— Сколько туда миль?
— Около двухсот, я думаю... Но там охота — так себе... Рыбалка, правда, хорошая, какие-то особые рыбины, их тут называют «дора»... А еще есть «субуби», тоже, скажу я вам, объедение...
— А вдоль по Паране нет курандейро?
— Есть, но не те... Настоящие, которые говорят на своем языке или лопочут по-португальски, живут только на границе с Бразилией. Наши, здешние индейцы здорово окатоличились... Кроме, понятно, диких аче... Не до колдунов им, я же говорю, их отстреливают на кожаные сумочки, очень элегантно: «У меня сумочка из молодой индианочки».
— Бросьте вы к черту, Шиббл, не надо так шутить...
— Да я не шучу... Увижу в чащобе сельвы аче — грохну, освежую, продам вам свежую индейскую кожу, возьму недорого, полста всего лишь...
— Шиббл, зачем вы хотите казаться хуже, чем есть?
— Откуда вы знаете, какой я есть? — тот пожал плечами и полез в подсумок за бутылкой; пил он из горлышка, помногу, отвратительно рыгал, каждый раз произнося при этом невнятное «пардон». — Если б вы знали, каков я на самом деле, вы бы вряд ли пошли со мной в сельву, мистер.
Штирлиц улыбнулся:
— Ну, в таком случае, если бы вы все знали про меня, тоже бы не порадовались.
— А может, я знаю?
— Хм, такого ответа я, честно говоря, не ждал.
— Так что, действительно хотите к курандейро?
— Да.
— Погадать?
— Нет, я в это не очень-то верю.
— Зря. Но про двадцать баков я вполне серьезно.
— А что вы так торгуетесь? Вы же знаете, что деньги у меня есть, здесь сельва, никто следов не найдет, шлепнете — и дело с концом.
— Вы мне сразу показались симпатичным, — заметил Шиббл. — Хорошо думаете, с перспективой.
«Сейчас самое время спрашивать, — подумал Штирлиц. — Его можно оттолкнуть вопросами к той стене, опершись о которую придется отвечать правду. Меру приближения к ней я почувствую, при известных коррективах даже версия правды оказывается настоящей правдой; во всяком случае, мне надо понять, как себя вести, парень далеко не простой; когда идешь по нехоженой тропе в сельве, необходимо знать о проводнике чуть больше того, что знаю я, а я знаю лишь то, что его зовут Шибблом».
— Откуда вы родом? — спросил Штирлиц атакующе, таким тоном, который предполагал однозначный ответ.
— А какое ваше дело? — Шиббл снова достал бутылку из подсумка. — Ваше-то дело какое?
«Он англичанин, — подумал Штирлиц. — Слава богу, хоть в этом я убедился. Немец поддался бы моему тону, назвал свой родной город или деревню; хотя — зависит от интеллекта. Бедный шофер Ганс, которого так любил Мюллер и так щедро отдал мне, чтобы парень следил за мной, и так спокойно приказал выпустить в него обойму из «парабеллума», на вопрос о том, где живет, начал описывать мельницу своего отца на развилке дорог возле Бранденбурга. Очень, кстати, поэтично описывал: и белые балки каркаса, на которых держался дом, и герань на подоконниках, помнил даже, на каком окне какого цвета, — ни в ком нет такой доверчивой поэтики, как в крестьянах, оторванных от земли. Парадоксально, но именно они хранят исступленную верность человеку, который оторвал их от деревенского дома и привел в каменный порядок города; действительно, этот Ганс был предан Мюллеру всецело, без какого-то внутреннего резерва, присущего осторожному — в привязанностях — горожанину».
— Вы женаты?
— Опять-таки не ваше дело.
«Вот что значит островное воспитание, — подумал Штирлиц. — Он отвечает только на такие вопросы, которые ему интересны или в чем-то выгодны; все остальное — его собственность, табу для посторонних».
— Разговорчивый вы парень, — заметил Штирлиц.
— А чего болтать-то? Каждый ответ — оружие, которое можно обратить против ответившего. Вы-то сами женаты?
— Гражданским браком.
— А где родились?
— В Берне.
— В Германии, значит?
— Да разве Берн в Германии? Всегда был в Бельгии, — усмехнулся Штирлиц.
— Нет, и не в Бельгии, я знаю французский, у вас нет акцента, французы поют, когда говорят по-английски. Кто вы по профессии?
— Филолог.
— Значит, преподаватель?
— Филолог может быть и писателем, и журналистом, и переводчиком...
— Ну, а вы кто?
— Я же сказал — филолог. Вас интересует не образование, а профессия? Извольте — занимаюсь бизнесом, телефон, телеграф, средства связи.
— ИТТ? — неожиданно для Штирлица спросил Шиббл.
Подумав мгновение, Штирлиц, тем не менее, ответил:
— Именно.
— Ваши ребята здесь лихо работают. Их должны вот-вот национализировать. Перон — крутой парень, а все равно роют землю копытами... Даже Игуасу связали с Европой, я раз в два месяца звоню домой, в Лондон... Я родился в Лондоне, там у меня мама...
— Я ценю ваше доверие, — сказал Штирлиц. — И обещаю никогда не оборачивать этот ответ против вас, как вы того боялись.
— Я боялся? — Шиббл обернулся, и по его скуластому, небритому лицу пробежала какая-то странная улыбка. — Я боялся только одного человека в жизни — отца. С тех пор, как он умер, я никого не боюсь. К сожалению.
— Почему «к сожалению»?
— Потому что человек не вправе жить без страха, мистер. Страх — это путь к дисциплине, а она, в свою очередь, гарантирует людей от всемирного хаоса. Я поддерживал сэра Освальда Мосли, к вашему сведению. Надеялся, что он наведет порядок на острове. Очень надеялся. Но или англичане его не приняли, или, может, он не смог донести до них свою идею вразумительно. Вот я и уехал сюда из нашего бардака и рад этому безмерно. Людьми я брезгую, а сельвы побаиваюсь, поэтому, наверное, и не спился: пьяные здесь погибают, тут можно жить только трезвому; смерть в сельве — очень страшная штука, мистер, воочию понимаешь, что такое безысходность... Знаете, что это такое?
— Догадываюсь, — ответил Штирлиц; тропа шла сквозь бескрайнюю, влажно-знойную, затаенную сельву; тишина подчеркивалась истошными криками попугаев в чащобе и смешливым пением кенарей.
— Нет, догадываться об этом нельзя. Вы же не Мэй, который фантазировал про индейцев, вы нормальный... Я чуть было не погиб здесь, заблудился, семь дней шел по реке, а уперся в пересохший ключ... Вот тогда я понял, что это такое — безнадежность. Я кричал все время, плакал и кричал... Унизительно это, да еще с моей-то мордой...
— А как выбрались?
— Индейца встретил... Он вывел меня... Вы думаете, я сейчас пью виски? Это чай, мистер, можете попробовать, если не верите...
— Я верю.
— Мы сегодня заночуем у этого индейца, его зовут Джонни... Это я дал ему такое имя, оно ему нравится, вообще-то он... Квыбырахи. Это значит «человек, в котором есть нечто от птицы». Красивое имя, да?
— Очень.
— Его жену зовут Канксерихи... Красивая... Вообще-то она своих хорошо врачует и предсказывает хорошо, про дождь или там грозу за два дня предупреждает... Это уникальные индейцы... Они помесь гуарани с аче-гуаяки, которых отстреливают... Они перебрались сюда из Парагвая, там их отлавливают сетями и продают в дома белых, здесь этого нет, поспокойнее... Может, ее попросить заняться вами? Тридцать баков на стол — уговорю...
— Ей-то хоть десять дадите?
— С ума сошли. Они не знают, что делать с этими бумажками... Подарю пару пуговиц, очень ценят пуговицы с униформы, гильзу дам. С каждым человеком надо жить по его закону, а не по твоему.
— За что вас судили, Шиббл?
Тот резко обернулся:
— А вам какое дело?
«Оп, птичка, — подумал Штирлиц, — вот я тебя и прихлопнул; когда слышишь, что «с человеком надо жить по его закону», считай, что тебе открылась правда; воистину, не поступок нас выдает и не взгляд, а слово...»
— Ровным счетом никакого, — усмехнулся Штирлиц. — Просто интересуюсь.
— Почему вы решили, что я был под судом?
— Я знаю об этом.
Шиббл остановил коня, медленно оглянулся, ловко бросил в рот маленькую трубку-носогрейку:
— Шпик?
— Вы меня не интересуете как личность, Шиббл. Меня волнуют ваши деловые качества. Мне очень не хочется повторять ваш эксперимент с безнадежным плутанием в сельве — всего лишь... Далеко еще до «человека, в котором есть нечто от духа птицы»? Я был бы чрезвычайно признателен вам, уговори вы его подругу... Вы сказали, ее зовут Канксерихи?
— Шпик, — убежденно повторил Шиббл. — Такое имя может запомнить только шпик.
Штирлиц показал глазами на тоненькую струйку дыма, поднимавшуюся из чащи:
— Пожар?
— Здесь влажно, пожары редки... Это поселок, — Шиббл повернул коня, резко отодвинув рукой листву пальмы; звук получился такой, словно перетаскивали тонкое кровельное железо. За этой кряжистой пальмой, невидная с тропы, шла едва приметная дорожка, прорубленная между кустарниками; по ней они вскоре добрались до индейского становища — десяти хижин под конусообразными соломенными крышами на берегу ручья; на вытоптанной площадке, вокруг которой стояли хижины, горел костер, пахло жареным мясом и паленой шерстью.
...Вождь Квыбырахи, названный Шибблом привычным «Джонни», оказался высоким, очень сильным мужчиной в широкой набедренной повязке и в некоем подобии шапки из птичьих перьев; на щеках были вытатуированы продольные стрелы, а на лбу — таинственный символ разума: голова индейца с зажмуренными глазами на фоне восходящего солнца.
Он поздоровался с Шибблом достойно, неторопливо, оценивающе, потом кивнул, и крепкие юноши племени бросились к коням путников, чтобы распрячь их, сразу же угадав еле приметный жест вождя.
— Это мой друг, — Шиббл кивнул на Штирлица. — Богатый охотник.
Квыбырахи ограничился сдержанным полупоклоном, руки Штирлицу не протянул, повернулся и неторопливо, ощущая свое величие, направился в хижину из пожелтевших листьев лиан.
Шиббл подтолкнул Штирлица вперед, усмехнулся:
— Только говорите медленно, он слаб в испанском... Подбирайте слова попроще. И сразу же объясните, что вам не нужен его проводник, ищете целителя, прокомплиментируйте его жене, скажите, что все белые знают ее имя и восторгаются ее волшебством.