здесь. Не в смысле погоды. В Пустыне смерти, что на Выжженной земле, куда жарче. Душе тяжко. Давит её. Душит длань безжалостная Трёхглавого Бога. Нет воли душе славянской. Здесь исконные вотчины чёрного Бога, Проклятого истинными. Чем дальше отсюда, тем легче становится. Эх, скорей бы Поющие острова, где застава державы построена, где свои вольные люди, где дышится легко и привольно и Храм Перуна стоит преградой дыханию Зла… Неуклюже маневрируя, распугивая лодки мелких торговцев и рыбаков, грузный корабль двинулся к выходу из бухты. Заполоскались на мачтах длинные вымпелы, запищали от натуги реи и паруса.

Вновь появился фон Гейер:

– Что, грустно прощаться?

– Да как сказать? Скорее, нетерпение. Поскорей бы домой… А у тебя есть дом?

Храмовник грустно улыбнулся:

– Как тебе сказать? Сколько помню себя – всегда был воином. Вначале сражался один, потом примкнул к братьям. В одиночку гораздо труднее выжить, чем всем вместе. Я родился далеко на севере, в Свеонии. Земли у нас скудные, их мало. Отправился искать счастья в Европу, да там и остался. Дрался то за одних, то за других… Когда ранили, одумался. Понял, что долго не протяну. Стал искать, к кому пристроиться. Увы, нас, безземельных рыцарей, слишком много. А вот поместий и наделов слишком мало. И я отправился в Святую землю. Здесь братья пригласили меня к себе. Послушничество, потом постриг, ну а дальше ты знаешь… друг.