положили множество, а Гитлер оттуда вовремя уехал... Ну, а здесь стали говорить, что, мол, это дело затеял Отто Штрассер, а я ж с ним дружил, он фотографию мне подарил с надписью... А, вспомнил, есть тут один сукин сын, Анцель... Хотя нет, он не наш, он монархист... Вас же интересуют наши... Меня исключили, а я все равно больше наш, чем все здешние сеньоры... Погодите, вспомнил, у Зитауэра брата арестовали за грабеж... Яблоко от яблони недалеко падает...
— Это какой Зитауэр? Эрнст? Девятьсот третьего года рождения?
— Да нет, это как раз его брат, он молодой, а самому-то под шестьдесят, с завода самолетов, знаете?
— В каком году арестовали его брата? Как зовут? Где судили? — Штирлиц знал, как говорить с ветеранами; пусть он исключен, все равно коричневый, «идеалист», такие никогда не прозреют, плюнь в глаза, все равно скажут, что божья роса: «Если бы фюрер послушал нас, все было бы прекрасно»; а ведь из рабочих, что за ужасная притягательность сокрыта в идее национальной исключительности, почему, когда это состоялось?!
— Арестовали его, значит, в сорок втором... Только он не Эрнст, а Пабло, он здешнее имя взял — растворился... Судили его в Санта-Фе, поэтому сюда не дошло, а Зитауэр никому не сказал, его бы за это с работы вытурили, такое не прощают... Братец-то его из тюрьмы бежал, да снова схватили...
— Кто вам сказал об этом?
— Так моя дочь за здешнего вышла, а он секретарем в суде работал, все подробности знает...
— Почему вы убеждены, что Зитауэр не поставил об этом в известность наших?
— Хорошую жизнь любит... Я его на этом...
— Ну, давайте, давайте, договаривайте! Вы же на этом его взяли, когда решили открыть пивную?
Вайц покачал головой и, как-то странно усмехнувшись, спросил:
— Он уже признался?
Через три дня Зитауэр передал Штирлицу имена коллег, которые приезжали из Европы в начале ноября этого года. Они — доверительно — представляли бывшие корпорации «Мессершмитт», «Дорнье», «Опель» и «Клекнер». Гиганты поверженного рейха еще не функционировали, однако их золото — основа основ любого дела — хранилось в швейцарских банках. Подставные лица уже мягко обсуждали вопрос о получении лицензий от американских и британских оккупационных властей на развертывание производства.
Таким образом, первым зарубежным вояжем людей, создавших военную экономику Гитлера, оказался полет в Аргентину и встречи с профессором Танком и его ближайшими коллегами.
— О чем они говорили, я не знаю, — потухшим голосом, словно заученное, отвечал Зитауэр. — Если вы обещаете помочь мне с братом, который попал как кур в ощип, я выясню все, что вас интересует. Пока же я открыл вам то, что мог, не взыщите.
— Скажите-ка мне, какова подлинная фамилия инженера Хуана-Альфрида Лопеса? — спросил Штирлиц. — Он работает у вас, живет на калле Санта Анна...
— Он только что сюда прибыл, кажется, из Европы, точно не знаю... Профессор Танк однажды назвал его «герр Виккерс», но это было только один раз...
«Роумэн зацепил звено, — удовлетворенно подумал Штирлиц, — его жена славно поработала в Лиссабоне, еще бы — «герр Виккерс» — это Кемп, вот куда он залетел, голубь долгожданный, вот кто такой «Лопес», не зря я начал работу с флангов, хорош бы я был, явись к нему на улицу Санта Анна: „Здрасьте, я ваша тетя!“»
В тот же день Штирлиц отправил письмо Роумэну — по заранее обговоренному адресу. Тайнописью сообщил обо всем, что ему удалось сделать; запрашивал информацию, которую Роумэн получил в Европе. Купив «лейку» (сто семь долларов) и высокочувствительную пленку, сделал на улице нужные фотографии; качество получилось вполне пристойное. Вложил в письмо фотографии трех людей с надписями: «от любящего дяди» (это был Рольф Ритнер, палач из университета), «дружески, на память» («банкир» Нибель), «от верного тебе брата» (профессор Гунман).
...Изо всех предъявленных к опознанию портретов Лангер ткнул пальцем в Нибеля:
— Он приезжает за деньгами...
Роумэн (Нью-Йорк, декабрь сорок шестого)
Роумэн брился неторопливо, оценивающе, с какой-то особой тщательностью; перед трудным разговором он простаивал в ванной минут по десять; звук скрипящего по коже лезвия действовал на него успокаивающе. Он рассматривал свое изображение в зеркале так, словно перед ним был совершенно незнакомый человек; поглаживал новые морщины, появившиеся за последний месяц, осунулся; лицо, тем не менее, продолжало оставаться округлым.
— Конопушка! — крикнул он, не оборачиваясь. — Ты не находишь, что я несколько оплыл?
Криста готовила завтрак (они остановились в пансионате, где была предусмотрена кухонька с электроплитой и маленьким, но очень вместительным холодильником), откликнулась сразу же, словно бы постоянно ждала его вопроса:
— Ты прекрасно выглядишь.
— Это тебе кажется. Я действительно оплыл.
— Давай проверим почки.
— Они функционируют отменно.
— Может быть, камни?
— Это сердце. Когда я волнуюсь перед делом, у меня молотит сердце и отекают глаза. С моей-то бабьей рожей...
