Экспансия I — страница 96 из 118

му. Она убеждала себя, что все это выдумка, она на работе, никаких сантиментов, это мешает делу, расслабляет, дает простор для иллюзий, она говорила себе, что все происходящее — актерское «приспособление», просто надо придумать себе эту умиротворенность, чтобы сподручнее было делать то дело, которое ей поручено, но чем дальше, тем явственнее она понимала, что ощущение, родившееся в ней, не есть приспособление для более точного исполнения той роли, которая была для нее написана, но самое истинное чувство, ранее ей незнакомое.

Во время первой встречи с Кемпом она сказала:

— Надо бы поскорее все завершить… Боюсь, мне будет довольно сложно работать в будущем…

— Увлеклись? — спросил он, стоя к ней вполоборота и разглядывая полотно Мурильо. — Хороший мужчина?

— Да не в этом дело, — ответила она раздраженно. — Он очень открытый человек… Верит мне… И в нем нет гадости…

— Поступайте, как знаете, — ответил Кемп. — У нас к нему тоже нет отвращения. Просто следует понять, чем он живет дома. Это не есть нечестность. В конечном счете можете подсказать ему что-то, мягко подействовать на него… Вы никогда не поступите по отношению к нему бесчестно. Наоборот, вполне вероятно, что понадобитесь ему в сложной ситуации… Если он действительно намерен жениться на вас, не отказывайтесь, не надо… А вообще-то поступайте так, как вам велит совесть. Я не смею вас неволить, упаси бог.

Точно просчитав мужчину Роумэна, именно Кемп предложил Кристине настоять на поездке в Севилью; это проверка, заметил он, и для вас и для него; ничто так не выявляется, как чувство, — особенно во время короткой разлуки. Поймете, что он вам действительно дорог — очень хорошо, мы расстанемся, начнете строить свою жизнь; ощутите в нем холодность, что ж, продолжим наше дело, вам не будет так трудно, как сейчас, все понимаю…

Говоря так, Кемп, однако, думал совершенно о другом: более всего привязывает мужчину, а особенно такого, как Роумэн, самостоятельность женщины: раз поездка в Севилью задумана — она должна осуществиться. Не для Кристы, а именно для Роумэна и была задумана поездка в Севилью; внезапная увлеченность женщины Роумэном оказалась для него неожиданной; все-таки женщины загадочные существа: увлечься таким человеком? Чудовищный характер, никакого шарма, груб, бестактен, совершенно беспомощен в кровати…

Слушая тогда Кемпа, она вспоминала Ганса, то утро, когда он, лежа в кровати, гладил ее по мокрой щеке и тихо говорил, как рвется его сердце за родителей «белобрысика» (она тогда еще не красилась, волосы были, как копна соломы), успокаивал ее, нежно шептал на ухо какие-то ласковые слова, слушая которые Криста расслаблялась, будущее не казалось ей таким ужасным, каким виделось с тех пор, как случилась трагедия с родителями.

А потом Ганс попросил помочь ему в его борьбе за несчастных стариков — «ты должна познакомиться с тем, кто по-настоящему виноват в их аресте; это сдвинет дело с мертвой точки; мне будет легче говорить с теми офицерами, от которых зависит их судьба». Она, конечно же, согласилась; он устроил ей встречу с доцентом университета Олафом Ли; гестапо подозревало его в связях с англичанами, надо было подвести к нему своего осведомителя; Ли был человеком осторожным, знакомств чурался; все те, кто его окружал ранее, были преданы ему и разделяли общее для норвежцев чувство глухой ненависти к оккупантам. Криста ему понравилась, тем более он знал ее отца и преклонялся перед талантом профессора; через две недели она сказала Гансу, что не может больше, «он хочет, чтобы я легла с ним в кровать». Ганс тогда долго молчал, потом принес вино и начал пить, наливая и ей одну рюмку за другой; под утро он сказал — в кровати уже, кончив истязать ее: «Я прощу тебе эту жертву… Если это поможет вернуть папу и маму, я прощу тебе все, белобрысик»… Когда она вернулась к нему через два дня от Олафа Ли, он всю ночь выспрашивал ее, как ей было с другим, любил ее исступленно, а потом исчез, не попрощавшись. Той же ночью к ней постучался незнакомый мужчина, говоривший по-норвежски с акцентом, сказал, что нужно срочно собраться и уехать отсюда, потому что Ли схвачен во время радиосеанса с Лондоном и его друзья считают ее виновной в провале, возможна месть, надо поменять квартиру, «мы не бросаем в беде наших друзей, особенно таких нежных и умных девушек, как вы». Он-то, этот Густав Гаузнер, и стал ее руководителем, он-то и устроил ей свидание с мамой, которую перевели из гестапо в госпиталь; отца обещали отпустить вскорости, после того как она закончит новую работу

Она никогда не могла забыть, какая брезгливость к себе самой овладела тогда ею; она увидела себя со стороны, словно свое отражение в зеркале, в самые ее хорошие часы, когда она нравилась себе — особенно утром в воскресенье, можно поваляться в кровати, зная, что скоро будет кофе и все соберутся за столом, и папа будет рассказывать поразительные истории про свои числа, а мама сделает прекрасные хрустящие тостики на маргарине, и будет тихо и так надежно, как нигде, только в воскресное утро бывало ей так спокойно за столом с папой и мамочкой.

Она видела не себя даже, а какую-то женщину, невероятно, до ужаса на нее похожую; женщина стояла возле зеркала в легкой пижамке, красно-голубые цветочки по белому, и все в ее лице было прежним — веснушки, вздернутый нос, ямочка на подбородке, но это же не я, думала она тогда, я не могу быть ею, этой гадкой подстилкой.

А почему? — услыхала она тогда чей-то тихий вопрос.

Потому что, ответила она, никто не видел, как я ревела в ванной, когда выходила от этого несчастного Ли, как я просила у бога прощения за то, что свершаю, как я перечитывала Библию, только бы найти оправдание себе, и я находила это оправдание, ибо заповедь гласила, что отца и мать надо возлюбить превыше всего, а если есть любовь, тогда можно пойти на все, только бы спасти тех, кто дал тебе жизнь, а сейчас подвержен муке.

Нет, возразил ей голос, совсем не похожий на ее собственный, это не оправдание. Ты должна была торговаться, как женщина на базаре, ты обязана была сказать: «Как только мамочка и папа придут домой, я выполню все, что я должна для вас выполнить, но я отдам свою честь лишь тогда, когда жизнь тех, кого я люблю, будет спасена».

Она тогда пошла в церковь, провела там целый день, вымаливая себе прощение, уговаривала себя, что прощение отпущено ей, но в самой сокровенной части своей души не верила этому, и то, что она не верила себе самой, было самым ужасным, просто невыносимым. Она вернулась домой и приняла двадцать таблеток снотворного и засыпала, чувствуя какое-то счастливое успокоение, особенно когда написала: «Папочка и мамочка, я мечтаю, чтобы мы там увиделись, но я сделала все, чтобы вы туда пришли как можно позже».

Но первым, кого она увидала, был Гаузнер, склонившийся над нею в больничной палате, — с черными кругами под глазами, заросший щетиной, сильно постаревший. Он тогда погладил ее по щеке, вздохнул и сказал: «Никому из нас не дано уйти от своей судьбы, девочка; смертью, как и жизнью, распоряжаемся не мы, а наш рок, и поступать можно только так, как велит судьба; ее нельзя обмануть».

— Плохо себя чувствуете? — спросил Блас. — Устали с дороги?

— Нет-нет, — ответила Криста. — Просто я думаю, о чем бы вас попросить… Мне очень многое рассказали о Севилье, я должна посмотреть фабрику, где работала Кармен, католическую академию, она вроде бы связана с экспедицией Колумба, арабские улочки, архитектуру семнадцатого века, особенно в старом городе, библиотеку и еще десяток мест, я даже забыла их названия…

— Напомним, — ответил Блас. — С чего бы хотели начать?

— Мне все равно. Вы же мой гид.

— Я бы начал с того, с чего хотят начать все мужчины, — усмехнулся он и поднял бокал. — За ваш приезд в Севилью.

— Спасибо, — ответила она и сделала маленький глоток тяжелого, черно-красного вина.

— Специального интереса у вас нет?

Криста не поняла, удивилась:

— То есть?

— Ну, какие-нибудь фирмы, занятные люди, университет…

— Нет-нет, меня это совершенно не интересует.

— Как устроились?

— Вполне сносно.

— В отеле?

— Да.

— Как называется?

— «Мадрид».

— Это сарай, а не отель. Лучше вам переселиться в ателье моего друга Витторио. Он сейчас пишет в Малаге, прекрасная мансарда, есть телефон, старый район, там вам будет приятнее.

— Нет-нет, спасибо. Я уже сказала в Мадриде, где поселилась. Туда могут звонить.

— Нет ничего проще оставить портье ваш новый номер, — заметил Блас. — Впрочем, как знаете. Дело гида — предлагать, возможность гостей — отказываться от предложений…

— Когда мы должны быть в «Лас пачолас»?

— Это зависит от вас.

— Нет, это зависит от начала концерта, который там дают фламенко.

— О, это будет ночью.

— Тогда у меня есть время принять душ?

— Конечно.

— Я могу не переодеваться?

Он посмотрел на нее, ничего не ответил, пожал плечами — они у него были крепкие, налитые, но все равно в них угадывалась женственность, слишком покатые; у Пола они сухие и квадратные, словно рубленные топором, и глаза у него очень холодные, хотя жгуче-черные; они у него теплеют только перед сном, а еще, когда он смотрит на меня ранним утром… А у этого глаза тают, как топленое масло. И ладони, наверное, потные.

— Едем? — спросил Блас. — Или хотите еще вина?

— Лучше потом.

— Как знаете, — ответил Блас, положил на серый мрамор столика купюру, крикнул старику, стоявшему за баром, чтобы сдачу он оставил себе, и, пропустив Кристу перед собой, вышел на улицу.

— А у вас жарко, — сказала она. — Странно, ноябрь — и такая жара.

— Это задул ветер из Африки. Очень опасный ветер.

— Почему?

— В Вене его называют «фен»… Если муж убивает жену в пору, когда дует фен, ему смягчают наказание. Шоферов, совершивших катастрофу, вообще освобождают от наказания. Этот ветер очень действует на психику… Наши женщины сразу же беременеют в пору фена, он будит желания…