– Разве вы не жаловались на тесноту? – поинтересовался Бальмис. – Теперь вам будет попросторнее.
– Это совсем неважно по сравнению с малышами, которым сейчас очень плохо. У вас ведь нет детей, так?
Бальмис, застигнутый врасплох этим вопросом, не сразу ответил.
– Есть один. – Исабель почувствовала, что затронула деликатную тему, и не стала продолжать расспросы. – Он живет в Аликанте, уже большой…
Наверное, в тот миг Бальмис почувствовал укол совести за то, что в свое время бросил жену с ребенком. Да, он осознавал свою вину, но совершил это ради высшей цели; он никогда по-настоящему и не думал про них, и в особенности, про те мучения, к которым привел его уход. Слова Исабель напомнили ему, что он был отсутствующим мужем и отсутствующим отцом. Сколько слез проливала Хосефа перед его долгими и частыми отлучками? Сколько раз сын спрашивал про него? Насколько сильно по нему скучал? Все это бесполезные вопросы, все равно ничего уже не поделаешь, сказал он себе.
– Я прекрасно понимаю вашу точку зрения, Исабель. Но мы не школа и не приют для подкидышей, мы Королевская филантропическая экспедиция и подчиняемся указам монарха.
– Да, я знаю, – сдалась Исабель.
С кормы можно было различить на горизонте очертания вершины вулкана Тейде. «Мария Пита» начинала переход через Атлантику. По ночам Исабель преследовали крики детей, которые остались на берегу, и она крепче обнимала своего сына. Бенито спал рядом на койке, снабженной кожаными ремнями, чтобы мальчик во сне не скатился вниз.
– Я с-с-скучаю… по Кандидо, – пожаловался Бенито.
Исабель понимала, что эта экспедиция, помимо физических тягот, станет еще и серьезным испытанием ее душевных сил. Она не могла вообразить то будущее, которое их ждет на той стороне безбрежного водного пространства. Исабель была женщиной, закаленной жизненными невзгодами, но ее сердце не зачерствело настолько, чтобы смириться с плачем сироты. Оказалось, что это две совершенно разные вещи – с одной стороны, в принципе знать, что в конечном итоге все подкидыши покинут экспедицию, которой будут требоваться все новые и новые дети, и, с другой, всякий раз с болью отрывать их от себя, прощаясь навеки. Расставание. Кто лучше нее мог понимать, как оно опустошает и выжигает душу покинутого человека?
Шли дни, становилось теплее по мере того, как они приближались к «черте» – так моряки называли экватор. Исабель устроила на корме швейную мастерскую, где целыми днями обрезала штаны, чинила рубашки и пришивала бретельки. Она привлекла в помощники Бенито, но однажды он пришел, обливаясь слезами. Исабель всполошилась, думая, что произошло какое-то несчастье.
– Ме… меня на-зззвали се-сеньоритой б-белошвейкой…
Это и в самом деле было трагедией. Исабель как могла утешила сына, и, успокоившись, он побежал играть с приятелями.
Бальмис, обычно сидевший у себя в каюте подальше от детского гама, внезапно услышал с кормы нестройный хор криков и ругательств; ему пришлось отложить подготовку к очередным прививкам и выйти, чтобы навести порядок. Его глазам предстала сцена яростной склоки, невообразимой для таких маленьких детей; они словно с цепи сорвались.
– Довольно! – крикнул Бальмис. – Всем молчать!
– Он поцарапал меня иголкой, сволочь! – пожаловался один из галисийцев.
Бенито стоял, покраснев от злости, с длинной швейной иглой в руке.
– Дай сюда!
– А пусть он… Пусть он не дразнится!
– Если вы немедленно не прекратите, я скажу капитану, и он вас примерно накажет!
– Меня наказывает мама.
– Нет, на корабле самый главный человек – капитан. Хочешь с ним встретиться?
Бенито сдался, и остальные начали расходиться. Никому не хотелось оказаться жертвой капитанского гнева. Без сомнения, в море сила и мужественность воспринимались более чем серьезно.
Если не считать периодических стычек, детям ничего не оставалось, как только привыкнуть к плаванию на корабле. Их не пугал ни шторм, ни резкий крен, потому что они жили в постоянном возбуждении и страхе перед неведомым. Почтительная робость, которую дети испытывали перед капитаном, служила наилучшей гарантией хорошего поведения маленьких пассажиров. Все мечтали, чтобы властитель судна их заметил и полюбил. Они стояли в очередь, чтобы Педро дель Барко дал им посмотреть в бинокль: им нравилось следить за полетом буревестников – птиц с темным оперением, размером с большого скворца, которые бесстрашно выписывали пируэты, скользя над волнами. Немалое оживление вызвал случай, когда несколько летучих рыб приземлились на палубу. Для приютских воспитанников существование рыб с крыльями лежало в области сказок. Хотя первым желанием у них было скинуть непрошеных гостей в море, в конце концов они послушались стоящих рядом матросов и рыбаков из числа команды и оставили рыб в покое. Для сирот, никогда не покидавших приют, возможность увидеть акул, дельфинов, медуз или черепах, ловить тунца или дораду с лихвой окупала частые приступы головокружения и тошноты от непрерывной килевой или бортовой качки судна. Малышам особенно доставалось. У бедняжки Томаса Мелитона прививка вызвала бурную реакцию, с сильным жаром и ознобом. Его плач не давал никому спать; он рыдал так громко, что Исабель услышала, как вахтенный лоцман воззвал к небесам:
– Я никогда не думал, что корвет в открытом море может превратиться в плавучий приют!
Самой важной заботой врачей и фельдшеров было поддержание непрерывности вакцинной цепочки. Парусное судно на океанских просторах подстерегало такое количество опасностей, что никто не знал даже приблизительно дату прибытия в порт. Поэтому существовала опасность, что, если по какой-нибудь причине плавание затянется, экспедиция останется без вакцины из-за нехватки детей.
Сальвани, хотя это и не входило в его обязанности, чтобы убить время, вызвался дежурить, как и все остальные. Ему нравилось беседовать с Исабель: она была единственной женщиной на судне, примерно его ровесницей, и к тому же он восхищался ее преданностью делу. Помимо прочего, Сальвани таким способом доказывал свою состоятельность морякам, смотревшим на него с презрением. Исабель его всерьез заинтересовала – этакая смесь няньки, воспитательницы и медсестры, матери и генеральши; мягкая и вместе с тем строгая, окруженная тайной своей прошлой жизни. Он находил ее одновременно предсказуемой и способной поразить неожиданным заключением, как в тот раз, когда она высказалась о Бальмисе:
– Он любит человечество больше, чем людей… Но тс-с, никому об этом не говорите, – промолвила она, прикладывая палец к губам.
– Не беспокойтесь, не скажу, – ответил Сальвани, с трудом подавив желание расхохотаться.
Исабель заговорщически улыбнулась. Их объединяла общая неприязнь к начальнику, к его высокомерному обращению; он даже не старался скрыть, что люди для него – лишь средство достижения цели.
А вот Сальвани действительно всей душой желал всеобщего счастья. В отличие от Бальмиса он в высшей степени уважительно обращался с подчиненными. Он беспокоился за всех, разговаривал с моряками, спрашивал их о здоровье, играл с детьми и даже вызвался давать им уроки естественных наук по вечерам, чтобы помочь Исабель побороть рутину. Однажды, когда ребят напугал гром далекой тропической грозы, он рассказал им, что гром – это брань погибшего капитана, который сбился с курса, а скрип парусов и оснастки – это жалобы корабля на слишком тяжелый груз. С самого детства в нем проявлялась поэтическая жилка.
Сальвани и Бальмиса разделяли возраст и характер, но они в одинаковой степени испытывали безоглядную страсть к медицине. Оба происходили из семей хирургов, но у Сальвани ситуация представлялась более благоприятной: его отец продолжал семейную врачебную традицию, начатую еще его прадедом по отцовской линии, а мать тоже была дочерью доктора. Сальвани появился на свет в Барселоне, но рос в Сервере, куда его родители переехали, когда ему едва исполнилось три года. В восемнадцатом веке в этом городе располагался единственный во всем княжестве Каталония университет. Там он три года изучал грамматику, а затем еще три года поэзию. После этого Сальвани перебрался в Барселону, чтобы пройти курс философии в монастыре Святого Августина; с четырнадцати до двадцати лет он учился в Королевской Хирургической школе. В результате он сделался экспертом в расчленении трупов, дабы удовлетворить свой интерес к строению человеческого тела.
Бальмис, поклонник ботаники, географии и химии, считал Сальвани интеллектуалом из-за его пристрастия к поэзии и, соответственно, презирал его, поскольку молодой доктор более ценил созерцание и анализ, нежели технику и готовность к действию. Но в глазах Исабель этот ореол просвещенности и гуманизма превращал Сальвани в существо высшего порядка. Ее завораживала его близость, сам факт, что человек подобного уровня снисходит до беседы с ней, слушает ее и выказывает ей свое расположение. И еще его манера говорить: Исабель никогда не доводилось общаться с поэтом, способным превозносить реальность, какой бы отвратительной она ни казалась. Он стал ее лучшим союзником и другом, потому что фельдшеры вели замкнутую жизнь, сын целыми днями пропадал с приятелями, а команда по-прежнему ее игнорировала. Помимо того, он помогал ей проводить уроки.
Время тянулось медленно, и скука угрожала стать неотлучной спутницей членов экспедиции, несмотря на то, что в распорядке дня значились осмотры врачей, утренние и вечерние занятия, приемы пищи и игры. Бенито рыскал по всему судну и всегда возвращался с добычей – куском веревки, парой досок, куском мешковины, – чтобы соорудить из них новую игрушку… Поскольку материнский авторитет служил ему охранной грамотой, он безбоязненно пролезал даже в те места, куда строго-настрого запрещено было соваться, а именно в трюм или кладовые. Однажды ночью, когда он забрался за бизань-мачту, его насторожил странный шум. Подумав, что во мраке орудует один из матросов, Бенито спрятался за насосы для откачки воды. Но никого видно не было, а звук появился снова – более тонкий, чем скрип корабельного корпуса и плеск воды о борт. Он походил на сдавленный жалобный плач. «Это наверняка просто зверек», – утешал сам себя насмерть перепуганный Бенито. Ему хотелось бежать без оглядки, но любопытство пересилило. Когда глаза привыкли к темноте, он попытался проследить, откуда исходит звук. На выступающей части одного из трюмов, где хранились бочонки со сладким вином с Тенерифе, он различил какую-то распростертую фигуру. Фигуру ребенка.