— Если ты еще раз посмеешь так сказать о своем лице, я уйду от тебя. Я считаю, что мой муж самый красивый мужчина на земле! Пожалуйста, не разубеждай меня, это нечестно: либо я вышла за тебя замуж по расчету, либо ты женился на дуре с ужасным вкусом: только безвкусные дуры выходят за мужиков с бабьими лицами.
— Да? Ну, хорошо, — Роумэн улыбнулся своему изображению. — Пожалуйста, повторяй это почаще... Что у нас на завтрак?
— Тебе — омлет с сосиской, стакан апельсинового сока и подогретый хлебец. Мне — кефир.
— Ты и так худая.
— Я не «и так худая», а потому худая, что утром пью кефир, днем ем вареное яйцо; это позволяет мне пировать с тобою вечером, проклиная себя за это утром. С завтрашнего дня сяду на голодную диету, я вычитала про это новшество в «Балтимор сан».
— Когда меня морили голодом в камере у наци, на третий день ноги и руки сделались совершенно ледяными... Ужасное ощущение... Пожалуйста, не садись на эту дурацкую голодную диету, прошу тебя... Ну-ка, быстро, в каком ухе звенит?
— В левом! — ответила Криста, потому что видела в полуоткрытую дверь ванной, что Роумэн стоял, прижавшись левым плечом к стене; звенит обычно в том ухе, которое ближе к стене, странно. — Угадала?
Звенело в правом ухе.
— Умница, — сказал Роумэн. — Угадала. Слушай, когда мы начнем ссориться, а? Все знающие люди говорят, что после первого месяца супружества неминуемо должна случиться ссора... По пустяку, глупая, но обязательно ссора.
— Мне тоже так говорили. Это бы случилось, не будь ты Роумэном, а я Кристой.
— Не будь я старше тебя на пятнадцать лет...
— Не будь ты умнее меня в семьсот тридцать четыре раза... Я совсем от тебя голову потеряла, когда ты до конца ломал Лангера... А особенно, когда ты сказал, чтобы он сам открыл чулан и привел Ригельта... Они ведь могли оба убежать.
— В обкаканных штанах далеко не убежишь...
Криста засмеялась:
— Сюжет для Уолта Диснея — «волки в обкаканных штанишках».
Роумэн протер лицо одеколоном и вышел в комнату:
— Ты прекрасно сказала: «в штанишках»... Очень по-детски, так маленькие девочки говорят... Я очень гордился — мне тогда было лет шесть, — когда мне начали покупать брюки, а не штаны... Давай завтракать, время. Я должен быть у моего босса секунда в секунду, он педант, и за это я его ценю.
Криста знала, что в номере говорить нельзя. Роумэн предупредил ее, что, вполне возможно, друзья поставили их жилье на запись. Про то, чтобы она упомянула имена Лангера и Ригельта, они договорились заранее, на улице, — так или иначе он будет рассказывать о них Макайру, пусть тот знает загодя, но ни одного другого имени тех, которые они узнали во время стремительной поездки по Европе — Рим, Аскона, Гамбург, Стокгольм, называть не надо; еще рано; все зависит от того, как пойдет разговор в кабинете босса, какова будет его реакция на ту информацию, которую собрали Роумэн, Спарк и Штирлиц.
Криста молча улыбнулась Роумэну, показав глазами на отдушину; он отрицательно покачал головой, кивнув на телефон.
— Знаешь, конопуша, если сегодня разговор пройдет так, как я надеюсь, и мне удастся за неделю закончить дело, мы с тобой, наконец, возьмем отпуск и отправимся на какой-нибудь маленький остров... Чтоб ни души... Сейчас стали рекламировать Сан Блас, всего час лета от Панамы, крошечные островки в океане, живут индейцы, ловят рыбу и собирают кокосовые орехи. Правда, было бы чудно?
— Я даже боюсь об этом мечтать.
— Всегда надо мечтать о самом прекрасном.
— Только мечтай без оглядки.
— Буду.
— Какой мне надеть костюм?
— Поскольку их у тебя всего два, надень первый.
Роумэн рассмеялся:
— Первый — это серый? Или синий?
— Синий. К твоей седине идет синий цвет.
— А галстук? Серый?
— Красный. Почему все американцы так любят черные костюмы и черные галстуки? Вы одеваетесь, как гробовщики.
— Не оскорбляй нацию. Я патриот.
— Разве можно считать оскорблением замечание, которое продиктовано желанием лучшего?
— Можно, — вздохнул Роумэн и поднялся из-за стола. — Омлет был прекрасен, только ты забыла его посолить, конопушка.
— Правда?! Почему же ты не сказал?
— Потому что у нас нет соли. Купи. Ладно? И потом никуда не уходи из дома, портье предупрежден. Двери запри на цепочку. Телефон, куда в случае чего звонить, ты знаешь. Ругай меня.
— Мои друзья из театра говорили иначе: «Пожелай мне счастья и удачи».
— Так это ж актеры, конопуша...
...Выслушав Роумэна, — тот рассказал дело выборочно, Штирлица не упомянув, профессора Танка тоже, — Макайр поднялся и, закинув руки за спину, начал быстро и сосредоточенно ходить по кабинету; лоб разрезала продольная морщина, вокруг глаз собрались мелкие морщинки; остановившись у окна, он тихо сказал: